Текст книги "Я знаю, как ты дышишь"
Автор книги: Наталья Костина
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– А как она опознала вашу сестру, если тело так сильно обгорело, что его невозможно было идентифицировать? И вы не знаете, делали ли какие-либо экспертизы или нет?
– Этого я не знаю, – помотала головой Жанна. – Это был такой ужас… шок. Надеюсь, вы меня понимаете! Женю узнали по медальону. Нам родители на шестнадцатилетие подарили по одинаковому медальону… Такое дурацкое сердечко… не знаю, как в голову могло прийти такую пошлость выбрать, наверное, это папа покупал, мама бы что-то другое взяла, – но подарили. Я свой поносила пару дней для порядка, а потом забросила… до сих пор где-то дома лежит. А Женька, дура сентиментальная, визжала и прыгала, как маленькая! Ей, видите ли, понравилось! И она свой носила и никогда не снимала. Да, там внутри гравировка была. «Жанночка» и «Женечка»! Вот вы стали бы носить сердечко, да еще и с «Катенька», а?
Полицейская как-то странно на нее посмотрела, и Жанна закусила губу и отвела глаза, сразу ставшие пустыми и зеркальными – совсем как тогда, когда она сидела, а Катя листала альбомы. Расспрашиваемая о давно случившемся, но, по-видимому, до сих пор болезненном, не стала развивать дальше тему о несходстве вкусов и лишь добавила:
– По этому медальону ее и опознали. Ну и соседи по фото подтвердили, что она там жила.
– А где ее похоронили, не знаете?
– Почему не знаю? Мы ходим на могилу… Я не знаю, правда, законно ли это, но мы захоронили урну с прахом Жени в папиной могиле. Папа умер за год до этого… всего.
– Жанна, может быть, вам будет неприятен этот вопрос, но… ваша сестра не была влюблена в вашего мужа? И почему она ушла от родителей? Она была конфликтным человеком?
– Овцой она была безмозглой! – не выдержала Жанна. – У нее, по-моему, случился очередной приступ глупости: разругалась с начальством на работе и уволилась! А потом и с мамой поссорилась… не знаю почему. Возможно, у мамы уже тогда начались странности, – задумчиво сказала она. – Да, очень возможно! А Женька не захотела вникнуть, разобраться… Хоть бы к врачу ее с этим повела! Ладно, пускай я не права, это действительно было довольно неожиданно… Знаете, когда ваша мама, с которой вы всю жизнь, вдруг становится такой… и врач говорит, что это теперь навсегда! Но это уже потом было… с мамой уже я по врачам ходила. А тогда Женьке просто вожжа под хвост попала. Вы, наверное, думаете, что я бездушная и сестра погибла, потому что с ней рядом никого не оказалось, так?
– Нет, не так, – тихо сказала полицейская, но Жанна почему-то ей не поверила.
– Ладно! Может, я в чем-то и виновата! – резко проговорила она. – Не знаю… не у кого теперь просить прощения! Но, если честно, мне тогда было не до нее. У меня… у нас тогда был очень тяжелый период. Антошка был совсем маленький и слабый… он родился недоношенным, и прогнозы были плохие, а тут еще у Ильи начались неприятности с бизнесом, и вдруг его вообще обвинили в присвоении этих проклятых денег! Да еще и срок впаяли! Так что мне было не до Женькиных закидонов, если начистоту. Да, вы насчет Ильи еще спросили… не была ли влюблена в него моя сестра… Да, была! – Жанна вскинула красивую голову с узлом тяжелых блестящих волос. – Женька была в него влюблена просто как кошка! И это еще одно, почему я не поехала к ней на эту проклятую дачу… если бы я, конечно, знала, где она живет. Но я не знала. И… если бы я даже знала, что она там одна и что ей там плохо… я бы все равно не поехала! Думайте теперь обо мне, что хотите! Потому что я не стала бы притворяться. Я не могу, как говорится, подставить правую щеку, если меня ударили по левой! Она… она не должна была! Но ведь мы любим того, кого любим? – неожиданно горько закончила Жанна, не похожая на свою сестру женщина. Похожая на свою сестру женщина. Похожая как две капли воды… разной воды. Другой воды. Утекшей воды.
Воды, в которую нельзя войти дважды.
* * *
– Да как дважды два! – сказал бесхитростный Бухин. – Щас сделаем запрос и все узнаем… Ты сама зайдешь или тебе как-то скинуть?
– Спасибо, Саш! – с чувством поблагодарила Катя. – Я понимаю, что ты права не имеешь эти материалы запрашивать, а потом еще и мне передавать… – начала расшаркиваться она, но Бухин не дал ей зайти слишком далеко, поэтому она бодро закончила: – Ну, я сама зайду, конечно. А Сорокиной на горизонте нет? – осторожно поинтересовалась та, что занималась частным расследованием.
– Так она утром являлась. Вместе со своими наполеоновскими планами. Шороху навела, наорала на меня – ну, все как водится…
– Прости. – Катя действительно чувствовала себя виноватой. – Ты меня с этими запросами ну просто очень выручишь…
– Ничего! – Бухин, будучи по натуре сангвиником, легко воспринимал любые трудности. – Ты же Сорокину знаешь. Она своего добьется по-любому!
* * *
– Ты же знаешь, я все равно добьюсь своего! – сказал голос в трубке, и Жанна едва ее не выронила. – Ты взяла чужое! Пришло время вернуть!
– Что… чего ты хочешь?
У нее дрожал голос, дрожали руки… Она едва устояла на ногах и вся тряслась, как от страшного озноба, и голосу, похоже, это понравилось. Он говорил и говорил – безжалостно, с холодной, злой иронией, – но от страшного волнения и ужаса она едва слышала и разбирала слова. Сердце, казалось, колотилось везде: не только внутри, но и снаружи. Оно бухало молотом в ушах, отплясывало бешеный канкан в груди, заставляло пульсировать все до последней жилочки…
Наконец Жанна взяла себя в руки.
– У меня есть деньги, – сказала она. – Я дам тебе денег! Возьми деньги и убирайся… как в прошлый раз!
В трубке засмеялись. Смех был долгим и искренним. Наконец голос сказал:
– Мне не нужны твои деньги, глупышка. Потому что в этот раз я хочу все!
* * *
«Я хочу все – и я не хочу ничего… – с тоской думала Катя, на автопилоте продвигаясь привычным маршрутом к родной проходной, где Бухин должен был передать ей нужные распечатки. – Вот такой парадокс! Ну что, что мне, в конце концов, надо?! Плохо мне у них, что ли?.. Нет. Не плохо. Но…»
Да, плохо ей определенно не было. Кроме прочих предоставленных удобств, даже готовить было не нужно – этим занимались хозяева. Покупки находились под контролем педантичной Лидии Эммануиловны. За порядком в их комнате следил Тим. Он же ездил каждый день приглядывать за ремонтом, который внезапно разросся так, что Тим как-то даже притих и иногда исподтишка бросал на жену ужасно виноватые взгляды. Ей было жалко Тима, но жалко и себя: Катя-Катенька-не-пришей-кобыле-хвост… Не готовит, не убирает, живет на всем готовом и еще козью морду строит! Не нравится, видишь ли, ей такое положение вещей! Когда на всем готовом и к тому же при любящем муже! Да, сейчас Катя скорее чувствовала себя больше виноватой, чем недовольной: все-таки совесть у нее, мадам Скрипковской-Тодрия, имелась.
– И они бросили свой дом на произвол судьбы, и вторглись на чужую территорию без объявления войны!.. – пробормотала она вслух, адресуясь неизвестно кому: то ли себе с Тимом, то ли Лидии Эммануиловне, которая была совершенно непричастна к сложившейся ситуации – просто Катя никак не хотела это признать, – а может, это относилось к тем, кто сейчас у нее дома что-то там ломал и переделывал?
Она выбросила докуренную почти до конца сигарету в урну и тут же прикурила новую. Потому что организм, видимо, требовал ударной дозы никотина – в оккупированной ими с Тимом родительской квартире курить было строго запрещено. И даже на лестничной площадке не поощрялось. На балконе тем более. Тем паче балкона как такового и не было – в их с Тимом спальне наличествовала огромная застекленная лоджия: плетеные кресла и стеклянный столик оттуда вынесли, и теперь она вся, от пола до потолка, была завалена коробками с их вещами. Склад первой необходимости, как говорил Тим.
– Ну шо ты смалыш, як отой паровоз! – с осуждением сказал Приходченко, опустив стекло и подъехав почти вплотную. – Навить я отак не курю!
– И вам здравствуйте, Павел Петрович! – ответила она.
– Та драсьте… ты чого, на роботу йдэш?
– Так… повидать кое-кого надо. Я сейчас в отпуске.
– Як в отпуске, то гуляй, а вона на роботу прэться! – покачал головой Приходченко, питавший к Кате что-то типа отеческих чувств. – Туды тильки прыйды – одразу тоби хомут на шию, и вэзы! Тай ще паганяють! Сидай краще, я тэбэ додому одвэзу! Мэни якраз по дорози!
– Нету у меня больше дома, Пал Петрович… – не подумав о последствиях, брякнула Катя.
– Цэ як? – озадачился сердечный водитель. – Дэ ж твоя хата подилася?
– Ремонт! – кратко ответствовала она и при этом слове снова машинально потянулась к пачке. Приходченко осуждающе крякнул, и Катя поспешила засунуть сигареты обратно в карман.
– Ну… рэмонт! Рэмонт – воно такэ… Як кажуть, легко початы и нэможлыво скинчиты! В мэнэ у самого вялотекущий рэмонт вже десять год! То грошей нэма, то не сезон, а то нэма настроения! Сидай трошкы отут зи мною посыдь, все ж теплише, чим на вулыци!
В машине действительно было куда теплее, чем на ноябрьском ветродуе. Катя уселась на предложенное место и вздохнула. Настроения в связи с ремонтом и всеми вытекающими отсюда последствиями у нее, если честно, не было никакого.
– И дэ ты тэпэр живэш? – поинтересовался Приходченко, любивший владеть всей доступной информацией.
– У мужа. В смысле, с его родителями, – поправилась она.
– Угу! – одним кратким словом резюмировал шофер Управления все, что Катя могла сказать дальше. А сказать ей явно было что. Но не с Приходченко же обсуждать то, что жить со свекром и свекровью ей не нравится. И что она, Катя, чувствует себя в стерильной, вылизанной до блеска квартире Тимовых родителей чужой… Будто прокравшейся обманом в неродной улей пчелой… или шпионом на грани провала… короче, как-то так. В первую же ночь в комнате Тима она наотрез отказалась заниматься с мужем любовью.
– Ты с ума сошел! – прошипела она. – Твои родители за стеной!
– Ну и что? – удивился он. – Ты моя жена… и я тебя хочу, в конце концов!
– Нет! – отрезала она. – Я… я не могу! Я не готова к этому… здесь.
Еще она не была готова выходить утром в халате и поэтому надевала на себя все, что полагалось, включая свитер, а потом в ванной все это приходилось снимать, чтобы принять душ. А потом снова надевать… не вытершись как следует и в страшной спешке, потому что под дверью, как правило, уже томилась и покашливала Лидия Эммануиловна, также желавшая водных процедур. Когда же Катя появлялась на кухне, кто-нибудь непременно говорил: «Нет, Катенька, не нужно… я сама (сам, мы сами) приготовим (сварим, зажарим, стушим, запечем, намажем, натрем, откроем, поставим чайник, нужное подчеркнуть, причем самой жирной чертой и лучше под линейку)». Она чувствовала себя маленьким ребенком, путающимся без толку под ногами у спешащих, но очень воспитанных взрослых – взрослых, которым очень хочется на ребенка наорать, но принципы не позволяют! Да, и еще она была как приживалка, бедная родственница из провинции, явившаяся со своим фибровым чемоданом и веснушками поступать на театральный факультет! Возможно, ей все это только казалось, но… Она уговаривала себя, однако все равно нервничала, ощущая себя незваной, нелепой, неуклюжей… В первый же вечер, неловко повернувшись, она смахнула со стола любимую чашку свекрови. И хотя ее уверяли, что все в порядке и что посуда бьется к счастью, Катя была как раз глубоко несчастна. Ей бы сейчас действительно на работу, на настоящую работу, а не расследовать самодеятельно это незнамо что, но… Сорокина добилась, чтобы ее отстранили еще на одну неделю! У нее, видите ли, «…операция на мази, самый ответственный момент, а тут вылезет ваша замечательная Скрипковская, и опять все коту под хвост!» Катя, явившаяся не вовремя – и сюда не вовремя! – стояла под лысенковским кабинетом и все слышала. Лучше бы она не слышала… или не приходила. Или двери бы у них в Управлении поставили звуконепроницаемые, что ли! Впрочем, у Ритки Сорокиной такой голос, что ее через любые двери услышишь.
– Тю, – сказав Приходченко, – Катэрина, так то ж, мабуть, добрэ – на усим готовом? От бы мэни так! А вона стоить тут така… вся на нервах! И курыть! И похудала знов! Я тэбэ спочатку аж нэ впизнав, мабуть, багата будэш!
– Буду, буду… – рассеянно заверила его Катя. Что ж Бухин-то не идет? Она вытянула шею, чтобы лучше обозревать пространство, и вдруг!.. Катя даже вжала голову в плечи, а Приходченко озадачился:
– Катэрино, ти шо, вид когось ховаэшся?
– Тише! – взмолилась Катя. – От Сорокиной! Это ж она меня отстранила! И вон она идет!
– Тю! – еще раз присвистнул бравый водитель Управления. – Отакои! Та мени ж якраз з нэю йихать!
– Пал Петрович, миленький, ну едьте ж уже отсюда! – Катя пригнулась как можно ниже, натянув на голову капюшон. Как назло сегодня на ней была яркая желтая куртка, в которой она была видна за километр. А все потому, что не захотела лишний раз заехать не к себе домой и переодеться!
Приходченко рванул с места перед самым носом у Риты Сорокиной, и та невольно перешла почти на бег и замахала руками. Машина заехала за угол здания, но выходить Кате не имело никакого смысла: дальше шло многометровое пустое пространство и спрятаться можно было лишь в будке охранника. Которому дольше объяснять, почему он должен впустить туда старлея Скрипковскую, желающую залезть под конторку.
– Давай назад, швыдко! – скомандовал Приходченко, никогда не терявшийся и умевший принимать молниеносные решения. – И знимы отэ свое… и на мою спэцовку, прыкрыйся, чи шо… Вона назад николы не сида й не дывыться!
– Я уже думала, вы с ума сошли, Палпетрович! – придушенным голосом, отдуваясь, заявила следователь, вваливаясь в машину. – Что это за фокусы?
– Та я ж вас побачив и зразу решив розвэрнуться!
Важнячка, отличавшаяся несокрушимой логикой, почему-то не заметила никакого несоответствия в словах шофера, который, описав ненужную плавную дугу, во второй раз выехал со двора.
– А шо Катерыны давно нэ выдно? – невинно поинтересовался Приходченко, и Катя сзади завозилась под его пропахшей маслом и металлом тужуркой и даже попыталась пихнуть его в спину через сиденье.
– В отпуске она…
– Дак вона ж у отпуску зовсим недавно була? – удивился тот, который учил Катю вождению и вообще играл в ее профессиональной жизни немаловажную роль.
– По семейным обстоятельствам! – рявкнула Сорокина, не любившая разговоров, где спрашивала не она.
– А-а-а… ну як по семейным… А шо я чув, шо у неи стрилялы?
– Вот потому и в отпуску!
– Нэ пойняв… – нахмурился водитель. – Шо, знов ранили Катьку, а я нэ знаю?
– Вашу Скрипковскую могильной плитой не задавишь! – ядовито бросила следователь, и Кате захотелось пнуть уже ее.
– Агонь девка! – согласился шофер.
– Огонь! Сплошная самодеятельность! Ваша дорогая Скрипковская мне чуть операцию не сорвала! Недисциплинированная! Неисполнительная! К тому же в каждую бочку затычка! Но только не в какую нужно!
– Отакои… – прогудел Приходченко. – Шо-то вы, Маргарита Павловна, дывлюсь, сьогодни не в духе! То вы Катьку хвалылы, нарадуватысь на неи не моглы, а тэпэр ось…
– У каждого бывает ось! – съехидничала Сорокина. – И она теперь гуляет, а я бегай, как призовая лошадь, по городу! А у нее, небось, второй медовый месяц с молодым мужем! Укатила куда-нибудь в теплые края, а я тут за нее отдувайся!
Приходченко показалось, что позади кто-то тяжело вздохнул… или это просто пора было снова менять амортизаторы?
* * *
Все меняется… Они изменяются исподволь, незаметно… и она меняется тоже… Неизменны только те, кто умер, – но и они уже не такие, как раньше в нашей памяти: идеализируются, обретают новые черты, порой совершенно не присущие им при жизни. Вчера ей приснился странный сон. Наверное, это было связано с визитом к матери, со старыми фотографиями, где они, Жанна и Женя, были всегда вдвоем. Всегда! Никогда – поодиночке. И никто не мог их различить… а теперь и некому различать. Да и ни к чему. А снилось ей, что она внезапно стала одним человеком – Жанной-Женей… и что вроде она и была такой всегда: просто родители почему-то считали, что у них две девочки. А она всегда была только одна! Только одна! А второй никогда и не было! Никогда! А две одинаковые девочки на фото – это просто причуда фотографа, фокус, мистификация… Зеркало, к которому подходишь все ближе, ближе… но не утыкаешься носом в холодное стекло, а, пройдя какую-то точку, сливаешься со своим отображением в одно целое…
– Почему ты женился на мне? – спросила она у кого-то во сне. Она знала, что этот кто-то – Илья, но… лица не было видно, и отчего-то вдруг стало так страшно… так невыносимо страшно… и холодно.
– Потому что я тебя любил.
– И сейчас любишь?
– И сейчас люблю.
– Но ведь я изменилась!
– Мы все меняемся…
– Почему же ты не говоришь мне, что любишь?
– Разве?..
– Ей ты говорил, а мне не говоришь!
– Кому – ей?
– Той, которой я была прежде! А теперь ты молчишь. Но я же стала лучше! Лучше!.. Почему же ты…
Она проснулась вся в слезах. Ильи не было. Подушка рядом была совершенно холодной. Она потянула ее к себе и уткнулась в нее лицом. Наволочка пахла Ильей: его волосами, кожей, одеколоном… Наверное, она пахла также и его странными снами, его кошмарами, которые, она знала, он тоже видит. И тогда он кричит, и тяжело дышит, и содрогается – но не может проснуться. И она будит его сама, и прижимает к себе, и баюкает как маленького… как Тошку. Она вытащила, вытянула Тошку тем, что безмерно любила и верила, что он поправится. И спасла то, что еще оставалось от дела Ильи, от его бизнеса. И тоже вытянула. Сейчас даже страшно вспоминать, как много она работала и почти не спала – но когда же ей было спать?! Если нужно было и с ребенком, и работать? Как бы она посмотрела Илье в глаза, если бы что-то случилось с его сыном или если бы она просто махнула рукой и позволила делу, которое было для него так важно, развалиться? И у нее все получилось! Все! А получилось потому, что она ЗНАЛА. Она чувствовала, что нужно сделать, что сказать и как, где, зачем… словно кто-то помогал ей, подсказывал. А может, у нее действительно все было в двойном размере: энергия, воля, силы? Нет… все у нее было только ее, собственное. И ей было тяжело – она помнит, как тяжело, – но она знала, что ему ТАМ еще тяжелее. Поэтому нужно выжимать все из двадцати четырех часов в сутках. И успевать тоже нужно все. И с крохотным Тошкой. И с конторой. А потом еще и с мамой. Которая так и не приняла того, что Женя исчезла. Жени больше нет, и, сколько ни смотрись в зеркало, отражение не станет ЕЮ… Никогда. Какое страшное слово – НИКОГДА! Почему она ни разу не спросила Илью о том, что он видит, говоря это слово? Пустоту, как и она сама? Бездонный колодец. В который можно падать тысячу лет, но так и не достигнуть дна? И страшен не сам удар о дно, за которым последует блаженное ничто, – страшен именно этот бесконечный полет… и ожидание конца.
Она много лет жила ожиданием… предчувствием. Но она не представляла удара в спину, отравленной чашки кофе, отказавших тормозов… Почему с ней теперь это все происходит?! Разве мало того, что УЖЕ случилось? Так нечестно, нечестно, нечестно!..
Подушка была холодной и подозрительно влажной. Это ее слезы или его? Какая разница… они давно стали одним целым. Сразу стали одним целым. Которым не смогли стать за много лет они, Жанна-Женя… Зря она боялась, что он вернется ОТТУДА и не примет ее. Потому что был такой риск. Или он мог отвергнуть ее просто потому, что она этого боялась? Да, боялась. Что он ее НЕ УЗНАЕТ. Нет, не так: она боялась, что он ее УЗНАЕТ! Только взглянет и сразу поймет: она совсем как и та, что была с ним рядом прежде. Та, что его предала. Скандалила, истерила… поступала непредсказуемо, нелогично, некрасиво… бросалась словами, которые невозможно забыть. Словами, которые до сих пор горели и жгли его огнем. Огнем, который он и видел, и слышал, и даже осязал. Потому что он совсем не такой, как другие!
Да, он был совсем другим… и единственным! Единственным для нее! И еще: она прощала ему, что он не мог или не хотел рассказывать ей, КАК ИМЕННО он видит мир. Потому как это было все равно что рассказывать слепому о радуге. Она вспомнила смешную притчу про трех слепцов, которых попросили описáть слона. Одному дали пощупать хобот, второму – ногу, а третьему – хвост. «Слон гибкий и длинный, он как змея!» – сказал первый слепец. «Слон – это средних размеров дерево!» – изрек второй. «Вы оба не правы! Слон больше всего похож на кисточку для бритья», – заметил третий. И кто из них был ближе всего к истине? Да никто! Мы можем и видеть, и слышать, и осязать, но при этом совершенно не понимать сути вещей… Жить и не разбираться в музыке и быть глухими к красоте. Считать все цветы мира лишь кормом для травоядных. Музыку – шумом. А живопись… Зачем люди пишут картины? Начиная с тех, самых первых, наскальных рисунков? Зачем и кому они тогда были нужны? Непостижимо, непонятно… Человек мерз, он хотел есть и спать, но вместо этого тер камни, добывая из них краску, и изготавливал кисти… из хвоста того самого слона, который тогда был еще мамонтом? Да, очень возможно! И который мог прикончить смельчака одним ударом ноги…
Откуда во все времена берутся художники? А поэты? И почему одни люди устроены не так, как другие, а совершенно иначе? Если гены в них во всех одни и те же! Ведь одни и те же гены! Которые поддаются расшифровке и которые можно и увидеть, и пересчитать, и даже пронумеровать! Внезапно она подумала, что со Средними веками все ясно: целью художника или скульптора было украсить дом или оставить лицо в памяти потомков. Тогда эти люди были просто высококвалифицированными ремесленниками. Ого! Вот так взяла – и низвела все до уровня «взял кисточку и покрасил» или «взял молоток и отбил все лишнее»! Не оттого ли, что она так считает, ее не трогают почти никакие признанные авторитеты: ни столь ценимый Ильей Хальс, ни малые и большие фламандцы, ни даже Брейгель с Босхом? И что давно пора спросить: что именно он САМ видит в них?
Она вспомнила, как они улетели в Париж сразу после того, как Илью отпустили, и прямо с самолета он повел ее в Лувр. Наверное, думал, что это будет для нее неслыханным подарком… эмоциональным потрясением, но она лишь тупо тащилась из одного паркетного дворцового зала в другой. Она безнадежно влеклась за его спиной мимо бесконечных изобильных мясных рядов Рубенса, натюрмортов с убоиной, розами и пупырчатыми лимонами; дозоров семь на восемь метров, лаковых и мертвых; похищений и коронаций в натуральную величину, аллегорий и парадных портретов; мимо жемчугов, золота, нимбов, копий, перьев, вышивок, драпировок, голых торсов, колонн, пронзительно-голубых небес, ангелов с крыльями и мадонн с гладкими лицами фотомоделей – и снова мимо ангелов, мраморных и нет, королей, пап, кардиналов, придворных дам с горностаями, которые суть банальные блохоловки, и других горностаев, рангом выше, ставших мантиями на плечах тех, кто лгал, воевал, рубил головы, душил жен, травил родных братьев, истреблял инаковерующих, грабил, ставил свечи, каялся, снова душил и мылся всего два раза в жизни: при крещении и перед свадьбой. Да еще и гордился всем этим!
Они шли мимо бессмертных полотен, смахивающих на сегодняшние рекламные билборды, мимо расписных саркофагов, призванных украсить и спрятать с глаз долой то, что уже не могло никого радовать… мимо древних манускриптов, полированных лат, глаз, лиц – сохраненных здесь лучше, чем в любых саркофагах, – но не нужных ей! Потому что тот, что был ей действительно интересен, единственный, кого она ждала и силилась понять все эти годы, ее, оказывается, не понимал! И он привел ее сюда: в невнятный гул многоязычных разговоров, в толпу, ничем не отличавшуюся от оравы на любом базаре! Но у него, по-видимому, была какая-то заветная цель. Ведомая лишь ему одному… Он ведал – а она была ведома.
Наконец они попали в зал с Джокондой, гордячкой в чванном одиночестве, вытребовавшей себе целый зал, вырезавшей в яблоке мира единственно ей принадлежащую ячейку.
Она жила здесь своей вечной жизнью, отгороженной от остального человечества временем и барьером, которые оба работали на нее и были в ее владении. И все остальные, жаждавшие урвать от этой ее вечности хоть что-то, толпились здесь же, не понимая, что она, эта вечная дева с бесполым лицом не то женщины, не то старика, ничего им не подарит. Джоконда была почти невидима – маленькая и надменная в своем собственном силовом поле. Именно поле – она, которую также привели сюда, притащили, словно магнитом, была в этом почти уверена: излучаемое невзрачной картинкой мощное поле, а вовсе не хлипкий деревянный барьер, удерживало толпу на расстоянии. Она не стала даже пытаться пробиться вперед, и именно поэтому дива Леонардо обратила на нее внимание: почти равнодушно, издали, из-за пуленепробиваемого стекла она мазнула по ним взглядом – взглядом, за который иные, наверное, могли бы отдать жизнь, – иные, но только не она!
Не оглядываясь уходя оттуда, она даже удивилась тому, что пойманный ею взгляд не сразил ее сразу и наповал… почему? Не потому ли, что она сама тоже была словно за бронированным стеклом и равнодушна? Равнодушна ко всему, кроме одного… чего она ждала и боялась одновременно. И она явилась сюда, к той, которая была загадкой – как и она сама, как любая женщина! – пришла безразличной и пустой… Пришла, не принеся ничего… и даже более того: будто не с любимым человеком, которого так долго дожидалась, а лишь повинуясь моде, отбывая повинность, отрабатывая обязательную программу, пришла, чтобы просто поставить крестик в путеводителе!
Все это было так – и не так одновременно… У нее кружилась голова, и хотелось плакать. Да, она словно бы раздвоилась в тот момент… Жанна-Женя, странное существо! Ни то и ни другое… Кто из них сгорел? И кто ждал его, работал ради него, жил ради него?! Она была готова разрыдаться, потому что у нее не было ответа!
И тогда вдруг Илья повернулся к ней лицом и спросил:
– Не то? – И больше ничего не сказал. Но она словно ожила, и просияла, и стала снова одним целым… самой собой! И еще она знала: он это понял!
Не говоря ни слова, он взял ее за руку и повел к выходу. И там, во дворе, не под нарисованными, а под настоящим солнцем и настоящим небом он ее наконец-то поцеловал.
* * *
– Поцелуй меня…
– Давай лучше дойдем до дома, и я тебя там поцелую.
– Нет! Я не хочу там! Поцелуй прямо здесь.
Уже совсем стемнело, но все равно в городе было полно народу – то ли праздного, то ли, наоборот, слишком делового, задержавшегося на работе. Да какое им дело до других!
Он поцеловал ее прямо на мосту, над черной незамерзшей водой, над утками, уснувшими где-то под каменными арками в камышах и спрятавшими головы под крыло, чтобы было теплее. Они целовались под грохот проезжающего мимо зимнего трамвая, из окон которого на них, возможно, глазели те, которым не с кем было целоваться; его слегка толкнули, и он выпустил ее губы, а потом нашел их снова. Она прижалась к нему так, что он ощущал даже биение ее сердца – учащенное, радостное, и он целовал ее до тех пор, пока она совсем не задохнулась.
– Тим…
– Что, радость моя?
– Давай сегодня пойдем куда-нибудь…
– А разве ты не устала?
– От чего? Я же не работаю!
На самом деле она, конечно же, бегала весь день, потому что ей некуда было деваться, но… большей частью потому, что эта загадка ее в конце концов захватила. Да! Непонятный Илья, из которого она так почти ничего и не вытянула, и отстраненная Жанна, и ее больная мать, путающая всех и все… и Женя, которую она уже не увидит, потому что та сгорела, но которую легко можно представить, потому что осталась ее сестра-двойник… Похожая и непохожая одновременно! И у которой тоже были какие-то свои тайны… которых, возможно, так никто и никогда не раскроет. Да и в кого действительно тогда стреляли? Нет, не в нее, не в Катю… теперь она в этом просто уверена! Потому что иначе она не могла бы так спокойно бродить по улицам и стоять над черной, медленно текущей водой с пятнами умирающего первого рыхлого снега у берегов, над водой со спящими утками и сухими метелками камыша… и прижиматься к Тиму, и…
– Ты меня нарочно сюда заманила?
– Ну… не знаю. Я не такая коварная. Наверное, просто подумала, что, может, мы сегодня куда-нибудь пойдем… Или ты устал?
– Устал. Но не настолько, чтобы не пойти с тобой туда, куда ты хочешь.
– Вообще-то я хочу… – Катя чуть не сказала «к нам домой», но вовремя прикусила язык. К чему расстраивать Тима? Вчера там, где был еще недавно их НАСТОЯЩИЙ дом, прорвало воду и залило нижнюю квартиру. Тим ужасно расстроился, потому что теперь нужно было улаживать еще и это! – Давай пойдем, куда ты хочешь, – великодушно предложила она. – Хочешь, просто поедем… домой, – с секундной запинкой выговорила Катя. – Поужинаем и будем просто валяться, смотреть кино через наушники.
– План просто зашибись! – одобрил Тим.
Чтобы никому не мешать, они купили маленькие наушники и стали по вечерам устраивать кинопросмотры, разделив наушники пополам и тесно прижавшись друг к другу. Только вчера Катя внезапно обнаружила, что смотрит фильм одна, а Тим уже давно спит у нее на плече, по-детски трогательно прижавшись к ней щекой… Он ужасно устает… непростая работа, а теперь еще и этот ремонт! Нет, с ремонтом нужно что-то делать! И, конечно же, она должна помогать в этом мужу. Мало ему операций в клинике, так еще и за рабочими смотри, и по магазинам мотайся – покупай то одно, то другое! Семейная жизнь – это когда все вдвоем, а не только отдых и море или даже одни на двоих наушники и одеяло. Это и ремонты в ноябре, и соседи снизу, и темнота в три часа дня, и снег, который почему-то никак по-настоящему не выпадет, чтобы стало хоть чуть-чуть светлее: и в городе, и на душе.
– Тим, ты любишь зиму?
– Ой! – сказал Тим, и она засмеялась.
– А я в детстве очень любила зиму, – сказала она.
Мост остался позади, и они шли вдоль набережной, под деревьями – черными графическими силуэтами. И все было серым, и черным, и коричневым – как передержанная старинная фотография. И они были лишь двумя темными тенями, движущимися точками, если смотреть сейчас с моста. Но на них некому смотреть… и незачем.
Он снова поцеловал ее – теплую, такую любящую и любимую, с только ей присущим запахом кожи, с угадывающейся лавой ее огненных волос, упрятанных под шапку. Все более притягивающую к себе с каждым днем… Неужели это притяжение когда-нибудь достигнет максимума, а потом… потом начет спадать?! И превратится в некую прямую, скучную, серую линию… в ноябрьский горизонт, неразличимый в этой серой тьме под серым же небом… Нет! Не думать об этом… не думать. У НИХ так не будет! У них будет совсем по-другому. Не как у всех… А как у всех? Возможно, он, специалист по мозгам, по их анатомии и физиологии, совершенно не разбирается в том, что происходит там, в глубинах сознания, когда тебя вдруг постигает любовь? Или мозги тут совершенно ни при чем? И любовь – это скорее к эндокринологам? Они ведают гормонами, их приливами и отливами в теле, а также всей сложной биохимией… Но только одни ли тут гормоны? Или даже гормоны плюс мозги, которые добавляют ему работы как раз зимой, когда так много людей падает? Или есть что-то другое? Что-то непонятное и непонятое еще никем, неразгаданное, незафиксированное… Таинственное. То, о чем не нужно даже говорить. Что теплится, и светит, и трепещет в каждом… И отсутствие чего бывает заметно сразу же, как только ЭТО исчезает?