355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Калинина » П.И.Чайковский » Текст книги (страница 6)
П.И.Чайковский
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:55

Текст книги "П.И.Чайковский"


Автор книги: Наталья Калинина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Таковы были обстоятельства его бытия. К сожалению, поэзия не способна существовать без прозы жизни. Однако ж возьмем того же "Дон Жуана" – это ведь непрерываемый ряд таких перлов музыкального вдохновения, перед которыми бледнеет все, написанное до и после этой оперы.

– И тем не менее я согласен с Надеждой Филаретовной, которая считает музыку Моцарта поверхностной и невозмутимо веселой. Как будто он был удовлетворен всем в жизни.

– Я думаю, чувство удовлетворения происходило в нем от сознания того, что все, выходящее из-под его пера, открывает неведанный дотоле горизонт высшей музыкальной красоты, которая не потрясает, но пленяет, радует, согревает душу.

Братья надолго замолкли, окруженные ароматами цветущих магнолий и щебетом птиц. Чайковский что-то напевал, тростью чертил на песке нотные линейки и головки нот.

– Да, да, да, именно так – сначала жига, быстрый народный танец, которую в старых сюитах ставили в конце. Чтобы чувствовался праздник, настоящий музыкальный пир.

В Боржоме Петр Ильич пробыл почти месяц, каждый день работая над "Моцартианой" – так он решил назвать новую сюиту. А дальше судьба занесла его в средневековый немецкий город Аахен, к постели умирающего друга Николая Кондратьева, где, несмотря на глубокие душевные страдания, работа над сюитой шла полным ходом.

Чайковский сам дирижировал премьерой "Моцартианы" в Москве в ноябре 1887 года. Третью часть пришлось бисировать.

"Публика была необычайно восторженная, – писал композитор брату. – Поднесли несколько драгоценных подарков и множество венков".

"Подобного восторга и триумфа я еще никогда не имел, – скажет композитор после общедоступного, по низкой плате, концерта, где тоже дирижировал "Моцартианой". – Я был невыразимо тронут выражениями сочувствия московской публики".

Великий норвежский композитор Эдвард Григ напишет по поводу "Моцартианы":

"Русский композитор Чайковский с тонким умением и с большим тактом собрал часть более или менее известных хоровых и фортепьянных вещей Моцарта в одну оркестровую сюиту, облаченную в современную инструментовку… Против такой модернизации, предпринимаемой для проявления чувства восхищения, возразить ничего нельзя".

Неожиданная встреча

В декабре 1887 года Чайковский отправился в свое первое артистическое турне по Европе. Он никогда не считал себя прирожденным дирижером, робел за пультом от устремленных на него взглядов оркестрантов, тушевался при виде зрительного зала. Однако на этот раз поборол свою природную робость – захотелось познакомиться с новинками европейской музыки, встретиться с пропагандистами его произведений за рубежом: дирижером Бюловым, русским пианистом Василием Сапельниковым, жившим в то время за границей, скрипачом Бродским… Об одной встрече, уготованной самой судьбой, он пока еще не догадывался. Той, воскресившей в душе воспоминания молодости, несбывшихся надежд на счастье.

В Берлине соблазнился афишей "Реквиема" французского композитора Гектора Берлиоза, дававшемся под управлением дирижера Шарвенка. В полупустом зале царил полумрак, музыка навевала мрачные думы… Вышел в фойе, не досидев до конца, будто подстегнутый каким-то предчувствием. Очень полная светловолосая дама, спускавшаяся ему навстречу по мраморной лестнице, улыбнулась, замерла на последней ступеньке, воскликнула что-то и бросилась ему навстречу.

Теперь и он признал в ней старую знакомую – Дезире Арто, Желанную…

Они не виделись двадцать лет. О да, Арто с восторгом следит за его все возрастающей славой. Они с мужем, Падиллой, безмерно горды знакомством с великим русским музыкантом, чьи божественные мелодии на слуху у всей Европы. Они бы сочли за высочайшую честь принимать у себя столь знаменитого и необычайно дорогого гостя.

О прошлом Арто не обмолвилась ни словом.

Чайковский вышел навстречу промозглому декабрьскому ветру, гадая о том, какие чувства испытала Дезире Арто, встретившись с ним после столь долгой разлуки.

Он испытал смущение, боль и, быть может, облегчение от того, что судьба так и не соединила их.

Хотя, несмотря ни на что, был невыразимо рад, что встретил Желанную.

Они снова подружились. Арто пела его романсы, мило коверкая русские слова. Куда бы его ни приглашали, всегда оказывалась рядом, одетая в бальный наряд, вся увешанная драгоценностями и… необыкновенно милая, симпатичная. Ее голос, хотя и потерял прежнюю силу и гибкость, тем не менее сохранил удивительную бархатистость нижних регистров, душа ее осталась все такой же страстной и юной. Чайковский вновь попал под обаяние этой женщины, но теперь это было лишь восхищение ее дивным искусством.

Эдвард Григ, удивительный норвежец с тонкой поэтической душой, чья музыка очаровала Чайковского с самого первого знакомства с нею, аккомпанировал Арто свои романсы на стихи Ибсена, Андерсена, Гейне.

Чайковский сидел в притененном углу огромной, пышно обставленной гостиной Арто и думал о прошлом. Отстранено, как о чем-то случившемся не с ним, а с очень близким знакомым.

Предположим, думал он, Арто стала бы его женой. Сцену она бы не бросила, да он бы сам не позволил пойти на такой шаг этой безмерно талантливой артистке. Ей вовсе не под стать незавидная роль жены безвестного композитора, каким он был в ту пору. Ей нужна сцена, шумная артистическая среда, веселая богемная жизнь, ему – покой, уединение. И все-таки… Все-таки эта женщина наверняка принесла бы ему счастье. Ибо для нее, как и для него, музыка, искусство, есть наивысшая реальность, перед которой меркнет все остальное. Она служит искусству беззаветно, без оглядки. Прошлого, разумеется, не воротишь, но все-таки Желанная должна была идти с ним по жизни рядом…

– Мсье Чайковский, эту песню я посвящаю вам, – услышал он чистый и необыкновенно теплый голос Дезире. – Помните: в камине потрескивали поленья, за окном завывал осенний ветер, а мы… Мы отдавались чудесной русской песне, уносились вместе с ней в поля, луга, заоблачные выси…

 
Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла.
Люли-люли стояла,—
 

пела Арто.

Нет, конечно, это не слезинка скатилась по ее напудренной щеке – в гостиной невыносимо жарко от огромного, обложенного ноздреватым туфом камина. Ему кажется, он мог бы вечно слушать ее пение.

Хотя вечного на свете не бывает ничего.

– Я помню вас всегда таким, как на этом портрете, что у меня на рояле, – тихо сказала Арто при расставании. – Мы ведь с вами счастливы, правда? Я очень благодарна судьбе за то, что все случилось именно так…

Вернувшись на родину, Чайковский посвятил Дезире Арто цикл из шести романсов на стихи французских поэтов. Он сочинял их летом 1888 года во Фроловском, то и дело глядя на висевший на стене портрет молодой женщины в темном кринолине. Желанная была с ним рядом.

С высоты прожитых лет он благодарил ее за все былое.

«Моя музыка родилась из любви»

Из всех городов Германии Чайковский больше всего стремился в Лейпциг, связанный в его представлении с музыкой Роберта Шумана. Правда, его несколько настораживал музыкальный консерватизм этого города: в стенах Гевандхауза, прославленного концертного зала, обычно звучала лишь музыка классического направления – Моцарт, Гайдн, Бетховен. Из романтиков только свой, лейпцигский, Мендельсон-Бартольди и немножко Роберт Шуман. Лейпцигские меломаны очень скептически относились к музыке Листа, Вагнера, Бизе. Что касается русской музыки, то тут их одолевала настоящая «русофобия», боязнь всего русского.

Чайковский тем более волновался перед своими выступлениями, что всей душой стремился "быть достойным представителем русской музыки на чужбине".

"Принят я был отлично, вызывали два раза, это в Лейпциге считается большим успехом, – напишет композитор в письме к брату Анатолию. И далее: – У меня там несколько фанатичных друзей в музыкальном смысле".

Последний день в Лейпциге превратился в настоящее чествование: утром под окна гостиницы, в которой обосновался Чайковский, явился военный оркестр. Петру Ильичу вручили программу из восьми номеров, которые были добросовестно исполнены музыкантами, несмотря на редкий для этих мест лютый мороз.

Концерты, торжественные ужины, благосклонность германской прессы… "Все это прекрасно, лестно, но я все-таки желал бы сидеть в своем тихом уголке, – записывает композитор в дневнике. И тут же восклицает: – Устал, как миллион изможденных собак!"

В нем нарастает недовольство собой, каждый прожитый день ложится на душу тяжким грузом презренной праздности, к которой композитор питает глубокое отвращение. По-настоящему счастливым он бывает, лишь сочиняя музыку. Другого счастья ему не дано. Сейчас и его лишен.

Пианист Василий Сапельников, сопровождающий Чайковского в поездке по Германии, всячески пытается отвлечь композитора от мрачных дум. "Мое громадное утешение" – называет Сапельникова Чайковский, имея в виду еще и внушительные размеры молодого человека. Музыку Чайковского Сапельников играет с таким размахом и глубиной чувства, что сам автор каждый раз обнаруживает в ней что-то для себя новое.

– Благодаря вам, Василий, я теперь знаю, что в моем Первом фортепьянном концерте чувствуется влияние и Листа, и Шумана, и даже, как ни странно, Шопена, – как-то сказал Сапельникову Петр Ильич. Они возвращались из Берлина в Лейпциг, уединившись в купе первого класса. – Сам не подозревал об этом, а вы вдруг взяли и раскрыли мне глаза на то, что нас, композиторов, связывают незримые узы. Когда пишешь музыку, об этом не задумываешься, когда же слышишь ее не внутренним ухом, а со стороны, охватывает чувство гордости от того, что мы – единая братия. Разношерстная, разноликая, разноголосая, а тем не менее объединенная общим понятием. Догадываетесь каким?

– Догадываюсь, Петр Ильич, – задумчиво кивнул головой Сапельников. – Что нет на свете ничего выше искусства, которому надлежит служить лишь по призванию. Хотя, как правило, тех, кто служил ему именно таким образом, оно едва-едва кормило. Шопен вынужден был давать уроки богатым бездельницам, Моцарт отдавал за гроши целые оперы, Бизе умер в нищете и безвестности, Шуберт…

– Не будем предаваться меланхолии и пессимизму, – прервал Сапельникова Чайковский. – Тем более, что мы с вами напрочь забыли, что бок о бок с истинным искусством всегда идет большая любовь. Земная либо идеальная, счастливая либо трагическая, она дает силы, указывает путь, не позволяет смириться на достигнутом.

– Вы, Петр Ильич, на самом деле считаете, что любовь можно поставить наравне с искусством? – робко поинтересовался Сапельников.

Чайковский долго молчал, смотрел в темное запотевшее окно.

– Не знаю, Вася, не знаю. Для меня оба эти понятия неразделимы. С самых первых дней, как я себя помню, в моем сердце главное место занимала любовь. Я любил матушку, отца, сестер и братьев, потом страстно влюбился в русскую природу. Мне кажется, моя музыка родилась из любви. Да, не скрою, подчас любовь мешала мне с головой уйти в творчество, лишала того самого спокойствия и душевной гармонии, без которых я не могу сочинять музыку. Однако ж потом я так благодарил любовь за все доставленные мне муки и блаженства, ибо, не страдая и не наслаждаясь, нельзя познать смысл бытия…

Злата Прага

Наконец он дома, в России, хотя, в сущности, дома, как такового, у него до сих пор нет. Приходится скитаться по гостиницам, пользоваться гостеприимством родных и знакомых, нанимать дома в Подмосковье.

Правда, здесь, во Фроловском, ему все нравится: уютный дом, светлая просторная терраса, живая изгородь из подстриженных елок в палисаднике и даже маленький, словно игрушечный, фонтан. Молодец, Алеша, во всем угодил его вкусу. А главное – здесь уединенно и божественно тихо.

Чайковский спускается в большой полудикий сад, постепенно переходящий в лес. Какой весной удивительный воздух, от него даже голова кругом идет. А может, это от усталости? Ну да, за последние три месяца обколесил пол-Европы, вкусил, что называется, все прелести шумной славы. Петр Ильич грустно усмехается. Многие из его собратьев к славе стремятся, считают ее чуть ли не целью жизни. Для него же она – в тягость. Быть узнанным, быть всегда на виду, слышать о себе всякие, похожие на сплетни, легенды… Нет, это не для него. Разумеется, он хочет, хочет всей душой, чтобы его музыку исполняли, понимали, любили, он пишет ее для людей. Но ни в коем случае не на потребу публике, в чем подчас обвиняет его критика. Да, действительно, основой музыки он считает мелодию, он уверен в том, что без нее невозможно музыкальное произведение, как невозможен без сюжета ни роман, ни даже коротенький рассказ. Однако кое-кто из критиков утверждает, что "мелодии, которые каждый в состоянии тотчас же пропеть, принадлежат к самому пошлому роду".

Чайковский задумчиво бредет по лесу, с наслаждением вдыхая запах сосны, смешанный с едва уловимым ароматом первых фиалок. Он давно сделал этот выбор: нелюбовь прессы его нисколько не огорчает, зато радует все возрастающая любовь публики…

Кажется, пора завтракать: в доме, он слышал, пробили купленные в Праге часы. Какой же мелодичный у них бой! Хозяин магазина, в котором Чайковский присмотрел эти часы, узнал в покупателе, как он выразился, "великого русского маэстро", пропел ему тему из первой части скрипичного концерта – Чайковский дирижировал им накануне – и хотел поднести часы в подарок. Они долго препирались, однако в конце концов Петр Ильич настоял на том, что заплатит хотя бы минимальную цену.

Восторженный хозяин магазина проводил своего знаменитого покупателя на улицу, снова напевая тему из ре мажорного концерта.

– Мой сын учится в консерватории, – рассказывал он Петру Ильичу. – Каждый день слышу в доме вашу музыку. Когда же я расскажу ему, что разговаривал запросто с великим русским маэстро, мальчишка сойдет с ума от зависти.

За завтраком Петр Ильич, как обычно, просматривает свежие газеты. Душно в России, безрадостно. Дух реакции доходит до того, что сочинения Льва Николаевича Толстого преследуются, как революционные прокламации. И вообще ему претит тупость и неуклюжесть во внешней политике, бесит пренебрежительное отношение к своему народу. А народ в России редкий: терпеливый, мудрый, снисходительный. Однако любому терпению может наступить конец…

Чайковский снова уносится мыслями в красавицу Прагу, одарившую его мгновениями настоящего, абсолютного, счастья. Он очень, очень полюбил чехов. За тот восторженный прием, который они оказали в его лице России.

…Все началось на одной из последних остановок перед Прагой, где поезд надолго задержали. В вагон пришла целая толпа поклонников с цветами и приветственными адресами. В Праге на вокзале толпа, овация, снова цветы и приветствия. И так до самого отеля, куда его везли в открытом экипаже под восторженные крики "Наздар!" ("Слава!").

А потом Чайковского с утра до вечера угощали, возили, всячески ласкали, баловали. Но главное было впереди: город буквально помешался на его музыке, которую играли на улицах, в парках, в домах. Почти сто лет тому назад пражане восторженно приветствовали Вольфганга Амадея Моцарта, чья опера "Дон Жуан", отвергнутая чопорной венской публикой, навсегда завоевала их любовь. Кто-то, кажется Антонин Дворжак, талантливый чешский композитор и симпатичнейший человек, сказал ему, что до сего дня Прага не удостаивала столь восторженного приема ни одного из чужестранцев. За исключением божественного Моцарта…

В Праге Чайковскому посчастливилось увидеть и услышать такую Татьяну, о которой он и мечтать не мог. Хрупкая, прелестная, трепетная героиня молодой чешской певицы Берты Фёрстеровой-Лаутереровой показалась композитору верхом совершенства. И снова овации были невероятные…

Чайковский задумчиво смотрит в окно, на таинственно синеющий возле самого горизонта дремучий лес. Весна обещает быть теплой, благодатной. Вот отдохнет он несколько дней, подышит живительной свежестью полей, лугов, лесов – и снова за работу. Чем дальше, тем больше обуревает его страсть работать. Растут планы, и подчас кажется – двух жизней мало, чтобы все исполнить. А жизнь так возмутительно коротка, быстротечна.

«Благословляю вас, леса»

С утра парило, с окрестных лугов тянуло медовым запахом свежескошенного сена. Семья удодов, жившая над самым окном мезонина, тревожно оглашала округу своим всполошным «худа-тут». Подняв голову от книги, Петр Ильич заметил, что по крутому скату крыши карабкается к гнезду рыжий кухаркин кот Прошка, наверняка рассчитывая запустить в гнездо лапу.

Чайковский торопливо сбежал по ступенькам веранды в палисадник, громко и сердито постучал по железу крыши палкой. Эхом отозвался дальний гром. Прошка скатился в клумбу с вербеной и скрылся в зарослях малины.

"Пора бы уж Ларошу быть на месте, – подумал Петр Ильич, опасливо поглядывая на выплывавшую из-за ближней рощи серую растрепанную тучу. – Коляска-то без верха. Ну, как дождик захватит…"

Герман Августович появился с первыми каплями дождя, взбежал на веранду, отряхивая с сюртука дорожную пыль. Всей грудью вдохнул свежий, напоенный ароматами вербены и китайской ромашки воздух.

– Покой у тебя прямо волшебный. Как в милой сердцу старине. Наверняка в таком вот доме жила семья Лариных, возле той скамеечки под липой Татьяна ждала Евгения, замирая от страха и надежды. Завидую и восхищаюсь тобой – умеешь создавать вокруг ту самую атмосферу поэзии, располагающую к грезам, которую я так люблю в твоей музыке.

Петр Ильич улыбнулся:

– Как ты знаешь, в моей музыке не так уж много покоя. Скорей наоборот. Последнее время критики усматривают в ней байроническую мятежность. Да бог с ними, с критиками, хоть ты и принадлежишь к их коварной рати. Давай-ка лучше попьем чаю прямо здесь, на веранде, в окружении разбушевавшейся стихии. Я несказанно рад тебе, дорогой друг, ибо, несмотря на мою любовь к отшельничеству, уже который день испытываю потребность поговорить об искусстве, литературе. И именно среди этой тиши и умиротворения, так будоражащих воображение и мысли. Вечером же, когда высыпят звезды и над садом зависнет полная красоты и неразгаданной тайны июльская ночь, ты почитаешь мне вслух Николая Васильевича Гоголя.

– Но ведь ты, Петя, смолоду знаешь его наизусть, – изумился Ларош. – Помню, мы со смеху покатывались, когда ты изображал Коробочку и Манилова. Ну, а твоему Собакевичу мог бы позавидовать любой корифей драматической сцены.

Чайковский добродушно рассмеялся.

– Помню, конечно. Однако же каждый раз, слушая Гоголя, я испытываю и наслаждение, и гордость, и желание вот так же, как этот чудный писатель, в каждом нюансе чувства быть истинно и беспрекословно русским. И дело тут не в квасном патриотизме – я, как ты знаешь, обожаю французов, среди них Мюссе, Флобера, Мериме, Стендаля. И все-таки Гоголь, Пушкин, Толстой пробуждают во мне еще и силы жить, творить, любить людей, природу, все мирозданье. Знаешь, дружище, когда я прочитал "Иоанна Дамаскина" Алексея Константиновича Толстого, я буквально захлебнулся от восторга и тут же, на полях книги, набросал тему будущего романса "Благословляю вас, леса". Нет, ну ты подумай, какая бездна, какая всеохватность чувства таится в этих строках:

 
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды,
Благословляю я свободу
И голубые небеса!
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму,
И степь от края и до края,
И солнца свет, и ночи тьму…
 

Ах, Герман, кабы можно было, еще раз бы написал романс на эти строки. Хотя, признаться, и тот получился недурно. По крайней мере, краснеть за него не придется, правда? – Петр Ильич лукаво смотрит на Лароша.

– Ну, это как сказать. – Ларош изящно намазывает маслом тонкий ломтик хлеба, с удовольствием пробует свежее варенье из клубники. – Если сравнить, к примеру, с моим любимым "День ли царит" на стихи Лели Апухтина, то, может, и придется. Ты, кстати, не помнишь, кто положил на музыку эти восхитительные снова:

 
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли в тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая,—
Все о тебе!
 

Чайковский откидывается на спинку стула и так безудержно хохочет, что по щекам текут слезы.

– А вот и помню, помню. Один начинающий, но многообещающий композитор, которого метр среди критиков назвал "несравненным элегическим поэтом в звуках". Так, кажется, ты выразился по поводу моего "Евгения Онегина"?

…После грозы дышится легко и привольно. В траве блестят щедрые пригоршни изумрудных капель, заливается птичий хор.

Друзья бредут едва заметной лесной тропкой, уходя все дальше и дальше в глубь чащи. Их обступает таинственная тишина, нарушаемая лишь дробным стуком дятла. Вдруг Петр Ильич изумленно вскрикивает, быстро наклоняется, раздвигает мокрую траву.

– Ты только взгляни – ландыш! Мой любимый, мой скромный, мой нежный цветок. Какими же судьбами попал ты из далекой светлой весны в темный июльский лес? – Он бережно кладет цветок на ладонь, любуясь его хрупкой воздушной красотой. – Ты будешь смеяться сентиментальности своего старого, давно седого друга, однако же я не могу без дрожи в сердце видеть эти цветы. Понимаю, такие чувства могут быть присущи институтке либо только влюбленной девице, однако с каждой новой весной все начинается сначала.

 
Когда в конце весны последний раз срываю
Любимые цветы – тоска мне давит грудь,
И к будущему я молитвенно взываю:
Хоть раз еще хочу на ландыши взглянуть,—
 

негромко цитирует по памяти Ларош. – Друг Петя, а почему ты не положил эти слова на музыку? Право же, вышло бы, как ты говоришь, недурно.

– "Нотр пти Пушкин", – задумчиво произносит Чайковский. – Что значит "наш маленький Пушкин". Так называла меня в детстве Фанни Дюрбах. Я ведь, как ни странно, начал свою творческую деятельность не с музыки, а со стихов. Причем на французском языке. Может, если бы не музыка…

– Тогда что?

– Нет, нет, этого "если бы" не могло случиться, – решительно возражает себе Чайковский. – Хотя мое преклонение перед литературой наверняка оказало мне неоценимую услугу: ибо оперный либреттист далеко не всегда обладает музыкальным слогом. А я, как ты знаешь, могу вдохновиться по-настоящему лишь добротной литературной основой.

– Что верно, то верно. Тут у тебя солидное чутье. Вот взять хотя бы Фета – многое из его поэзии не доходило до меня, пока ты не стал перекладывать ее на музыку. А теперь вижу, как это чудесно:

 
Уноси мое сердце в звенящую даль,
Где как месяц за рощей печаль;
В этих звуках на жаркие слезы твои
Кротко светит улыбка любви.
 

– Некоторые произведения Афанасия Афанасьевича Фета я ставлю наравне с самым высшим, что только есть высокого в искусстве. – Чайковский задумчиво смотрит вдаль, где сквозь редеющие стволы исполинских сосен проглядывает полоска закатного неба. – Люблю русскую литературу еще и за это ее удивительное гармоническое слияние ощущений и порывов души с состояниями природы. Это чувствуется уже в «Слове о полку Игореве». Ни у одного западного писателя не встречал я столь дивной, какой-то мистической и в то же время так близкой сердцу связи человека со всем мирозданьем. А вот в русской песне, русской сказке, в наших народных обычаях и поверьях это есть.

…Друзья долго сидят в гостиной, не зажигая лампы. Алексей накрывает на веранде стол, напевая "Журавля", в клумбе возле крыльца громко стрекочут цикады.

– В народе говорят: хлеба поспевают, – тихо замечает Чайковский, кивая в сторону раскрытого окна, за которым полыхают частые зарницы. – Мы находим в этом поэзию, а для народа хлеб – основа всей жизни. И как бы ни была тяжела жизнь у наших крестьян, дух у них крепкий, здоровый. Мы, интеллигенты, живущие несравненно лучше, еще получаем от них громадный заряд оптимизма. И это несмотря на тесноту, духоту, мрак, в которых они прозябают. Сердце сжимается, как подумаешь, до какого унизительного состояния доведен русский народ. Хотелось бы что-нибудь сделать для него, а бессилен…

Они долго молчат, каждый погружен в свои думы.

– Однако не так уж мы и бессильны, – первым нарушает молчание Ларош. – Вон, слышу, Алексей уже не "Журавля" поет, а твою симфонию. А он ведь тоже народ. Знаю, читают и Достоевского, и Толстого, и того же Пушкина – вот тебе и мрак. Думаю другой раз: пробуждается что-то в душах, копится, а потом как вырвется наружу… Ты знаешь, третьего дня слепец возле Новодевичьего монастыря "Белеет парус одинокий" пел. Заслушаешься. Я вот и мелодию записал. Нет, Петя, ты все-таки не прав относительно нашего бессилия. Сам ведь, помню, говорил, что музыка, искусство вообще раскрепощают душу. Однако ж, кажется, ужинать пора – грибками запахло, пирогами свежими. Итак, ужин, Гоголь…

– Новая симфония этого немца Иоганнеса Брамса, которую я сгораю от нетерпения проиграть с тобой в четыре руки, и, как всегда, на сон грядущий Моцарт. Волшебный, чарующий, неземной, вечно юный и обожаемый мною Моцарт…

Париж

Приезд Петра Ильича Чайковского в Париж совпал с началом сближения России с Францией, что тут же выразилось в моде на все русское: салоны красоты предлагали многочисленные шляпы фасона «Кронштадт», галстуки в стиле «франко-рюсс», в «Фолибержер» с огромным успехом выступал прославленный русский клоун Дуров с целым выводком дрессированных крыс…

Чайковскому претила дешевая сенсация, вовсю раздуваемая французской прессой, раздражал повышенный интерес к особе "Пьера Тшайковски". Как-то ему на глаза попался абзац в одной бульварной газетенке, репортер которой прямо-таки изощрялся в описании наружности русского композитора: "Это – человек маленького роста (?!), с благовоспитанными, но робкими манерами… с меланхолическим пламенем во взгляде, которое отражается во всех его сочинениях". Петр Ильич был вне себя от гнева. Однако приходилось сдерживаться – чужбина диктовала свои правила поведения.

В артистических кругах имя Чайковского пользовалось почетом, уважением, восхищением. Французские композиторы Гуно, Массне, Сен-Санс, Форе знали, любили его музыку. Известный дирижер Колонн предоставил в распоряжение русского композитора превосходный симфонический оркестр.

В доме Полины Виардо-Гарсиа Чайковского попросту боготворили. Еще десять лет назад знаменитая певица выписала из России клавир "Евгения Онегина", который с наслаждением играла своим гостям. Эта немолодая, но еще полная сил и энергии женщина произвела на Петра Ильича самое обаятельное впечатление. Она как святыню хранила память об Иване Сергеевиче Тургеневе, с которым состояла в многолетней дружбе, рассказывала Чайковскому историю создания многих произведений замечательного русского писателя.

Каждый раз, бывая в Париже, Чайковский непременно навещал этот милый дом. Шутил с хозяйкой, любезничал с ее дочерьми, с удовольствием слушал свои романсы в исполнении многочисленных учениц Виардо. И даже танцевал с молодежью.

Однажды после ужина мадам Виардо с таинственным видом взяла гостя под руку и повела в свою громадную нотную библиотеку.

– Сейчас я сделаю вам нечто весьма и весьма для вас приятное, – сказала она и загадочно улыбнулась. – О да, я знаю, вы боготворите этого человека…

Чайковский держал в руках подлинную партитуру "Дон Жуана" Моцарта, "писанную его рукой", и не мог поверить своим глазам. Просто наваждение какое-то. Он живо представил хрупкую тщедушную фигурку своего кумира, склоненную над этими, теперь уже пожелтевшими от времени, нотными листами… Он захлебнулся в вихре прелестных мелодий.

Мадам Виардо незаметно удалилась, тихонько прикрыв за собой дверь.

"Ради одного этого стоило приехать в Париж, стоило терпеть всех этих маркиз, графинь, неделю не вылезать из фрака, – думал Чайковский. – Знал бы я, что меня ждет такая встреча. Да я бы летел сюда точно на крыльях…"

Остаток вечера Чайковский провел в глубоком раздумье, уединившись в мягком вольтеровском кресле, в котором некогда любил сидеть его великий соотечественник Тургенев. Хозяйка дома с необыкновенным тактом сумела объяснить окружающим, что мсье Чайковскому необходим отдых перед завтрашним концертом.

Прозрачная сиреневая ночь тихо опускалась на неугомонный в своем безудержном веселье Париж. Чайковский размышлял над миссией музыкального гения в этом мире. Моцарт, думал он, справился с ней, как никто другой, – его музыка взывает к самому светлому и доброму в человеческой душе.

«Пиковая дама»

«Теперь мне кажется, что история всего мира разделяется на два периода: первый период – все то, что произошло от сотворения мира до сотворения „Пиковой дамы“. Второй начался месяц тому назад», – писал Чайковский к брату Модесту Ильичу в марте 1890 года.

Отныне композитору казалось, что все, написанное ранее, было лишь прелюдией к этой опере, сюжет которой, взятый из Пушкина, преломился в его сознании в трагедию. Да простит ему Пушкин немного вольную интерпретацию его чудесной повести. Наверняка простит, если все получится так, как он задумал.

– Модя, пойми меня правильно, пушкинский сюжет великолепен, что называется, реализм чистой воды. Его Германн, одержимый идеей разбогатеть, притворяется влюбленным в бедную воспитанницу богатой капризной графини Лизу, благодаря ей проникает в дом – таков, между прочим, его изначальный план, – дабы выведать роковую тайну трех карт. Нет, Лиза ему не нужна, ему нужно богатство. Совершив невольное злодеяние и проигравшись на своих трех картах подчистую, Германн заканчивает жизнь в сумасшедшем доме. Лиза же, как того и следовало ожидать, выходит замуж за порядочного молодого человека. Из этого, как ты понимаешь, особой трагедии не получится.

– Что ж, если тебе нужны сильные оперные страсти, обратись к тому же Шекспиру, – с некоторым раздражением отвечал Модест Ильич, в который раз переписывающий либретто. – Там тебе и кровь, и яды, и измена.

– Модя, не кипятись, пожалуйста. Помнишь, у Пушкина есть такая характеристика Германна: он "имел сильные страсти и огненное воображение". Подчас мне кажется, что наш великий поэт лишь наметил штрихами образ этого молодого человека. Кто знает, быть может, потом он бы снова вернулся к нему. Я же чем дальше, тем больше влюбляюсь в своего Германна.

– Это потому, что ты сам обладаешь огненным воображением, – добродушно заметил Модест Ильич. – Ладно, я согласен. Итак, Германн по-настоящему, самозабвенно влюблен в Лизу, а богатство для него лишь средство соединиться с возлюбленной. Но поскольку он человек сильных страстей, даже скорей безумных, все кончается душевным расстройством и гибелью.

– Так, так, так, Модя. Ты просто гений. Знаешь, а Лизу мы с тобой превратим в богатую наследницу, внучку графини. Она полюбила Германна раз и навсегда – так обычно любят русские женщины – и его безумия пережить не смогла. Модя, дорогой, да ведь мы с тобой создадим настоящий шедевр. Ты только ради бога поторопись, ибо у меня в голове уже пропасть всяких мелодий. Знаешь, я скорей всего сразу же после премьеры "Спящей красавицы" укачу куда-либо за границу, хотя бы в ту же Флоренцию. Чтоб никто, никто на свете не смог вторгнуться в мои сложные взаимоотношения с Германном, Лизой, старой графиней. Помнишь, Модя, Пушкин сказал: "Над вымыслом слезами обольюсь". Мне сейчас необходимо впасть именно в такое душевное состояние…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю