355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Громова » Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944 » Текст книги (страница 7)
Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:26

Текст книги "Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944"


Автор книги: Наталья Громова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

В Берсуте была большая библиотека, и мы много читали, пользовался успехом «Агасфер». Вообще читающих детей было много, некоторые даже хвастались своей начитанностью и пониманием, что халтура, а что нет. Кстати, такие слова, как «халтура», «сволочь», и выражение «я тебя презираю», были тогда в ходу. Хороших и ярких детей было немало, обо всех и не скажешь, и не упомнишь. Но вот кто противно себя вел, так это Цезарь Голодный. У него был неплохой голос, и он часто затягивал, подражая Лемешеву: «Онегин, я люблю Татьяну» или: «Я Цезарь, я Цезарь, я голодный». Но чаще всего он кого-нибудь поддразнивал, особенно Нелю Иоффе, ей было лет одиннадцать, ее легко было довести до слез. Цезарь это знал и постоянно дразнил: «Нелла Еффэ, чай, какао, тухлый коффэ». И хихикал. Он был старше, ему было уже четырнадцать, но ему как-то всё сходило с рук. Хотя обычно неблаговидные поступки осуждались.

Помню такой случай. Лучше всех плавал Вадим Билль-Бело-церковский, он даже переплывал Каму. Во время очередного заплыва он почему-то стал тонуть. В это время на лодке катались большие девочки и Алёша Баталов, который греб и ничего не заметил, поэтому не кинулся спасать. На помощь бросился кто-то другой. Не разобравшись, Алёше устроили темную. Он это переживал.

Вода в реке у нашего берега была холодная, на дне выходили родники. Иногда мы сплавлялись на лодках ниже по течению, где на другом берегу были отмель и песчаная коса. Конечно, в сопровождении старших ребят и Кости.

В Берсуте царила любовная атмосфера, все в кого-то были влюблены. Но я еще ни в кого. А вот Алёше нравились многие девочки, и он тоже нравился. Но самыми главными героями были Тимур Гайдар и Стасик Нейгауз. Даже кто-то сочинил: «Тимур Гайдар наружностью невзрачен, но среди девочек слывет он львом». Старшие девочки были совсем барышни, некоторые – просто маленькие женщины. Особенно выделялась Ира Нейштадт, изящненькая, с локонами и всё время напевающая: «В далекой, знойной Аргентине, где небо южное так сине, где женщины как на картине, там Джо влюбился в Кло».

Я дружила со многими девочками, многие мне нравились. Но так получилось, что больше всех я общалась с Таней Беленькой. Таня влюбилась в нашего горниста Лёдика Леонидова, хорошенького мальчика со вздернутым носиком, в панамке. Мы знали его еще с Внукова, он и там был горнистом, он был как бы при должности, которой дорожил. Как-то Лёдик заболел, и его положили в изолятор. Таня попросила меня пойти к нему и сказать о ее любви. Была лунная ночь. Изолятор находился вдали от всех зданий. Это был дом на высоком фундаменте и с высокими окнами. Я встала на спину Тани, подтянулась и увидела Лёдика. Он лежал на спине, с открытыми глазами, а рядом поблескивал горн. Видимо, проснулся от нашего перешептывания. Я, набравшись смелости, сказала, что Таня его любит. На что он громко выкрикнул: «Передай своей Таньке, чтоб она пошла к черту». – «Что, что, что он сказал?» – спросила Таня и тут же стала выпрямляться, причитая при этом: «Я всё слышала, слышала». Я спрыгнула, чтоб не грохнуться.Что я ей могла сказать в утешение, кроме того, что «он дурак, дурак»? Неожиданно на обратном пути мы встретили большого и считавшегося очень хорошим мальчиком Рема Венгрова. Он был удивлен, что мы не спим, что бродим так поздно, что Таня плачет. Таня, рыдая, всё рассказала и сквозь слезы всё повторяла: «У меня больше не будет романов, не будет». Он стал ее тоже утешать и самое главное, что он ей сказал: «Таня, у тебя будут романы, поверь мне, поверь, обещаю». И Таня успокоилась.

Таня Беленькая. Внуково, 1939

Но, видимо, ей нужно было еще выговориться, отвести душу, и утром она пошла к большим девочкам, к той самой красотке Ире Нейштадт и великовозрастной Марьяне Брагиной. И пришла очень вовремя: у них были такие же проблемы и только одна Таня могла им помочь. Они дали ей ответственное тайное задание, которое она должна была выполнить вместе со мной в тот же день поздно вечером. Девочкам стало известно, что именно в этот вечер встречаются Стасик Нейгауз и Марк Исаков для очень важного разговора, в котором пойдет речь о любви. И наконец откроется, в кого же влюблен Стасик. А нам нужно подслушать этот разговор. Встреча должна была происходить у скамейки на лестнице, которая вела к Каме.

Лестница была длинная (178 ступенек) деревянная, почти вертикальная. В двух местах расходилась по сторонам, там были площадки, а затем соединялась в один пролет. Нижние ступени опирались на узкую полоску берега. К нему примыкали мостки с прицепленными лодками. После отбоя мы пошли на лестницу. На верхней площадке залезли за стенку, к которой прислонялась скамейка, и уселись на склоне, закрыв головы кофточками, чтобы спастись от летучих мышей, и притаились. Вдруг раздался топот и голоса, это спускались мальчишки – и не двое, как нам обещали, а целая компания. Мы от неожиданности захихикали. Они действительно остановились у скамейки и начали курить. «Да, – сказал кто-то, – в Москве я курил “Яву”». – «А я “Казбек”, – похвастался другой, – а здесь приходится махорку». Затем последовало длительное молчание, и потом задумчиво кто-то произнес: «А девчонки-то здесь все проститутки». Еле сдерживая смех, чуть не свалившись со склона, мы убежали.

Я решила, что свой долг мы выполнили, но не тут-то было: оказалось, этого мало, важный разговор перенесен на завтра и нас снова просят его подслушать. На этот раз мы пошли настроенные очень смешливо, устроились, как в прошлый раз. Опять тот же топот и голоса. Начались те же разговоры про курево. На нас сразу же напал смех, и мы стали трястись, под нами посыпался песок с камнями. Мальчишки встревожились и заподозрили что-то неладное. «Холоденко, посмотри, что там», – приказал кто-то. Стало страшно. Мы прижались друг к другу и к земле. Холоденко чуть-чуть зашел и заглянул за стенку. Делая вид, что он всё обследовал, уверенно объявил: «Никого нет, это летучие мыши».

Только мы успокоились, как мальчишки начали пйсать на дощатую со щелями стенку, за которой мы сидели. Тут мы не вытерпели и бросились бежать как сумасшедшие вниз по склону, местами обрывистому, держась за кусты и обдираясь. Из-под ног летели камни. А по лестнице, грохоча и улюлюкая, мчались мальчики неизвестно за кем. Мы раньше оказались у мостков, отвязали лодку и стали грести вниз по течению. Каким-то чудом нас не отнесло на середину реки и прибило к берегу ниже пристани. Бросили лодку и тихонько пошли по склону к калитке нашего дома.

В доме нас встретила главная воспитательница Тамара Владимировна, жена Всеволода Иванова, представительная, с холодными серыми глазами, коротко стриженная, с проседью. Она поинтересовалась, откуда явились; пришлось сказать, что из туалета.

Тамара Владимировна была озабочена отношениями между мальчиками и девочками. Например, не разрешала мальчикам садиться на кровати девочек, когда они заходили к нам в комнаты. Причем никому и в голову не приходило, что это неприлично, а больше и сидеть-то негде было. Это вызывало у нас протест. Кроме того, Тамара Владимировна негодовала, когда мы ночью ходили по-маленькому на верхнюю террасу и всё протекало вниз, на террасу первого этажа, куда выходила ее комната. Туалет находился далеко от нашего корпуса, бегать туда не хотелось, так как было темно и холодно. Но Тамара Владимировна не спала и следила за нами. Даже на утренней линейке требовала признаний, но все отнекивались.У нее было два сына: старший Миша, длинный, с унылым лицом, и младший Кома, доброжелательный и образованный мальчик. Ему приходилось много лежать из-за болезни костей. Было стыдно перед ним, это нас немного сдерживало. Тамара Владимировна следила не только за нашей моральной чистотой, но и за физической: проверяла перед едой руки, смотрела, чтобы пили непременно кипяченую воду, потому что у многих бывало расстройство желудка.

Пионерлагерь во Внукове, 1940. Слева направо: Надя Павлова, Лена Левина, пионервожатая Нина, Лиля Васильева, Гедда Шор

Сразу же, как мы приехали, она собрала детей сочинять пьесу о войне. Кома по роли должен был патетически произнести: «А я пойду добровольцем!» – и взмахнуть рукой. Во время показа он от смущения вытянул вперед руку и почесал затылок. Это вызвало доброжелательный смех. Всё это происходило на той же самой нижней террасе, на которой читали стихи, играли в шахматы, Лёва Наврозов, картавя, декламировал: «Тучки небесные, вечные стханники». Там почти всё время лежал Кома, там говорили о литературе, о войне.

У нас бывали вечера самодеятельности. Эти вечера проходили торжественно в зале, где стоял рояль. Играл Шопена Стасик Нейгауз; изумительно свистела Гедда Шор, просто виртуозно. Я такого свиста больше никогда не слышала. Главным ее шедевром был «Соловей» Алябьева. Однажды Елизавета Эммануиловна Лойтер, замечательная пианистка, вместе с Зинаидой Николаевной Пастернак исполнили «Лунную сонату». Это было событие! Август, вечер, и черное небо с яркими звездами, временами падавшими…Я сидела на лавочке на краю обрыва и смотрела в небо, и музыка соединяла меня со всем миром. Этого никогда не забыть. Это все запомнили.

С пристани уходили на фронт. Призывники шли по дороге сверху из деревни, до которой мы никогда не доходили. Всегда было много провожающих. Невозможно было слышать этот стон и громыхание булыжников.

Стали появляться беженцы. Как-то у нашей калитки оказались цыгане. Среди них была красавица, кормившая ребенка. Она гадала. Никто не захотел к ней подойти, кроме Тани Беленькой. Цыганка предсказала ей жизнь еще богаче, чем у родителей. Таня недоумевала: «Богаче уж не может быть». Ее раннее детство было очень благополучным, пока в тридцать седьмом родителей не посадили. Ее отца, замнаркома пищевой промышленности, тогда уже расстреляли, а мама находилась в лагере как жена врага народа. Но Таня вообще не боялась будущего. Она часто напевала: «Что ты смотришь на меня в упор, я твоих не испугалась глаз», – особенно выделяя куплет: «Ну что же, что ж, жалеть не стану, я таких, как ты, всегда достану, ты же поздно или рано всё равно ко мне придешь».Сама себе Таня тоже напророчила – случайно пролила чернила на фотографию двоюродного брата Алёши Перевозникова (до войны Алёша жил вместе с ней и ее братом Юрой) и тут же заметила: «Это плохая примета, он погиб». Так и случилось. Алёшу убили под Москвой в самом начале войны. Его отец был немец, жил в Германии. Уходя в армию, Алёша сказал: «А вдруг я с ним встречусь с глазу на глаз. Что тогда?»

Таня Беленькая. Нач. 1940-х

Тане дали с собой некоторые вещи погибшей тети, Алёшиной мамы, Инки. Они были взрослые, красивые, заграничные. Перебирая их, Таня вспоминала тетю, хотелось быть похожей на Инку. Инка была коминтерновка, воевала в Испании, красавица, в середине тридцатых у нее был роман с Фадеевым. В самый разгар ежовщины ее вызвали в Москву из-за границы. К этому времени были арестованы все ее близкие. Она ждала ареста, нервы не выдержали – бросилась с крыши своего дома, где жили молодые коммунисты. Они приехали в «страну светлого будущего», мечтали о мировом братстве и приветствовали друг друга рот-фронтовским жестом. Их оставалось всё меньше и меньше.

Когда это случилось, Алёша возвращался из школы, увидел собравшуюся толпу около дома и всё понял. Таня рассказывала об этом отстраненно, принимая как неизбежность. А я пропускала всё это через себя, как кадры кинофильма.Таня была щедрая, независимая, очень хорошенькая, с японскими глазками, но порой бывала и резкой к тем, кто ее раздражал. В раннем детстве ее любили, баловали, она была счастлива. Всё, что обрушилось на нее, открыло глаза на жизнь, сделало взрослее. Я за нее всегда переживала.

Со мной происходили какие-то странные вещи. Однажды я вышла ночью в коридор, заходила в чужие комнаты: искала место, где бы лечь, и где-то устроилась. В другой раз во сне всё сбросила с кровати на пол, легла на железную сетку, укрылась матрасом, а проснулась в ужасе: что же это такое. Все говорили, что это всё из-за луны. Возможно, это были издержки роста, а возможно, из-за перемены жизни, ее неустроенности. С другими тоже что-то происходило, многие девочки по ночам плакали. Мы всё время думали о войне.

Кончался август. Старших девочек и мальчиков отправили собирать урожай в колхоз «Малый Толкиш», который находился на другом берегу Камы. Они переправлялись на лодках с новой воспитательницей Еленой Викторовной Златовой, мамой Вити Щипачёва. Скоро должен был начаться учебный год, пошли разговоры о нашем переезде в Чистополь, в «город на Каме, где – не знаем сами».

Здесь, в Берсуте, мы впервые встретились с могучей природой: с дремучим лесом, глубокими оврагами, с огромными корягами, злыми комарами и зарослями малины. Всё это было непривычно, тревожно и не похоже на уютное Подмосковье. А сама Кама, несущаяся единым холодным потоком, отталкивала нас. В переводе с татарского «Берсут» означает: «Один поток». И он стремительно уносил нас в другую жизнь.

Осень в Чистополе

Я не помню, как приехали в Чистополь, но в памяти осталось: санпропускник и долгая дорога от пристани. Лошади с телегами, какие-то мужики в грубых плащах из брезента. Дом крестьянина. Вход с улицы. Крыльцо. Лестница, ступенек десять, площадка, от нее коридоры налево, направо, и двери в так называемые палаты. Суета, кто-то новый, к кому-то приехали мамы, а кто-то уезжает.Старшие мальчики заранее подготовили помещение. Они быстро освоились и встретили нас победой на футбольном поле и песней на мотив «Гоп со смыком»:

Чистополь невзрачный городишко, да, да.

Негде разгуляться здесь мальчишке, да, да;

Ни кафе, ни ресторанов, вальс танцуют под баяны;

Братцы, вот какие здесь идут дела…

Там были еще такие слова: «Есть в городе Литфонда интернат, да, да, много разных там живет ребят, да, да, есть там Тимка, есть там Шурка, Мишка Гроссман – тоже урка. Вот какие там живут ребята, да, да. Стас Нейгауз – на рояле он играет, и голы он забивает». Про футбол разговоров было много, кто кому надавал.

В Чистополе пробыли несколько дней, и нас отправили в колхоз. На этот раз всех, начиная с пятого класса. Это был всё тот же «Малый Толкиш».

Главное воспоминание – жуткая тоска. Полуразрушенная колокольня, над которой кружатся вороны. Моросящий дождь, в небе улетающие журавли, а мы кричим: «Чур, мое счастье, чур, моя свадьба».

Помню, мчится бричка и на ней лихой белозубый парень, бригадир у старших ребят, приподнявшись, взволнованно спрашивает: «Где они?» – и на лету выкрикивает: «Меня призвали, ухожу на фронт». – «В поле, в поле», – отвечаем мы. Кто-то замечает: «Он же влюблен в Люську Ставскую». – «Нет, в Варю Шкловскую».

Всех поселили в школе. Мы, девочки пятых и шестых классов, заняли большую комнату и устроились на сене, под окнами. В углу громоздились парты.

С утра пошли на полевой стан. Колхозники, в основном женщины, глянули на нас с любопытством и поручили выдергивать («тянуть») вику. Это оказалось нелегко. Скоро устали и проголодались. На обед, к нашему разочарованию, был только гороховый суп и черный хлеб без масла. Сахара тоже больше не было.

На соседнем поле рос турнепс, и мы на него навалились, а уж когда увидели горох, счастью не было предела. Совсем рядом находилось поле с маком. Одна девочка так наелась, что уснула на краю, у дороги. Больше всего приходилось тянуть вику, реже собирать горох и мак. Старшие девочки и мальчики работали на комбайне, скирдовали сено и просеивали зерно. Все очень уставали. Вместо сахара получали по пять-шесть конфеток-«подушечек», начиненных повидлом, очень вкусных, особенно с черным хлебом и чаем. Их хранила наша руководительница Елена Викторовна Златова в наволочке. Мы не удерживались и по несколько штучек воровали, а она делала вид, что не замечает. Конфеты выделял колхоз вместо сахара за работу. Колхозные бабы улыбались: вот так вот, привыкайте.

Нам, маленьким, было тяжело, голодно и, когда затянули дожди, вдобавок мокро. И несколько человек решили бежать обратно, в интернат: я, Таня Беленькая, Юра Колычев, Вова Шифферс, Шура Хазан и, кажется, еще Туся Ляшко. Мы понимали, что это подло, но, что-то нас подстегивало, возможно, озорство. Я рассказала о нашем плане Алёше Баталову. Он сначала загорелся, но тут же раздумал, так как работал на комбайне и был там необходим. Все старшие ребята оставались в колхозе до самых холодов и первых заморозков, пока не убрали весь урожай.

В день побега погода стояла ясная и теплая. Пошли по грунтовой дороге, до Чистополя было двадцать два километра. Шли легко, через какое-то время увидели речку, решили искупаться. Мы, девчонки, полезли в воду в платьях, так как за лето подросли и стеснялись уже ходить в трусиках. И так, мокрые, пошли дальше, по дороге никто не встречался. Неожиданно вблизи дороги увидели деревянную вышку и несколько рабочих. Они бурили скважину. Мы покрутились около них и пошли. Мы беспокоились, как нас встретят в Чистополе, как накажут. Но никто не обратил внимания: как ушли, так и пришли, словно никакого колхоза и не было. Как раз ребята собирались в баню, мы к ним присоединились. Этот поход запомнился навсегда. Шли строем в линейку. Волосы накеросинены и поверх повязаны вафельными полотенцами. Подходя к писательской столовой, я заметила красивого молодого человека – тонкого, темноволосого, одетого в коричневый однобортный костюм, на голове темно-синий берет. Руки он держал в карманах и озабоченно слушал Валентина Парнаха, поэта-переводчика. В этот момент меня толкнула в спину Гедда Шор: «Лена, запомни, это Мур Цветаев, я в него влюблена». И я запомнила. Мне он показался старше, лет двадцати, и очень элегантным. И берет сидел на нем как-то особенно, по-французски. Мы уже знали, что случилось. Знали, что Цветаеву не прописали, обзывали всех начальников, от кого это зависело, сволочами, в том числе нашего директора Хохлова. Говорили, что именно он не взял ее на работу.

Парнах тоже был эмигрант и тоже из Франции. Он вернулся в 1920-е годы пропагандировать джаз, наивный, поверивший в молодую Россию. Почему-то он мне улыбался и спрашивал: «Скажи, Ёлочка, а хороший ли парень мой сын Шурка?» – а Шурка в это время был еще в детском саду. Парнах тоже был по-своему элегантен, хотя и тщедушен, и в стареньком пальто, и в помятой шляпе.

Мы много бегали по городу. Он нам нравился. «Церковь и базар, городской бульвар…» И песенка «Таня, Танюша, Татьяна моя», казалась про наш Чистополь. Мне запомнилось одно окно, двустворчатое, распахнутое, в котором я увидела знакомую по Берсуту девочку. К ней приехали родители, и они там поселились. Она облокотилась на широкий подоконник, за ней виднелась комната с высоким потолком. Дом был добротный, перед ним куст сирени, от него веяло таким покоем, которого и сейчас хочется. С тех пор я полюбила маленькие города.

Мы жили неустроенно. А на базаре продавалось много молока, золотистого масла в форме шариков, горшочки с топленой простоквашей-варенцом с запеченной, коричневой корочкой. Всё было безумно вкусно, иногда нам удавалось купить. В магазинах, по-моему, не было хлеба. Но на полках стояли горки консервов из крабов. Просто их тогда никто не ценил, не понимали, что это такое.

В правом крыле Дома крестьянина жили все маленькие девочки. Центральная палата была самая многолюдная, я жила в ней. Все мы были вшивые и ужасно этого стыдились. Не понимаю, почему нас не обстригли. В палате слева жили девочки чуть-чуть поменьше. Выделялась Ляля Розанова по прозвищу Муха. Ее мама была у них воспитательницей. Несмотря на общую неустроенность, они готовили спектакль по книге Лялиного папы Сергея Розанова «Приключения Травки».В палате справа среди девочек моего возраста жила Марианна Бехер, ученица девятого класса. Ее отец Иоганнес Бехер, немецкий поэт, и мать находились в Казани. Они были пожилые люди. Кто-то из начальства упрекнул Марианну, что она немка и ей здесь не место. Она сидела в лыжных штанах, схватившись за голову в полном отчаянии. Это было несправедливо, и я всё старалась ее успокоить.

Детский сад Литфонда. 1939. В центре – А.И.Гроссман с дочерью Лялей Розановой. Крайний слева сидит – Миша Либединский. Стоят: Витя Щипачев (крайний слева), Лариса Лейтес (шестая слева), Валентин Никулин (крайний справа)

В это время многие уезжали в более далекие и теплые места. Очень быстро уехали Петровы, Катаевы, наша «любимица» Тамара Владимировна с Комой и Мишей. Появились новые воспитатели, например, Нина Антоновна Ардова (Ольшевская), которая временно устроилась с детьми в маленькой комнатке интерната на втором этаже. Стали приходить посылки из дома с зимними вещами. Я тоже получила: мама прислала мне старинный атлас мира на немецком языке. Я и сейчас в него заглядываю. В нем замечательно изображен рельеф и есть карты всех крупных столиц мира.

Нина Антоновна Ольшевская (Ардова). Нач. 1940-х

Когда одни уезжали, а другие приезжали, в интернате злобствовала малярия. Изолятор был забит. Девочки и мальчики находились в нем вместе, в одной палате. Появился новый врач – Наталия Петровна Перекрестова – худенькая, старенькая, седая, похожая на курсистку. Она внушала доверие. Ирник – медсестра Ирина Николаевна – неизменно была при ней. Я тоже дня три провалялась с температурой.

Уже наступила вторая половина сентября. Вернулся из колхоза Алёша Баталов. Он тоже получил посылку с ценными вещами: костюм лезгина с газырями, папаху белую, портфель для школы, готовальню большую, старинную, с костяными ручками, и печать их рода. Костюм он сразу же надел и прибежал показаться. А в эти дни Ира Ржешевская, его любовь еще по Берсуту, тяжело заболела и лежала в изоляторе с высокой температурой. Он так испугался за нее, что побежал за мамой, и они вместе всматривались сквозь стертое пятно на белом стекле амбулаторной двери, чтобы увидеть Иру. Как вспоминала спустя многие годы Ольшевская, Алёшина мама, он всё спрашивал, а не умрет ли девочка.

Нина Антоновна была актриса, красивая, добрая, естественная. Прихожу я как-то, и она спрашивает: «Ёлка! У тебя есть вши? А то я у Алёши нашла». Я покраснела и замялась. Она без всяких охов да ахов сказала: «Давай посмотрю, вычешу». И я перестала ее стесняться.

Ничем путным мы в это время не занимались, воспитательницей в нашей группе была Татьяна Михайловна, жена Леонида Леонова, мама Лены и Наташи, спокойная и доброжелательная.

Во второй половине сентября ко мне приехали мама и бабушка с четырехлетней Иркой, моей двоюродной сестренкой. Они остановились в гостинице, где приезжих долго не держали, да и денег у них не было. С трудом удалось снять только угол в ветхом домике, за печкой, но места там было очень мало. А самое главное – нужно было ждать, пропишут их или нет. Бабушка растила Ирку с четырех месяцев, обожала ее. Ирка была шустрая, хорошенькая, кудрявая, с глазками, как вишни, любила песню «Чайка смело пролетела над седой волной…». За ней нужен был глаз да глаз, бабушка еле поспевала. Ирка была дочерью бабушкиного сына – Германа Павловича Розенгольца, ученого, микробиолога. Его арестовали в 1937 году в Перми, где он был директором и научным руководителем Института микробиологии и эпидемиологии. Это случилось сразу после ареста его старшего брата Аркадия Павловича, бывшего наркома внешней торговли СССР, проходившего по процессу право-троцкистского блока и расстрелянного в марте 1938 года.

Герман Павлович женился в Германии во время командировки на Лотте Лютце, тоже микробиологе. После его ареста Лотта приехала в Москву к бабушке со своими детьми и оставила у нее Ирку и старшую девочку, так как боялась, что ее могут арестовать, а со средней дочерью вернулась в Пермь. Ее не арестовали, и через некоторое время она увезла и старшую. А бабушка продолжала растить Ирку.

Я по-прежнему жила в большой комнате, наши с Таней кровати стояли рядом. Каждый вечер перед сном совершался обход воспитательницы с врачом или кем-нибудь еще. Вдруг стук в окно: мама. Оказалось, ночевать ей негде, и пришлось спрятать ее у себя. После обхода мама не смогла бы войти, так как интернат запирался. Чтобы я не волновалась и чтобы не заметили, Таня легла спать с ней. В палате было много девочек, но никто не выдал. Смелый Танин поступок я до сих пор вспоминаю с благодарностью. Плевала она на всякие условности.Потом бабушка и мама снова поселились в гостинице и ждали, как решится их судьба. Я помню, как забежала к ним и узнала, что их все-таки не пропишут, потому что бабушка не мать писателя. Но главная причина в том, что она мать врагов народа. Мама вышла проводить меня, мы поднимались вверх по склону, к интернату. И тут она стала со мной говорить, советоваться. С ней познакомился один летчик, очень порядочный человек, и предлагает выйти за него замуж и хочет нас удочерить. «Меня не надо», – тут же буркнула я. «Да, – сказала она, – но Ирка сменит фамилию, представляешь, он не боится нашей фамилии, хотя и Герой Советского Союза». Она назвала. Я забыла, то ли Дорохов, то ли Доронин. Мне это было неприятно слышать, и я заявила: «Делай, как хочешь, а я останусь в интернате». – «Что ты, что ты, я так, советуюсь, я ничего не буду делать, если тебе не нравится». Это было нехорошо с моей стороны. В это время я была какая-то отчужденная, жила другими интересами, меня тяготили мамины заботы, они мне были не по силам.

Ева Павловна Левина-Розенгольц. 1936

Мама не знала, как быть: то ли бабушку с Иркой отправить в Пермь, где жила Лотта с детьми, то ли всем уехать в Казань. Я всё это смутно помню, но впоследствии мама рассказывала, как она летала на биплане (так она называла открытый маленький самолетик «У-2») в Казань в обнимку с козой. Летала на разведку узнать насчет жилья или за билетами в Пермь. Вернувшись, она и постучалась ко мне в окно, когда ей негде было ночевать.

До отъезда из Чистополя мама, бабушка и Ирка ютились в огромной комнате, поближе к пристани, в большой еврейской семье беженцев из Бессарабии. Запомнилась молодая женщина с грудным младенцем, со светлыми волнистыми волосами. Глаза у нее были большие, серовато-зеленые, под выпуклыми веками. Я, как всегда, забежала на минутку. Женщина посмотрела на меня с нежностью, в ней было что-то библейское, как на картинах старых художников.

Бабушка и мама уехали в Казань, я их не провожала. Они не хотели меня лишний раз беспокоить. В те дни в Чистополе я была им чужая. Мне стыдно до сих пор. Мне даже как-то приснилось: война; люди бегут от опасности в гору, и бегущие похожи на тех беженцев, а главное – со мной бабушка и мама, и они отстают, я оглядываюсь, тащу их за руки и оставляю. Мне жутко. Я их бросила…В то же время некоторые писательские беженцы выглядели вполне благополучно. Особенно писатель Пётр Павленко. У него на лице блестели очки без оправы, а на поводках он выгуливал двух здоровых догов. Он в ту пору был знаменит и богат. Но многим другим жилось трудно и приходилось мыкаться.

Наша палата напоминала проходной двор, многие уезжали. Таня собиралась в Омск к тетке и ее мужу, бывшим разведчикам, которых только что выпустили из заключения, и мужа назначили большим начальником. Таня не понимала, в чем дело. Всё это было странно и удивительно. Но мы, дети, никогда не задавали лишних вопросов. Таня, уезжала до пристани, на телеге в хорошем настроении, с надеждой на лучшее. Провожающим на прощание сказала: «Не поминайте лихом».

Виктор Ефимович Ардов с детьми Борей и Мишей. Нач. 1940-х

Из близких знакомых у меня остались Ардовы, и то ненадолго. За ними приехал Виктор Ефимович. Мы собрались в столовой послушать его рассказ «Укушенный». Алёша Баталов стоял около Ардова и переживал за него. Ему хотелось, чтобы нам понравился рассказ. И, когда мы смеялись, он радовался. А зная, что будет дальше, давал понять: это еще что, самое смешное впереди. Все хохотали, одна девочка (Неля Дайреджиева) так смеялась, что никак не могла успокоиться, и тогда все уже смеялись над ней.

Ардовы тоже уезжали на телеге. Шел дождь со снегом. При прощании Алёша сообщил, что знает одну тайну. Это тайна жизни, и он не может ее открыть, так как я еще не пойму, а услышал он ее с Реджи по радио. И непременно потом расскажет. Мне было безумно интересно, я любила тайны. Но так я ее и не узнала.

До их отъезда мы вместе с Алёшей ходили в школу, сидели за одной партой. Школа находилась далеко, за сквером, в сторону пристани. Почему-то в той школе учились из интернатовских одни шестиклассники. И здесь преподавали только немецкий язык, а я учила в пятом английский, но мне домашних знаний хватило для шестого класса.

Нас, из интерната, было несколько человек. Я помню только мальчиков, а из девочек – Лену Леонову. Хорошо запомнился единственный урок немецкого. Перед ним Юра Колычев крупно написал на доске: «Не хотим учить немецкий». Никто не успел стереть, как в класс вошел учитель. Он был молодой, высокий, хромал и с палкой. Он сразу же заметил надпись и гневно спросил: «Кто написал?» Он повторял много раз, он подходил к мальчикам с вопросом: «Ты?» Он кричал: «Вы трусы». От него несло перегаром, он был пьян. Наконец утихомирился, подошел к столу, обвел класс взглядом и остановился на Алёше: «Баталов, к доске». Я испугалась. Учитель набросился с допросом: «Это ты, и не признаешься, трус». Алёша сначала сказал, что не он, но учитель кричал и обвинял. Алёша молчал. Учитель побагровел и ударил его по лицу. Алёша слегка покачнулся, покраснел, на глазах появились слезы, рванулся, чтоб дать сдачи, но выдержал и промолчал. Я вцепилась в скамейку парты. «Иди на место», – сказал учитель. А я про себя подумала: какой Алёша молодец, что выдержал. Урок закончился. Мальчишки кинулись бить Колычева.

После отъезда Ардовых я продолжала ходить в школу. Учились во вторую смену. Возвращались всегда гурьбой. Было уже темно, и местные ребята нас задевали, дразнили. Мы отбивались портфелями. Нас, интернатовских, почему-то разъединили по разным классам. Поэтому если у меня кончался урок позже, то обязательно кто-нибудь ждал. Помню Никиту Санникова, Шуру Хазана и того же Колычева. Но совсем не помню ни учителей, ни как проходили уроки. На углу Володарского я видела истощенных мужчин, ободранных, с алюминиевыми мисками в руках, протягивающих их в окошко за похлебкой. Это были выпущенные заключенные, так мне сказали. Я вспоминала своих родных: одного дядю расстрелянного, а другого сидевшего неизвестно где. А может, они живы?

Мои хождения в школу скоро закончились: заболела. Высокая температура, сыпь. Положили в изолятор, оказалась ветряная оспа. Я лежала совсем одна, в проходной комнате, где врач и сестра принимали ребят с жалобами. Им измеряли температуру, перевязывали. Здесь же стоял шкаф с медикаментами. В соседней комнате лежал Миша Гроссман, ему было лет пятнадцать. Чем он болел, не помню. Иногда он подходил и говорил, чтобы я не чесалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю