Текст книги "Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Мы много времени проводили в нашем дворе: стирали, гладили, чистили картошку для кухни. Я помню, как Люся Ставская помогала мне стирать. Она была по-бабьи заботлива. Во дворе даже делали стенгазету. Двор окружали сараи и стойла для лошадей. В интернате была лошадь с телегой и возчик. Часто лошадью правили старшие мальчики. В лес за ягодами и грибами не ходили и, как ни странно, даже не купались. Одно время увлекались вышиванием аппликаций на наволочках для маленьких подушек. Я вышила белого поваренка на темно-синем сатине. Мне его нарисовала Гедда. Шор. Еще мы занимались немецким языком с Маргаритой Вильгельмовной Куреллой. Дураки – ленились. Помню, учили стихотворение Гёте: «Wer reitet so spat durch Nacht und Wind? / Es ist der Vater mit seinem Kind» [12] .
Летом мы стали ходить в госпиталь. Он находился за парком, наискосок от школы. Мы выступали по палатам с чтением стихов, одна девочка играла на баяне, другие танцевали. Я читала стихотворение Михаила Светлова «Двое». Оно было про Гражданскую войну, но мне нравилось и подходило к военной обстановке. Еще стихотворение Лебедева-Кумача «Юный патриот» – о мальчишке, тушившем зажигалки. Оно начиналось так: «Руки смуглые в царапинах, / Непокорный взбит вихор, / На плечах тужурка папина, / Строг и важен разговор…» Самое важное было помогать писать раненым письма. Мы это охотно делали. Старшие ребята отправлялись группками работать в колхоз на короткие сроки. Колхоз находился километрах в семи от Чистополя. Ездили на подводе или ходили пешком.
Осенью 13-го сентября произошло событие, которое нас потрясло на всю жизнь.
Большие мальчики рвались на фронт, даже до срока. Так, Женя Зингер и Миша Гроссман ходили летом в военкомат на занятия по военной подготовке, в так называемый всеобуч. В этот день они пошли как обычно. Во дворе ждали военрука.
Кроме них на занятия пришли ребята из местных и эвакуированные. Кто-то нашел валявшийся снаряд. На нем стояло клеймо 1923 года. Думали, что учебный. Стали его чем-то бить, колотить, и произошел сильный взрыв. Все ребята были сильно ранены, изувечены и погибли – кто на месте, а кто в госпитале. Их было тринадцать. А Жене Зингеру повезло, потому что он в это время отлучился в уборную.
Грохот от взрыва раздался такой силы, что мы услышали его на огороде и не могли понять, что это. Когда вернулись в интернат, то увидели взволнованного Женю, стоявшего у входа в дом. Он уже что-то рассказывал, а когда подошли мы, начал снова и много раз повторял и повторял, как нашли снаряд, как его упорно били, всё пытались выяснить, настоящий или нет. Какой ужас он увидел: изувеченные тела, погибших и Мишу без рук и ног. Потом появились люди с носилками, которые отвозили их в госпиталь. Один мальчик успел сказать: «Я из Лодейного Поля, у меня отец генерал, на фронте» – и умолк. Миша умер на другой день.
У Миши чуть ли не накануне был день рождения, ему стукнуло шестнадцать лет. Ребята принесли ему на стуле Тату Сельвинскую, как бы в подарок. Считалось, что он в нее влюблен. Шутка понравилась, и все смеялись.
После началось расследование, прилетели начальники даже из Москвы. Женю вызывали как свидетеля и требовали, чтоб он подтвердил, что снаряд им подсунул военрук. Это была неправда, военрука в то время не было. Он был местный парень, вернувшийся с фронта по ранению. Женя упорно отрицал этот поклеп, хотя на него и давили.
Не обошлось и без скандала. Одну из воспитательниц Женя послал на три буквы: та первая встретила его, удивилась, что он выжил, и назвала везунчиком. Кончилось тем, что его выгнали из интерната за мат. Но через некоторое время приехал с фронта его отец, журналист и писатель Макс Зингер, крепко поговорил с директором Хохловым, и вскоре Женя вернулся. После окончания девятого класса он уехал и поступил служить во флот. О флоте у нас мечтали многие.
В тот же день, когда произошла трагедия у военкомата, нас собрала Анна Зиновьевна в столовой и прочитала письмо от Тимура Гайдара. Он некоторое время назад рванул в Москву и тоже стремился в армию, во флот. Его письмо начиналось так: «Дорогие ребята, погиб мой отец. Погиб не только мой отец и хороший писатель, но и хороший человек». Дальше не помню, я ревела. А заканчивалось письмо словами: «Ближе вас у меня никого нет». Все плакали.
И всё это произошло в один день.
Тимур действительно был верным товарищем, никогда никого не обижал, брался за любую работу. Он мечтал о море, носил тельняшку и пояс с морской бляхой. У него было двое штанов, я даже их запомнила: коричневые вельветовые, фасонистые, любимые, а другие кофейного цвета, обычные. Их перед отъездом он поменял на сто кусков постного сахара, который скопили брат и сестра Зивельчинские – Мира и Лёва. Ему в дорогу сахар был необходим, а Лева уже вырос из своих брюк. Копили сахар для Москвы, недоедали.
Мира жила в нашей палате. Лёва вечером приоткрывал дверь и отдавал ей свою долю. Она хранила сахар в наволочке, в закутке за кроватью. Мира была серьезная, голубоглазая, с тихим надтреснутым голосом, хорошо училась и много читала. К ее мнению мы прислушивались. После ареста моей мамы она оказалась надежным и верным другом, не оставляла меня.
Поздней осенью, в начале ноября, за мной приехала мама. Пропуска для меня не было, поэтому билет на поезд купить нельзя. Я поехала зайцем. К нам прилепились еще двое безбилетников – Фрида Эгарт и Вадим Обрадович. Их родители просили маму довезти ребят только до Казани, в надежде, что им помогут в тамошнем Союзе писателей. Мы целую ночь провели на пристани в ожидании катера. Он был последний. Кроме нас его ждала Лора Дыкман. Она уезжала в Ташкент к родителям, ее провожал Гриша Курелла. К утру собралось много народу, особенно женщин, им нужно было что-то передать в Москву. Наконец причалил наш катер, перекинули трап, и толпа ринулась на палубу. Одна из провожающих, жена писателя с грудным ребенком, поднялась с нами, и попросила маму подержать его минутку и скрылась. На катере что-то забурчало, сообщили, что скоро отправка, а женщины не было. Подняли трап и, пыхтя, стали отплывать. Что делать? Мама бросилась на поиски – нигде нет. Тогда она побежала к капитану, и катер повернул назад. Там еще стояла толпа провожающих, и эта женщина как ни в чем не бывало забрала младенца.
Мы спустились в трюм, чтобы найти место, где приткнуться. Там встретили Семёна Израилевича Липкина. Он сидел около окошка в морской форме, возвращался с побывки в свою часть и меня посадил рядом. Поплыли. Я смотрела на воду.
Ева Павловна Левина-Розенгольц. Красноярский край, нач. 1950-х
Мое отношение к жизни в Чистополе было двойственное. С одной стороны, Чистополь оставался для меня дорогим городом. В интернате мы все сроднились. При встречах после Чистополя понимали друг друга с полуслова. Когда я потом услышала, что в Мясном Боре находят останки погибших солдат из глубинки Татарии, я вспомнила тех ребят, которые уходили на войну под плач своих матерей и громыхание булыжников на пристани. Это было в Берсуте. Это были мои земляки.
С другой стороны, мне никогда не хотелось там снова побывать, хотя возможность была, так как какое-то время работала в тех краях. Не хотелось возвращаться в прошлое. Дело не во вшах и постоянном недоедании. Мы все-таки были в интернате и вовремя имели свою тарелку супа, о нас заботились, и у нас была интересная жизнь. Но у каждого ребенка были свои тревоги и трудности: у большинства отцы были на войне, у некоторых и матери. Многие не вернулись. Война перевернула наши жизни.
Я сожалею, что ни на историю края, ни на архитектуру города мы тогда не обращали внимания, не ценили старинные постройки, для нас он был «невзрачный городишко». Мы были временные, эвакуированные. Я помню, как хорошо Чистополь расположен на пологой равнине на берегу Камы, в удобном месте для причала судов, вокруг распаханные поля, а за ними – Прикамская тайга.
Центральная улица тянется вверх от реки. Она была самая широкая, со сквером посередине, застроенная в основном каменными купеческими особняками. Параллельно ей шли улицы более узкие, с деревянными домами, а их пересекали переулки, повторяющие изгиб реки, – так образовывались городские кварталы в виде неправильных квадратов.На меня яркое впечатление произвел дом, в котором жили Леоновы. Как-то меня пригласила в гости Лена Леонова. Это был особняк на центральной улице. Крыльцо и высокие, без переплетов окна по фасаду. Комната большая, прямоугольная. Почти во всю ее длину большой стол, над ним старинный абажур с бахромой из бисера. Стены с полками книг и шкафами. Я была удивлена и спросила: «Неужели вы столько книг притащили?» Лена объяснила, что этот дом и книги принадлежат бывшему представителю издательства Сабашниковых в Казани. Лена показала мне мелкие фигурки животных и предметов, которые она лепила из расплавленных тюбиков от зубной пасты.
Интернатские девочки во Внукове. 1944. Слева направо: сидят – Марина Лебедева-Кумач, Скина Вафа, Лиза Григорьева, Эра Росина; стоят – Римма Шугаева, Лена Левина, Лина Гершензон, Тамара Хесина
Вокруг Чистополя располагались, бывшие дворянские усадьбы, а мы и не видели их. В Чистополе отбывали ссылку крестьяне после Тамбовского восстания. На Алёшу Суркова и Толю Дукора нападали ребята – их дети, и каждый раз приходилось с ними драться, когда мы шли из школы ночевать домой или несли обед в судках.
В Чистополе мы были укрыты от ужасов войны. Мое пребывание там сыграло важную роль в моей жизни. Это и коллектив, и преодоление трудностей, и, главное, непосредственная связь с природой. Она повлияла на выбор профессии, там начался мой путь в геологию и географию. Даже вспоминая местный пейзаж, мне хочется его объяснить глазами геолога.
Сейчас нас осталось мало. Время спрессовало тогдашнюю разницу в возрасте, снивелировало ее. Мы все как одногодки, как одноклассники, как из одного гнезда. От Гриши Куреллы, ушедшего на войну, до маленькой тогда Наташи Сурковой.Жизнь разметала нас даже по разным странам, но осталось роднящее прошлое – военное детство в Чистополе. А это много значит.
Софья Богатырёва Берсут-Чистополь-Москва
Родилась 19 марта 1932-го в Москве и прожила там большую часть жизни. Мой отец Игнатий Игнатьевич Ивич-Бернштейн (печатался под псевдонимом Александр Ивич) – писатель, литературный критик, журналист; в двадцатых годах прошлого века создал издательство «Картонный домик», которое просуществовало недолго, но выпустило несколько значительных книг.
Софья Игнатьевна Богатырёва. 2000-е
Отец был высокообразованным, блестящим и талантливым человеком, прирожденным хранителем культуры и как хранитель запрещенных в советское время рукописей и произведений уничтоженных режимом или эмигрировавших поэтов и писателей сыграл в истории новейшей русской литературы заметную роль. Выпавшие его поколению потрясения: Февральская революция, Октябрьский переворот, Большой террор, Отечественная война, которую он прошел с первых ее дней до последних военным корреспондентом в действующей армии, клеймо «безродного космополита», доставшееся ему в 1949-м – не позволили моему отцу, как и многим его ровесникам, реализовать свои возможности в полной мере.
Моя мать, Анна Марковна Бамдас, в тридцатых годах работала в журнале «Огонек», пережив и его расцвет, и разгон редакции, позднее – в журнале немецких антифашистов "Das Wort" («Слово») и в «Знамени». Родители были очень разными по характеру: отец – несколько высокомерный, холодноватый петербуржец, мама – типичная москвичка, отзывчивая, гостеприимная, любящая людей и всеми тоже любимая. Довоенное детство прошло под знаком взаимодействия противоположных сил: безмятежного тепла внутри дома и грозной опасности, клубившейся снаружи. Те, от кого шло тепло, – мама, папа, няня, потом гувернантка, навещавшие нас бабушка и тетя – противостояли холоду, идущему извне – страху. Страху обыска и ареста родителей. На сей счет имелись инструкции, очень рано выученные назубок: если родителей «заберут», надо бежать к той самой любимой тете, непременно пешком и ночью, а то утром увезут в детский дом. Когда возник страх, мне теперь не вспомнить, сейчас кажется, что был всегда. Ночным кошмаром долгие годы оставался звук тормозов машины, остановившейся у дверей нашего дома – может быть, именно той, что явилась забрать маму и папу. Своих взглядов на сталинский режим и на то, что происходит в стране, от меня не скрывали.
Чистополь, несмотря на голод, холод и бесконечные болезни, которые к нам всем всё время липли, в моей жизни оказался важнейшим периодом нравственного становления, поисков ответа на вопросы «что такое хорошо, и что такое плохо». Примеряла опытным путем и ту, и другую модель поведения, пока не убедилась, что каждое, даже малейшее, нарушение этических норм против меня же и оборачивается. Очень это пригодилось в дальнейшем! Если бы я находилась в интернате постоянно, а не была приходящей полупансионеркой, на размышления и разного рода переживания ушло бы меньше времени и сил, удалось бы приобрести полезные навыки общежития, но зато внутренняя жизнь и душевная работа не были бы столь интенсивными. Память о тех полудетских попытках выработать к десяти годам свой категорический императив помогла мне понять роль ранних отроческих лет в развитии мировоззрения и подтолкнула к тому, чтобы впоследствии всерьез заняться литературой для детей и детским творчеством.
Константин Богатырёв. 1950
Школьные годы после возвращения в Москву провела, читая русскую и, в переводах, иностранную классику, стихи и прозу Серебряного века (у отца была отличная библиотека, частично погибшая во время войны, но и того, что осталось, мне хватало с лихвой), а также слушая разговоры бывавших у нас друзей дома: Виктора Шкловского, Лидии Чуковской, Надежды Мандельштам, Алексея Ивановича Пантелеева, Ивана Халтурина, Ираклия Андроникова и других, менее известных, но не менее замечательных людей. В школу старалась ходить как можно реже, на уроках читала книжки, но в десятом классе взялась за ум, получила золотую медаль, благодаря чему поступила на филологический факультет МГУ. В университете продолжала делать то же, что в школе: читать книжки, только не тайком под партой, а на законных основаниях, занимаясь в основном русской поэзией. В то время нам было у кого учиться: на филфаке вели семинары и читали лекции С.И. Радциг, Н.К. Гудзий, Д.Д. Благой, Ю.Б. Виппер, С.М. Бонди, С.И. Бернштейн. Курс наш был в должной степени ярким, и сокурсники ко мне благоволили, но все мои дружбы наталкивались на один и тот же порог, через который мое доброе отношение не могло переступить: любовь к советской власти и откровенный прагматизм, у кого-то – грубый и примитивный, у кого-то – поглубже спрятанный.
Окончание университета совпало с наступлением «оттепели». Стали возвращаться из лагерей люди, близкие по духу моим родителям и их кругу, оживилось тусклое лицо тогдашнего общества, в литературе повеяло свежей мыслью. В доме Виктора Шкловского, где когда-то встретились мои родители, я познакомилась с Константином Богатырёвым (1925–1976), одним и тех, кто вернулся оттуда, вышла за него замуж и радостно погрузилась в жизнь московской диссидентствующей богемы. Надо сказать, что тогдашняя богема, в противовес расхожему мнению, отличалась бескорыстным трудолюбием: каждый стремился делать то, что доступно знаниям и способностям, не рассчитывая в обозримом будущем на признание: публикацию стихов и прозы, выставку картин, исполнение музыкальных произведений. Костя прилежно переводил «Новые стихотворения» Райнера Мария Рильке, одно за другим, не позволяя себе отклоняться не только от авторского замысла и построения каждого опуса, но даже от порядка их расположения в книге. Я исполняла при нем обязанности первого читателя и рецензента, используя филологическое образование для научного обоснования своих придирок, благо в университете усиленно изучала теорию стиха. А для заработка годились: мне – журналистика, ему – заказные переводы.В октябре 1958-го родился наш сын, по желанию его отца названный тоже Константином.
В гостях у Нины Берберовой. 1990-е
В годы «оттепели» у нас возникло много интереснейших знакомств: Костя и раньше был близок с Борисом Пастернаком, а теперь мы встречались с Анной Ахматовой, Юрием Олешей, Лилей Брик, Александром Галичем, подружились с Геннадием Айги, Валентином Берестовым, Наумом (Эмкой) Коржавиным, Юрием и Валерией Айхенвальдами, Андреем Волконским, часто виделись с Вячеславом (Комой) Ивановым по прозвищу «обыкновенный гений», заходили к нам Холин с Сапгиром, останавливался, приезжая из Питера, Иосиф Бродский. Разумеется, исправно посещали все подпольные и домашние выставки нонконформистов и не пропускали исполнения «новой» музыки. На излете «оттепели» «Пионер», журнал для подростков, либеральный и по тем временам смелый, где я часто печаталась, зачислил меня в штат. Полтора десятка лет вела там отдел поэзии и детского творчества, что давало возможность открывать дорогу начинающим литераторам, а также помогать мальчикам и девочкам, сочиняющим стихи (или то, что они считали стихами), найти слова для своих мыслей и чувств. Благодаря «Пионеру» появились три мои книги: документальные рассказы «Клуб "Шуруп" и хранители библиотеки», беседы о писателях «Литературная карта России» и «Кораблик» – сборник стихов, написанных детьми в возрасте от восьми до четырнадцати лет, а также большое число очерков и эссе. Попутно в меру сил занималась диссидентской деятельностью: распространяла «Хронику текущих событий», «Открытое письмо Михаилу Шолохову» Лидии Чуковской; перепечатывала и раздавала в хорошие руки стихи Иосифа Бродского и сделанную Фридой Вигдоровой запись суда над ним; собирала подписи под обращением писателей в защиту Синявского и Даниэля и деньги в помощь семьям политзаключенных.
Со вторым мужем Юрием Езепчуком. Вермонт, 1993
С началом перестройки ушла из «Пионера», чтобы продолжить дело моего отца, о чем всегда мечтала. Публиковала неизвестные тексты из его архива вкупе со своими статьями о них, а также работы о поэзии и прозе Серебряного века. В 1989-м получила приглашение преподавать в одном из американских университетов, Миддлбери колледж, затем читала курсы по русской литературе в университете штата Висконсин, в Лондонском и Денверском университетах, отдельные лекции – в Принстоне, в Беркли, UCLA. Неожиданно для себя осознала, что обрела новую профессию – из журналиста превратилась в профессора – и что обитаю в новой стране, с иным языком и незнакомыми нравами. К тому времени мой второй муж Юрий Езепчук, молекулярный биолог, стал работать в университете штата Колорадо в Денвере, где мы с ним живем по сей день и где я теперь пишу воспоминания о людях, с которыми мне посчастливилось встретиться в прошлом.
Как хорошо уметь читать!
Я не умею читать. Мне в школу на будущий год, а я читать не умею! Мама ужасается, папа потешается. Под великим секретом мама поделилась своей бедой с подругой и теперь обречена выслушивать со всех сторон рассказы о вундеркиндах-грамотеях: тот в семь лет читает Толстого, та в шесть с половиной – Тургенева. Мама верит и обливается слезами, папа пытается утешать:
– Научится она читать, увидишь. Профессором, может быть, не станет, но читать выучится, это я тебе обещаю, – говорит он маме.Да умею я читать, успокойтесь! Велика премудрость: «Ма-ша-ка-ша-ешь-ма-ша-ка-шу». Неохота мне жевать вашу Машу с кашей – скучно. Я хочу читать так, как они, мама с папой: чтобы толстая книга, мелкий шрифт и – быстро.
Соня Ивич по прозвищу «Заяц». 1940
– «Если кузнец Вакула принесет те самые черевики, которые носит царица, то вот мое слово, что выйду тот же час за него замуж», – это папа читает мне Гоголя.
– Покоен, прочен и легок,
Катится городом возок.
Вся в черном, мертвенно бледна,
Княгиня едет в нем одна…
Ямщик столицу миновал.
Далек княгине путь лежал,
Была суровая зима…
На каждой станции сама
Выходит путница: «Скорей
Перепрягайте лошадей!» —
это мама читает мне Некрасова.
Ну какая может быть Маша с кашей после такого?!
В зиму сорок первого по вечерам папа читает вслух «Оливера Твиста» (по ходу дела адаптируя текст, как я обнаружила позднее). Мы сидим в обнимку на зеленом плюшевом диване, а на фоне стены – той, что напротив, – движутся то быстро, то неторопливо послушные его голосу фигуры Оливера, его обидчиков и защитников. Мама сидит у стола, но смотрит не на стенку, а на нас с папой.
Так – легко и свободно – и чтобы мама так слушала, у меня не выходит. А если не выходит так, то не надо мне никак. То, что получается у меня, по моим понятиям, не значит «уметь читать». Я и говорю всем, что не умею. Проверить никто не догадывается. Нам бы следовало договориться о дефинициях, но подобные темы не принято обсуждать с дошкольниками.
Дабы приохотить к чтению, мне покупают подходящие книжки.
– Вот: про девочку и собаку. Совсем как у нас. Правда, похоже? – спрашивает мама не совсем натуральным голосом.
Ничуть не похоже. На картинке в книжке девочка с гладкими прилизанными волосами возится с кудлатой собачонкой. У нас ничего подобного. Кудлатая у нас – девочка. Волосы у меня вьются, в косички их не убирают, они и кудрявятся, как хотят. А доберман-пинчер Дик – тот весь гладкий, от кончиков острых ушей до остатка обрубленного хвоста. Ну зачем стану я разбирать-стараться про тудевочку и тусобачку, когда вот она я, девочка, и вот он Дик, собака? Лучше я ему сама что-нибудь сочиню, как мне надо: печально, красиво и с хорошим концом. Дику рассказывать – одно удовольствие. Пока ему чешешь за ухом, лежит не шелохнется, от него не услышить: «Не выдумывай» или: «А теперь скажи, как было на самом деле». Мы с ним хорошо понимаем друг друга. Он из того чудесного, волшебного мира, где хочется жить всегда, а не только перед сном, где мне всё по росту и по вкусу, ладно и складно, где я умею читать «с выражением» и лучше всех играю в лапту.
…Мы дочитали «Оливера Твиста» и начали «Маугли».Тут всё и рухнуло.
Мы так никогда и не узнали, кто позвонил нам по телефону и прокричал в трубку не своим ГОЛОСОМ:
– Включите радио!По радио передавали речь Молотова. Он сообщил, что началась война. День был воскресный, полдень, мы собирались переезжать на дачу.
Игнатий Игнатьевич Бернштейн (писатель Александр Ивич).1942
Война застала нас среди упакованных корзин и собранных чемоданов. Взрослые принялись в молчании их разбирать. Я подошла к окну и уставилась на хорошо знакомый мне тополь, который стоял тут всю мою жизнь, стараясь покрепче его запомнить: я так поняла, что теперь всё будет по-другому. Так оно и вышло.
Отец был мобилизован на третий день войны.
Детей писателей отправили в эвакуацию 6 июля.
Только малыши до трех лет поехали с мамами.
Из тех, кого определили в интернат и поселили в Берсуте, на высоком берегу реки Камы, я была, кажется, самой младшей и уж точно самой несамостоятельной. У меня была с собой кукла с закрывающимися глазами, и я всем говорила, что не умею читать. Я пыталась жить в том, навсегда исчезнувшем мире, с папой и мамой, с «Оливером Твистом» и Диком, и безнадежно не ориентировалась в новой реальности.
Со мной всё время что-то случалось, я постоянно куда-то проваливалась: в глубокую лужу, в лисью нору, в придорожную канаву, в противопожарный бочажок. В конце концов я провалилась в полноводную Каму, что принесло мне даже кратковременную славу, потому что выудил меня оттуда, а выудив, завернул в свою рубашку и отнес на руках по высокому откосу в спальню младших девочек Тимур Гайдар, кумир старших девочек. В Тимура все они были влюблены поголовно: повесть «Тимур и его команда» перед самой войной печаталась из номера в номер в газете «Пионерская правда» и даже успела выйти в свет отдельной книгой.Важная сторона интернатовской жизни – кто в кого влюблен – тоже мне плохо дается: я не могу разобраться, достаточно ли тут одного кандидата или их должно быть несколько, можно ли брать героев из книжек или только живых, а если из живых, то непременно ли здешних или разрешается кого-нибудь из довоенной жизни? Когда меня окончательно допекли насмешками: «в куклы играет, читать не умеет, в кого влюбиться не знает, надо ей в детский сад, а не к нам», – я брякнула наугад имя Стасика Нейгауза из первого отряда и, как оказалось, сильно промахнулась. Мало того, что он тогда меня, как и прочую мелюзгу из нашего десятого, в упор не видел, но и четверть века спустя, когда разница в годах уже не имела значения, продолжал в упор не видеть меня, хотя мы часто сталкивались нос к носу на пастернаковской даче. Выбери я в те дни, по примеру старших Тимура, какое было бы торжество: я – утопленница, он – спаситель, прямо как в сказке! Но, увы, меня всегда отталкивали коллективные чувства.
Это были лодочные гонки, кто-то с кем-то соревновался из недоступного нам мира больших мальчиков и девочек. Мы смотрели сначала с откоса – с высокого берега Камы, там, где он круто обрывался вниз. Сверху хорошо было видно, что происходит на реке, но все ребята толпились внизу, у пристани, и мы, малышня, потихоньку стали спускаться к ним по великолепной берсутской лестнице; но когда оказались у самой воды, убедились, что за спинами нам теперь ничего не разглядеть. Кто-то догадался влезть на катер, пришвартованный к мосткам, к которым его то прижимало течением, то отгоняло ветром на длину цепи. Мальчик передо мной вскочил на катер, я забросила было ногу на высокую для меня палубу но тут катер отнесло в сторону я и ухнула в образовавшуюся щель. Испугаться я не успела – такая открылась глазу волшебная страна! Зеленая, темно-прозрачная, сумрачная; там колыхались в тишине тончайшие ветвистые заросли, там с неторопливой важностью отшатнулась от меня крупная рыбина. Но в тот же миг всё залило резким солнечным светом, затопило шумом, меня принялись тормошить, утешать (от чего?), объяснять, что меня затянуло под настил пристани, и вот Тимур… Тимур – это прекрасно, только – жаль было зеленой страны. Когда с очередным эшелоном в Чистополь приехали мои мама и бабушка и меня забрали из Берсута, воспитатели вздохнули с облегчением.
Анна Марковна Бамдас
Из Чистополя и в Чистополь – одна дорога, по реке. Мама с двумя спутницами – они тоже направлялись в Берсут навестить своих детей – втиснулась на проходивший по Каме пароходик. Шел он из Нижнего Новгорода, из Горького по-тогдашнему. На борту оказались эвакуированные москвичи, и мамины попутчицы засыпали их вопросами о бомбежках, разрушениях, о быте, стали выискивать общих знакомых, перебирать воспоминания. А мама отошла к борту – ей надо было принять окончательное решение: брать дочку домой, и если брать, то как прокормить, или оставить в интернате; насчет моих способностей к самостоятельной жизни иллюзий она не питала. Невольно залюбовалась она красотой реки, изломом высокого берега, сквозной решеткой леса над ним. Оглянулась – поделиться: рядом с нею – сухощавая женщина, явно не местная, тоже отделилась от всех, смотрит напряженно, но не на сияющую речную благодать, а пароходику под ноги, на воду. Мама отпустила замечание насчет пейзажа. Спутница резко отозвалась в том духе, что сейчас людям не до речных красот. И такая безнадежность прозвучала в ее словах, что моя отзывчивая мамочка, которая не могла видеть человека в беде и не попытаться ему помочь, отставив свои невеселые думы, пустилась с незнакомкой в беседу. Что она ей сказала, я не знаю и не узнаю никогда. Известно мне лишь, что – была услышана. В какой-то момент та, резко оборотившись к маме, спросила требовательно: – Так вы думаете, еще возможно жить?
Кама возле Чистополя
Матушка горячо заверила, что не только возможно, но и совершенно необходимо. Тогда строго и без улыбки незнакомка протянула сухую прохладную руку и назвалась:
– Марина Цветаева.
Мама вмиг утратила всё свое красноречие, онемела и, как вспоминала потом, даже попятилась. Мысль о том, что она пыталась утешать и чуть ли не наставлять Марину Цветаеву, показалась ей нестерпимой: в нашей семье, где царил культ поэзии, Цветаеву высоко почитали, ранние стихи хранились в доме в виде книг, кое-что из поздних в последний предвоенный год проникло в списках. Тут как раз подошли чистопольские попутчицы, узнавшие от москвичей, кто едет с ними, завихрились планы, советы, обещания: как устроить переезд в Чистополь, как уговорить Икса воздействовать на Игрека, правильно настроить Зета… Чем окончились хлопоты перед Икс, Игрек и Зет, всем теперь хорошо известно.
Много раз пыталась я выспросить, что же мама сказала тогда Марине Ивановне, но матушка отмалчивалась или отделывалась от меня полувразумительными полуфразами: то ли стыдилась своей невольной тогдашней смелости, то ли не хотела делиться ни с кем высоким и печальным воспоминанием. Знаю только, что речь шла не о войне, а о детях.Это был еще не тот – предсмертный трагический – путь Марины Цветаевой в Елабугу. Сейчас можно с точностью установить дату и обстоятельства встречи. Место действия – пароход «Чувашия», время – 16 августа 1941 года. В дневнике Георгия Эфрона, сына М.И., в записи от 17 августа упоминается встреча с женами писателей, едущими навестить детей в Берсут; М.И. передала с ними письмо Николаю Асееву, а по приезде в Елабугу дала телеграмму Флоре Моисеевне Лейтес. На протяжении следующей недели Мур тоскливо задается вопросом, почему нет вестей из Чистополя, нет ответа на телеграмму, посланную Мариной, пытается найти тому объяснение, уверяет самого себя: «Вряд ли, если бы выяснилось, что нас туда пустить нельзя, они бы не послали ответной телеграммы, – из простой вежливости нужно было бы молнировать ответ». На самом деле, как мы знаем, ответная телеграмма существовала, но Лидия Корнеевна Чуковская остановила Флору Лейтес, сказав, что телеграмму с отказом посылать нельзя.
Из Берсута мама меня увезла в тот же день.
Опять жизнь повернулась. В Берсуте, пусть в новой обстановке, без семьи, все-таки мы оставались среди привычных людей: кого-то из ребят и воспитателей знали по детскому саду, другие похожи были на тех, кого мы знали. Чистенькие коттеджи правительственного дома отдыха, где нас разместили, напоминали подмосковные дачки. И потом лето – везде лето. Но в Чистополе – всё иное. Дом, отгороженный от улицы деревянным забором, без верхних этажей, с крыльцом вместо подъезда, с огромной русской печью, низкие потолки с балками вместо лепнины, скрипящие половицы вместо паркета, скользкие тряпичные дорожки на полу, а у нас – так еще всамделешний катер стоит во дворе. Чужая жизнь, и это мыв ней – чужие. Лишние, «выковыренные», как местные называют нас.