355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №1 (2001) » Текст книги (страница 2)
Журнал Наш Современник №1 (2001)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:21

Текст книги "Журнал Наш Современник №1 (2001)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Свет

Незадолго до смерти поэт перестал платить за квартиру. Домоуправление отключило у него свет. Пришлось завести свечи. С ними и связана следующая история. Свечи были на столе, здесь же стояли три иконы. Ближняя икона – “Неопалимой купины”. Однажды, вернувшись домой, Рубцов обнаружил, что в комнате только что был небольшой пожар: вокруг стоял дым, было угарно. Видимо, от свечи загорелась клеенка и бумаги, почти все на столе выгорело. Черное пятно пожара остановилось у самой “Неопалимой купины”. Огонь погас сам... Загадка состоит еще в том, что, по словам поэта, когда он уходил из дому, все свечи были погашены.

Николай Чудотворец

Когда умирающий поэт хрипел и бился на полу в последней агонии, в комнате вдруг рухнул старенький стол, тот самый, где стояли свечи и иконы. Иконы стукнулись об пол, как об лед. Две из них остались целы-невредимы. Только Николай Чудотворец, тезка умирающего поэта, вздрогнул от великой скорби – по иконе прошла трещина...

Деньжата

Помните, у Рубцова в юности были такие стихи шуточно-хулиганские:

Я жил в гостях у брата.

Пока велись деньжата,

все было хорошо...

Но деньги в те времена водились у него редко. Позднее было полегче – перепадали иногда крупные гонорары. И вот последняя хроника взаимоотношений поэта с этими бумажными и металлическими знаками.

В августе 1970 года Рубцов открыл счет на сберкнижке, положив туда ровно тыщу рублей. Затем снимал крупными суммами, и к декабрю остался только червонец.

Последний раз он снял 23 декабря пять рублей. Жить ему оставалось меньше месяца. Таким образом, когда поэт умер, на книжке лежало всего 5 целковых.

Шарф

Легендарный шарф Николая Рубцова. Длинный, обмотанный вокруг шеи. Поэт почти не снимал его. Как будто чувствовал, что ему очень надо беречь горло – тут поджидает его смерть.

А недавно мне рассказали, что иногда поэт менялся шарфами с кем-нибудь, в знак дружбы, как иные менялись тогда галстуками, часами или кепками. Только судьбой нельзя поменяться.

Символичный случай

Александр Яшин заспорил со скульптором Орловым о любви к малой родине. Потом Яшин “вспылил, махнул рукой и, чтобы прекратить спор, вместе со стулом отодвинулся от Орлова”. Сын скульптора, обиженный за отца, иронически спросил:

– Вы, может быть, еще дальше двинетесь, Александр Яковлевич?

Яшин быстро повернул голову к Рубцову, чуть помедлил, оглядел все застолье, сверкнул глазами и ответил, улыбаясь:

– С удовольствием бы, но дальше некуда. Там Рубцов.

...Так пересказал эту быль Александр Рачков. Кажется, есть и несколько иные варианты. Но суть в том, что слова Яшина прозвучали символично, и именно так были понятны уже тогда, в вологодском ресторане, где произошла эта история. Есть поэт Рубцов, есть его место в литературе – неповторимое и очень значительное...

Два слова

Друг поэта Алексей Шилов собрал книжки Рубцова под одну обложку. В конце 70-го показал это “собрание сочинений” Рубцову. Поэт подписал его: “Алексею Шилову... от несчастного, но непобедимого друга Николая Рубцова”.

Видимо, некоторая неточность этой подписи смущала поэта. Примерно за три недели до гибели Рубцов пришел к Шилову и исправил свою запись единственно верным способом – он зачеркнул “несчастного, но непобедимого”. Поэт привык отвечать за все свои слова.

Песни

Алексей Шилов написал музыку к рубцовским “Журавлям”, “Звезде полей”, “Потонула во мгле...”. Особенно, наверное, удачна и популярна его “Морошка”. Рубцову нравились эти мелодии, нравилось исполнение Алексеем Шиловым этих песен под гитару.

Одну из своих песен – “Журавли” – Шилов записал на гибкой пластиночке и подарил поэту с надписью: “Н. М. Рубцову от Шилова А. С. с самыми нежными и добрыми чувствами. Август 1970 г. Вологда”.

Случай

Мне рассказывали, что в старой Никольской гостинице оказалось однажды несколько вологодских писателей. И в том числе – Рубцов и Астафьев. В один прекрасный момент Николай Михайлович заявил: “Я – гений”. Тогда Астафьев взял полотенце и стал охаживать поэта (наверное, шутя) по спине, со словами: “Нет среди нас гениев, Коля! Нет среди нас гениев...” С помощью полотенца истину, конечно, не установишь. Ее изрекает Время.

* * *

Из читательского письма:

“Недавно в антологии “100 русских поэтов” (изд-во “Алетейя”, СПб, 1997, составитель В. Ф. Марков) прочитал: “Кумир “деревенщиков” Рубцов умер от того, что жена прокусила ему шейную артерию...” По-моему, приврал профессор кафедры славянских языков и литературы пусть и Калифорнийского университета, делая такое примечание.

А тут еще статья В. А. Астафьева в “Труде” – “Гибель Николая Рубцова”...

А еще меня порадовал первый номер “Нашего современника” за этот год. В нем представлены сразу два уроженца нашей земли верхнетоемской – Ольга Фокина и молодой поэт Иван Русанов (он печатался в нашей районке). Хотел бы иметь у себя этот номер, но в розницу журнал не поступает. И у библиотеки, которая отметила в декабре свое столетие, нет денег для подписки. Нельзя ли через вашу редакцию получить один экземпляр? Очень прошу и надеюсь.

С уважением —

В. Тюпин,

с. Верхняя Тойма

Архангельской области”.

АНАТОЛИЙ АЗОВСКИЙ

Январская земляника

 

Беру с полки заветную книжицу... “Звезда полей”. Действительно – звезда. И не только – полей! На титульном листе надпись: “Дорогому другу Толе Азовскому от Николая Рубцова”. И дата – 2 июня 1967 года. Нет, познакомился я с ним немного раньше. Вернее, знакомств с ним у меня было два: вначале – с его стихами, а потом уж, в Литинституте имени М. Горького, – с ним самим.

Что сказать о первом знакомстве? Где-то читал я о Есенине, что когда появились в печати его стихи, то любители поэзии набросились на них, как “на свежую землянику в январе”. Вот такой “земляникой” показались мне и стихи Николая Рубцова при первом знакомстве с ними. А было это в середине шестидесятых. Жил я тогда в Свердловске, где, как, вероятно, и по всей стране того времени, было слишком много шума вокруг так называемой, а точнее, названной позднее – эстрадной поэзии. Конкурировало тогда с этим направлением в нашей изящной словесности еще одно – интеллектуальная поэзия.

Что говорить, шуму тогда было много. Особенно среди молодых поэтов. На наших литературных четвергах за огромным круглым столом библиотеки свердловского Дома работников искусств спорили до хрипоты, а то и чуть ли не до кулаков дело доходило: каждый отстаивал свою точку зрения, каждый с пророческой убежденностью указывал, как писать надо. Одни, их, конечно, большинство, – евтушенко-вознесенско-рождественского направления жаркими сторонниками были, другие – винокуро-тарковскую поэзию на щит поднимали, третьи пели в кулуарах что-то книжно-романтическое из Новеллы Матвеевой:

Ах, никто не придет, не споет,

“Летучий голландец” на дрова пойдет,

И кок приготовит на этих дровах

Паштет из синей птицы...

И вот как-то после очередного “четвергования” вышли мы с Юрием Трейстером – жил такой поэт в Свердловске – на воздух, освежиться немножко от жарких баталий. И Юрий вдруг сказал:

– Спорим, спорим... А может, так писать надо? – и тихо, но очень выразительно прочитал:

В горнице моей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды...

Меня как будто током пробило. Так неожиданно, так до мороза по коже прозвучали эти бесхитростные строки.

– Чьи это? Неужели твои?

– Да что ты! Это – Николай Рубцов. В последнем номере “Юности”...

Немногих тогда еще захватила эта рубцовская “земляника”, но сторонники сразу же нашлись. И жаркие! В том числе и я. А вот после публикации в “Октябре” имя Николая Рубцова уже твердо вошло в наши горячечные споры. Тогда открыли мы и Владимира Соколова, и Бориса Примерова, и Анатолия Передреева, и многих других поэтов, на которых раньше и внимания не обращали.

Лично же с Николаем Рубцовым я познакомился года через два в буйных стенах общежития Литинститута. Случилось так, что сессии нашего второго курса заочного отделения и четвертого, на котором учился Николай, проходили в одно и то же время. Студенты-заочники держались тогда в отношениях с собратьями-очниками довольно воинственно и настырно, стараясь во всем их перехлестнуть. Разве только с некоторыми дружили. Для меня близким из этих “некоторых” был Саша Петров, земляк-уралец. Сошлись мы с ним не только как земляки, но из-за одинакового отношения к поэзии Николая Рубцова.

И вот однажды Саша и говорит:

– Хочешь с Рубцовым познакомиться? Л и ч н о! – На последнее слово он надавил. Я долго смотрел на его цыганскую шевелюру и молчал. Однако в голове переталкивались недоверчивые мысли: разыгрываешь, мол, землячок. Расколоть на “Три семерки” хочешь? Так я и без розыгрыша согласен...

– Да ты что, не понял, о ком говорю?

– Да ладно тебе, – все еще не верил я. А надо сказать, что у Рубцова тогда только-только вышла в свет его “Звезда полей”, сразу же очень крепко тряхнувшая тогдашний поэтический мир, и автор ее для меня, опубликовавшего к тому времени лишь куцую подборку в журнале “Урал” да несколько стихотворений в свердловской прессе, казался недосягаемым. Мне как-то и не верилось, что Рубцов – мой современник, что с ним можно, как Саша сказал, познакомиться лично, что и он учится (чему же такого кудесника слова можно научить?) у тех же профессоров, что и я.

Убедившись наконец, что Саша не врет, я заволновался:

– А удобно ли? А не пошлет ли он подальше?

– Да что ты, Николай – простецкий парень. Я вот тут (а стояли мы в общежитском коридоре, возле кухни) картошечку в мундирах сообразил. Так что и порубаем с ним вместе.

– Ну уж нет. На готовенькое я не согласен. Ты пока доваривай картошку, а я мигом в магазин сбегаю. Знакомиться, так уж по-русски...

“Звезды полей” к тому времени у меня еще не было, нигде не мог купить. А тут... Выскакиваю из общаги, и только направо к магазину повернул, а навстречу от троллейбусной остановки – Юрка Конецкий, еще один дружок из Свердловска.

Здороваюсь, а в руках-то у него, вижу – рубцовская книжка, читал, видимо, в троллейбусе.

– Ты иди в нашу комнату! Только у вахты не задерживайся, как будто и ты свой. А я сейчас, только в магазин сбегаю. Отметим твой приезд. – У Юрки аж глаза заблестели от такого гостеприимства. – Это у тебя что, Рубцов? Дай-ка. Пока в очереди за бутылками стою, взгляну.

Милый Юрка от предвкушения застолья и Рубцова не пожалел!

...В свою комнату я, конечно же, не спешил. Спешил со свертками к Сашке на кухню.

В комнате, куда мы вошли, Рубцов сидел один. Сплошными, как бы без зрачков, черными глазами Николай скользнул по мне, по моим, торчащим из-под каждой руки, сверткам и вопросительно уставился на Петрова.

– Вот познакомься, – Саша поставил прихваченную довольно грязным полотенцем кастрюлю, исходящую паром, на стол, – Толик Азовский, мой земляк. На втором курсе учится. И, словно бы отвечая не незаданный Николаем вопрос, добавил: – Свой парень.

Николай встал и подал мне маленькую, но крепкой кости руку. Коротко сказал:

– Рубцов, – а потом, вероятно, почувствовав, что фамилия прозвучала не к месту официально, сгладил помягче: – Николай.

– Знаю, – задето буркнул я и, почему-то сразу перейдя на “ты”, выдал: – Давно за тобой слежу.

Уловив в рубцовском взгляде удивление из-за этого “слежу”, открыто рассмеялся:

– Да не за тобой слежу, а за твоими стихами. И в “Юности”, и в “Октябре” читал. И книгу вот твою раздобыл, – я непроизвольно хлопнул по карману пиджака.

– А ну-ка дай, – заметил Рубцов мой жест. В голосе его прозвучало резковатое нетерпение. Я с недоумением протянул ему “Звезду полей” и... просто опешил. Николай резко, одним движением, вытряхнул книгу из суперобложки и довольно злобно разорвал последнюю на мелкие кусочки. Я выхватил у него оголенную книгу и быстро засунул обратно в кар-ман. Подумал, что и ее та же участь ждала. В Литинституте все бывает!

– Не бойся, не изорву, – успокаивающе усмехнулся Рубцов, видя, с какой торопливостью я застегиваю карман на пуговицу. – Рисунок на обложке-то просто ужас. Вот я по мере сил и борюсь с ним. – И Николай стал смеяться, да до того звонко, что не поддержать его было просто невозможно. А рисунок-то, и действительно, был, как говорится, не блеск. Своим кубизмо-абстрактным нагромождением деталей он ну никак не выражал сути такой простой русской книги.

Сели за стол. Николай оказался не очень-то разговорчивым собеседником, больше гмыканьем поддерживал наш с Сашкой треп. Но на анекдоты, особенно если они не слишком заумные, реагировал всегда безотказно – своим колокольчиковым смехом... И можно бы сказать, что ужин проходил вполне задушевно, если бы я, увлекаясь иногда своей болтовней, не замечал на себе его серьезный, оценивающий взгляд. Как я убедился потом, болтунов, особливо “дюже ученых”, он терпеть не мог. Помню, при одном застолье, довольно обширном и вширь, и ввысь, у нас такой “научный” разговор о нашей родной литературе шел, такие мудреные словечки блистали в нем, что без толкового словаря не сразу все и поймешь. Особенно один наглаженный товарищ старался. Уж так он своей эрудицией сыпал, что никому и слова сказать не давал. Да и где еще он мог высказать свои умные мысли? Печатать его интеллектуальную поэзию почему-то не спешили, а выразиться, просветить кого-то (хоть нас, темных) ему очень хотелось. Не зря же он до Литинститута еще один вуз кончал! Вот и распускал перед нами перышки всех цветов. А Николай, хмурясь, слушал, слушал (наверно, час молчал), да вдруг как выдаст какой-то монолог минут на пять, состоящий из одних философских терминов, да так выдал, что отглаженный товарищ аж привял у нас на глазах, совсем серым стал.

Летели годы – 68-й, 69-й... Многое было в них, но почти на всех сессиях я встречался с Николаем Рубцовым. Одно время даже жили в одной комнате. И был он совсем не таким (по крайней мере, для меня), каким представляют его сейчас во многих статьях-воспоминаниях: он-де и мрачный, и сложный был... Мне кажется, более простого человека в общежитии и не было тогда. Случалось, конечно, при нашей-то шумной жизни, и с ним иногда, ну да с кем не бывает... А вообще, с людьми малознакомыми он держался осторожно, а чаще всего – замкнуто. Но уж если принимал кого за своего, то у этого “своего” и мысли о какой-то “загадочной личности” возникнуть не могло. Просто умел он избегать разговоров о себе, о своей прошлой жизни. Но ведь и он живой человек был, и при желании (а не праздном любопытстве) и из него кое-что “выковырнуть” можно было. Помню, рассказал ему однажды, как с его стихами познакомился. И попросил рассказать, где и как написал он стихотворение “В горнице” (“В горнице моей светло...”). Высокий смугловатый лоб его как-то сразу посветлел, сплошные черные глаза потеплели:

– В лесу грибы собирал. Рыжиков тогда много было. Целый короб насобирал и присел покурить у лесной сторожки (что это за лесная сторожка была, я так и не спросил. Перебивать не хотелось). Сижу, курю, думаю о разном. На душе и грустно, и хорошо. Маму вспомнил. Лицо ее совсем забыл, но вот кажется все, что оно грустным и светлым у нее было. Тут и слова пришли...

Надо сказать, что говорить о грибах мы могли с ним бесконечно, как болельщики о футболе. Оба заядлые грибники были. Как начнем с ним про “грузди, обабки, рыжики, синявки”, другие из комнаты уходили – слюнки текли. Приходилось иногда и изменять кое-что в родных грибных местах. У нас, в бажовских полевских лесах, никогда рыжиков много не росло, а в рассказах я иногда ведрами их домой носил. Ну да кто уж в таких делах не без греха...

Видел я Николая и в порыве творческой радости. Заскакивает он как-то в комнату (только что с вокзала приехал, билет в родную Вологду в предварительной кассе купил), а сам – аж сияет весь.

– Слушай, я экспромт сочинил, пока в троллейбусе ехал, – закричал он еще с порога: – Я уплыву на пароходе, потом поеду на подводе...

Не можем мы, пишущие, чутко-осторожными друг к другу быть. Если что не по тебе, надо сразу же правду-матку высказать. Да погорячее, чтобы “дошло”. Вот и я тогда. Еще не утихло радостное, стосковавшееся “И буду жить в своем народе!”, а я уже с замечанием:

– Что это у тебя за строка – “Потом еще на чем-то вроде”? Для рифмы, что ли?

Радостное возбуждение у Николая сразу на убыль пошло. Смотрит на меня своими сплошно-черными, чё, мол, тут непонятного? А потом, подумав, тихо так говорит:

– Да как ты не поймешь? Я ведь не знаю с е й ч а с, что там за оказия мне подвернется.

Помню Николая и беззащитно-грустным. Как-то после окончания сессии собирался я домой, в Свердловск. Николай почему-то не торопился в свою Вологду, хотя сессия у него тоже кончилась. Сидим вдвоем (все поразъехались уже), не спеша “посошок” потягиваем. Грустно было. Под настроение я и пожаловался Николаю, что дома не все у меня ладно – жена болеет, квартиры своей нет. Николай сочувственно помалкивал. Потом вздохнул тяжело и говорит:

– Ничего. Обойдется. У тебя хоть какой-то, да все же тыл есть. Ждут тебя. А у меня и того нет – как говорится, ни дома, ни лома. Ехать бы вот надо, а к кому, кто ждет? По друзьям все мотаюсь. Надоел, поди, всем до чертиков...

Как резанули меня эти слова его. В первый раз слышал от него такое. Никогда не жаловался он на свое житье-бытье. Захотелось как-то помочь ему, забрать с собой. А куда? Сам у тещи на гнилых зубах жил, языком ее неласковым прикрывался.

...О том, как читал Николай Рубцов свои стихи, написано много. Не стоит повторяться. Действительно, это было какое-то “действо”. Скажу только, что когда он увлекался чтением, то терпеть не мог, чтобы ему каким-либо образом мешали. Резким и злым делался он тогда. Мог и запустить чем-нибудь в мешавшего, а то и просто прогнать всех слушателей к чертям.

В последний раз видел я Николая Рубцова радостным, когда он сдал госэкзамены. Выскочил из двери, за которой сидела комиссия, и, как мальчишка, “ура” закричал. Всех встречных и поперечных обнимал. Да и как ему было не радоваться, если он из всего своего рода рубцовского первым высшее образование получил...

 

 

 

 

 

АЛЬБЕРТ ЛЕОНАРДОВ

 

Похороны

Николая Рубцова

Уходит в бессмертье пророк,

Посланец сиротского века.

Лопаты затихли у ног,

Укрыв от ветров человека.

Разгладили складки у рта,

Натуру из рубищ и соли,

И сняли беднягу с поста

Хранителя слова и воли.

А мальчик, что мерзлым птенцом

Поодаль присел на заборе,

С таким же угрюмым лицом

Мечтает о палубе в море.

 

ВАСИЛИЙ МАКЕЕВ

“Душой, которую не жаль...”

Нет ничего странного, что любимые стихи хороших поэтов со временем в нашей памяти становятся как бы полнокровнее, наполняются новым провидческим смыслом, все сильнее берут за душу, ежели она есть, душа. Они нежданно-негаданно, подобно лопнувшему маковому бутону, вспыхнут в сознании и цветут уже долго и привязчиво, тревожа и волнуя своей необъятной высокой красотой.

Так недавно случилось со мной, когда вдруг в какой-то злой замороченный час – а добрых часов у нас становится, увы, все меньше и меньше – из гнетущей январской промозглости выплыли и зажили во мне полузабытые строчки Николая Рубцова: “И тихо так, как будто никогда уже не будет в жизни потрясений...” Несколько дней в никчемных заботах, раздражаясь или закипая отчего-то, я бормотал про себя: “Уже не будет в жизни потрясений...” – и обретал желанное душевное успокоение.

Конечно, я помнил волшебное, тончайшее по настрою и льющейся музыке слов продолжение этих строк:

И всей душой, которую не жаль

Всю потопить в таинственном и милом,

Овладевает светлая печаль,

Как лунный свет овладевает миром...

Но в потрясенной донельзя стране и жизни обещание конца потрясений задевало больше.

И сами по себе стали вспоминаться другие стихи давно погибшего учителя и друга, пророческий смысл которых в полной мере открылся только сейчас, в дни утрат и потрясений. Их можно цитировать до бесконечности:

Огнем, враждой земля полным-полна,

И близких всех душа не позабудет!..

.....................................................

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа...

............................................................

Что все мы, почти над кюветом,

Несемся и дальше стрелой...

..................................................

Предощущение грядущих потрясений в судьбе России, трагичности ее пути постоянно мучило Рубцова и суровым грозовым отблеском озаряло его стихи. И свою судьбу он предугадывал, предрекал свою смерть в крещенские морозы и погиб на Крещение 19 января 1971 года. Но в полную гибель России не хотел верить, отчаянно цеплялся за какие-то надежды, при этом ссылался на Ленина: “Вот Ленин взял да выдумал нэп, и накормил народ! И у нас, погляди, кто-нибудь что-нибудь выдумает”. Разговор происходил в конце тех же 60-х, когда стране, казалось, ничего не грозило, она сама грозила чуть ли не полмиру, а уж к проблеме питания даже мы, полунищие студенты Литинститута, относились спустя рукава. Я же был сыт и пьян по ноздри своим студенчеством, званием поэта, первыми публикациями, близостью к Рубцову и с великим недоумением наблюдал за его тревогами и вечной тоской.

Николай пытался бодриться, писал шуточные стихи, распевал их в общежитских коридорах, а звучали они все равно грустно.

 

* * *

В 1966 году соплезвонистым хуторским казачком сразу после одиннадцатилетки, на удивление всей родне, я поступил в Литературный институт. Познания мои в поэзии были чертополошны и беспорядочны: я довольно хорошо знал Блока и Есенина, взахлеб упивался только что открытыми Пастернаком и Цветаевой, в то же время бережно хранил вырванные из “Юности” подборки стихов Евтушенко с Вознесенским и с удовольствием читал расхожие книжки какого-нибудь Волгина или Грудева. Хотя внутри уже шелохнулось некое слабое подозрение в шарлатанстве тогдашних поэтических кумиров, но честно признаться в этом я не смел даже самому себе.

По давней традиции первокурсники Литинститута в начале учебного года проводят поэтический вечер, показывая преподавателям и старшим товарищам товар лицом. На вечере я продишканил нечто распевно-казачье с густым самогонным духманом, что в ту пору тоже никоим образом не поощрялось, а поэтому неожиданно сорвал толику аплодисментов от скептических слушателей. И тут бесшумно и властно меня взял под локоть кудрявый, грубовато-красивый парень (это был Саша Петров, поэт с Урала, его уже нет с нами), сказал торжественно: “Пойдем! Тебя зовет Коля!” – и потянул к выходу. Никакого Колю я не знал ни во сне, ни вживе, но почему-то понял – идти надо, кажется, даже сердчишко почаще запрядало.

В институтском дворике возле позеленевшего памятника Герцену стоял приземистый лысоватый мужичок в куцем осеннем пальтишке – ну точь-в-точь колхозный кладовщик – и сверлил меня маленькими пронзительными глазками цвета потемнелой вязовой коры, опушенными почти нарошными девичьими ресничками. “Это же Коля Рубцов!” – еще ближе подтолкнул меня к нему кудрявый. Мужичок еще некоторое время почти с ненавистью вглядывался в меня, а потом вдруг заморгал часто-часто и почти закричал: “У тебя нет России! Есенин пел про Русь уходящую, я пою про Русь ушедшую, а у тебя никакой нет!”.

Последние слова прозвучали почти вопросительно, мне показалось даже, что глаза у Рубцова увлажнились. Я молчал, едва ли не перепуганный. Видно, моя покорливость ему понравилась. Он погладил меня по плечу, улыбнулся какой-то удлиненной забавной улыбкой и сказал совсем ласково: “Ну, пошли с нами!”. И мы пошли пить портвейн.

В тот же вечер я услышал стихи Рубцова, многие из которых он исполнял своим особенным речитативом под гитару. И пел, и просто читал он очень ясно и отчетливо, неуловимо подчеркивая музыку каждого слова, в такт помавая от груди и вверх маленькой крепкой рукой. Как в водяную воронку, втягивал он душу слушателя все глубже и глубже в свою печаль, да так, что притихшая компания не сразу могла прийти в себя даже после разудалой “Жалобы пьяницы”:

Ах, что я делаю, зачем я мучаю

Больной и маленький свой организм.

Ах, по какому же такому случаю

Все люди борются за коммунизм?

Так я вошел в тот небольшой кружок друзей и поклонников Рубцова, который постоянно волочился за ним во все время его институтской жизни и которому он несколько капризно доверял. За ним стойко стояла слава первого поэта Литинститута, а первому по штату полагается свита, поэтому в одиночестве Рубцов в Москве практически не бывал никогда и стихов не писал. Родиной его стихов почти всегда были Вологда, райцентровские городки и старинные села около них. Мы в Москве, падкой испокон веков на всякую всесветную сволочь, спорили о новаторстве, верлибре, “евтушенковской” рифме, а тут из очередного побега на родину возвращался посвежевший, поопрятневший Николай и напевал нам по простоте душевной про эту тихую родину, про русский огонек, доброго Филю, какое-нибудь Ферапонтово, “или про чью-то горькую чужбину, или о чем-то русском вообще”. И все становилось на свои места. “Антимиры” и “Братская ГЭС” так и шли дружно по разряду эксперимента и “новаторства”, а “Добрый Филя” нечаянно становился классикой русской поэзии.

Отношения Рубцова с Литературным институтом никак не могли упорядочиться. Обучался он чрезвычайно долго, числился и на очном отделении, и насовсем изгонялся, и восстанавливался на заочном. Когда меня ему представили, он считался заочником, хотя почти постоянно жил в институтском общежитии, будучи гонимым и преследуемым тогдашним суровым комендантом по прозвищу Циклоп, который старался вытурить Рубцова из своих владений, да не тут-то было: сердобольные вахтерши пропускали поэта на этажи, а уж там и терялся как иголка в стоге сена, да еще мальчишески поддразнивал коменданта. Тот всегда, как хорошая охотничья ищейка, шел на гитарный перебор, надеясь сцапать нелегального проживальщика, а потом гитара звучала на всех семи этажах и даже в бельевой.

Мой сосед по комнате снимал квартиру в городе, и Николай часто ночевал у меня на свободной койке, половые матрасы ему изрядно поднадоели, хотя в быту он вел себя более чем непритязательно. Помню, как-то утром, потирая высокий узкий лоб ладонью, он вдруг обнаружил, что два дня ничего не ел. Задумался горестно, потом вспомнил что-то, облегченно засмеялся: “Но ведь пиво-то мы пили? А пиво – жидкий хлеб! Жить – будем!”

В характере у Рубцова, при всей его тяжелой капризности, была огромная доля детской веселости. Без нее он не написал бы ряда прелестных детских стихов, меньше бы любили и почитали его друзья. Однажды он перепечатывал в моей комнате рукопись новой своей книги “Сосен шум”, и мне в течение десятка дней посчастливилось видеть его милым, трезвым и благообразным. Мы вдоволь насудачились о поэзии. Я, видимо, нравился ему своей откровенной молодостью, влюбленностью в Есенина и в него, тогдашней готовностью день и ночь читать и слушать стихи, и он не притворялся.

А носить маску этакого мужичка-хитрована из дремучего леса он умел, бродя по вечно слякотной Москве в рябых подшитых валенках или наигрывая на гармошке в богемном застолье незатейливые “страдания”. По институту ходила восхищенная – знай наших! – история про знакомство Рубцова с Евтушенко. Побрел-де наш Коля за гонораром в журнал “Юность”, зашел в отдел поэзии, сидит себе в уголке, покуривает. И тут в комнату во всем своем блеске, “рыжине и славе” врывается Евтушенко с журналом в руках и кричит: “Кто такой Рубцов? Познакомьте, я хочу обнять его!” А ему Дрофенко или Чухонцев и показывают – вон, мол, он покуривает. И подошел журавлино Евтушенко к Коле, протянул торжественно руку, продекламировал: “Евгений Евтушенко!” Поглядел на него прищуристо Коля, поморгал мохнатыми ресничками, почесал в затылке и ответил: “Навроде что-то слыхал про такого...”

В действительности Рубцов блестяще знал всю русскую и многое из западной поэзии, например, наизусть читал Вийона. Малоформатный сборник Тютчева всегда носил в кармане пиджака, на какие-то простецко-щемящие мотивы напевал его стихи со слезами на глазах. Кроме Пушкина, вровень с Тютчевым не ставил никого, даже любимого Есенина, справедливо считая, что на уровне Есенина можно все-таки написать несколько стихотворений, а Тютчев недосягаем вовеки. От Есенина, наверное, перенял страстную любовь к Гоголю, по памяти читал его большими кусками и почитал за гениального поэта.

Из современных поэтов, по правде говоря, очень высоко никого не ставил, не захлебывался от восторга. Я видел его почтительным с Николаем Тряпкиным, сам по его просьбе знакомил с Федором Суховым, он уважал их творчество, но не более. В пору нашего знакомства он уже отдалился от кружка поэтов Владимира Соколова, Станислава Куняева, Анатолия Передреева и Игоря Шкляревского. “Они меня свысока любят, – объяснял, – а мне лучше запанибрата, чем свысока”.

Цену он себе знал, вернее, угадывал. Перепечатав очередное стихотворение, отрывался от машинки и, поблескивая маленькими острыми глазками, размышлял вслух: “Конечно, Есенин из меня не получится. И Боратынский тоже. А вот стать бы таким поэтом, как Никитин, как Плещеев! Ведь хорошие поэты, правда? Русские поэты, правда?” – и мечтательно улыбался. Я по молодости лет предрекал ему, что в русской поэзии он будет стоять выше Плещеева и Никитина, и до сих пор не знаю, так ли уж был неправ.

О неприютной и нескладной внешне жизни Николая Рубцова написано немало и сочувственно. Его сиротское, детдомовское, корабельное, а потом почти до конца сплошь общежитское житье-бытье даже сегодня, при полной ненужности поэтов обществу, выглядит страшным. Но на моей памяти никаких подачек он ни у кого не просил и права не качал, разве что “стрелял” пятерку-другую по-студенчески. Раз, дотла прожившись, мы ездили к Борису Слуцкому занимать червонец: Слуцкий как-то посетил семинарские занятия в институте и безошибочно отметил стихи Рубцова, с тех пор был к нему благосклонен. Лишь однажды я видел, точнее – слышал, Николая плачущим навзрыд. Поздней ночью, вернувшись с очередных посиделок, он тихонько – в любом состоянии старался меня не булгачить – прокрался к своей кровати, рухнул на нее, поворочался и зарыдал в тощую подушку. Я оторопел и не шевелился. Вдруг он отчетливо произнес сквозь всхлипывания: “Даже у Есенина никогда не было своего угла!” – скрипнул зубами и вскоре затих.

 

* * *

Пили в литературной среде ничуть не больше, чем сейчас, и будь Рубцов рядовым поэтом, его гульба никого бы не трогала. Конечно, последние год-другой с ним стало тяжело в застолье, а так ведь и гулял он, бродяга, талантливо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю