Текст книги "Журнал Наш Современник 2005 #8"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
К 100-летию Михаила Шолохова
Андрей ВОРОНЦОВ. "НАШ СОВРЕМЕННИК"
В ВЕШЕНСКОЙ
Венцом юбилейных мероприятий, посвященных 100-летию со дня рождения Михаила Александровича Шолохова, стал грандиозный Всероссийский литературно-фольклорный праздник «Шолоховская весна» в станице Вешенской 27–29 мая.
Без особой шумихи и помпы он проводится на родине великого писателя каждый год в последние дни весны, но, разумеется, такого размаха и масштаба он не знал никогда.
Начать с того, что президент Владимир Путин был первым руководителем страны, посетившим Вешенскую после Никиты Хрущева. Этот блиц-визит в одночасье разрешил вопрос, не решавшийся годами: о выкупе у итальянцев прав на фильм Сергея Бондарчука "Тихий Дон" и переозвучении его.
Вслед за президентом в Вешенскую потянулись Дмитрий Козак, Михаил Швыдкой, Сергей Вишняков, ростовский губернатор Чуб и другие, как говорят, официальные лица. В делегации союза писателей России, возглавленной его председателем Валерием Ганичевым, сразу три человека представляли "Наш современник": Станислав Куняев, Андрей Воронцов и Евгений Шишкин. Кроме них были еще литературовед Наталья Корниенко и прозаик Владимир Крупин. От областных организаций СП России приехали прозаики Петр Краснов, Николай Корсунов из Оренбурга, Виктор Лихоносов из Краснодара (это те, кого мы встретили), от Союза российских писателей – прозаик Михаил Кураев и поэт Римма Казакова (что само по себе – факт отрадный, ибо измышления о "шолоховском плагиате" чаще всего можно было услышать от членов именно этого, "альтернативного" Союза).
Все члены делегации СП России являются постоянными авторами журнала "Наш современник" – журнала, который еще задолго до юбилея неустанно пропагандировал творчество Шолохова и отстаивал от грязной, невежественной клеветы его доброе имя. Не случайно Станислав Куняев стал лауреатом Шолоховской премии 2005 года, а ваш покорный слуга был удостоен двух юбилейных и Шолоховских медалей – от Президиума Российской муниципальной академии и Президиума ЦК КПРФ. Эта роль, огромная культурная работа журнала постоянно подчеркивались Станиславом Куняевым и мной в ходе выступлений на сценах и импровизированных подмостках Вешенского праздника. Жаль только, что на одну из главных встреч с читателями, в Вешенской центральной библиотеке 27 мая, представители юбилейного оргкомитета пригласили от нашего творческого Союза только одного человека, между тем как на стендах в зале были выставлены именно наши книги, а вот книг выступавших членов СРП там не было. Все это, конечно, досадные мелочи, без которых ни одно крупное дело не обходится, но вклад в популяризацию наследия Шолохова Союза писателей России и Союза российских писателей в принципе несопоставим. Мы не претендуем, чтобы говорить с читателями, скажем, о Булате Окуджаве, это лучше получится у членов СРП, но, по этой логике, и право говорить о Шолохове не отнимайте у нас. К тому же, как отметил в своем выступлении на Детском литературно-фольклорном празднике В. Ганичев, Шолохов был членом правления нашего Союза писателей, а не СРП или, скажем, Союза писателей Москвы. Впрочем, я не хочу, чтобы у читателей сложилось впечатление, что на празднике между нами и "альтернативщиками" возникали какие-то трения, – нет, совсем наоборот, а с М. Кураевым мы даже неплохо нашли общий язык. Просто в литературной жизни и так слишком много "разделений", чтобы еще создавать их искусственно.
Первыми, кто встретил нас на донской земле хлебом-солью и чаркой "дымки", были работники крупной железнодорожной станции Миллерово. Миллеровский вокзал стал неузнаваем, с тех пор как я побывал здесь два с половиной года назад, работая над романом о Шолохове "Огонь в степи". Просторное, но довольно казенного вида, изнутри и снаружи, здание превратилось в светлый, легкий импровизированный музей великого писателя. Здесь и "донской уголок", являющий собой часть казачьего куреня, и прекрасные бюсты Шолохова, и живописные портреты… На высоте и обычный сервис: кассовой зал, буфет, комнаты отдыха с телевизорами и кондиционерами. В общем, вышло не хуже, чем толстовский мемориал на станции Козлова Засека. Молодцы железнодорожники! Следует отметить и высокий уровень обслуживания экспресса "Тихий Дон", где нашей делегации были предоставлены комфортабельные места в вагонах СВ и специально для нас была сделана остановка в Миллерово, не предусмотренная на этом маршруте. Встречей и проводами делегации культурная программа железнодорожников не ограничилась: ими, совместно с Ростовским госуниверситетом, были организованы встречи Валерия Ганичева и Станислава Куняева с читателями в Ростове-на-Дону.
Улицы Вешенской были заполнены сотнями тысяч людей. Всю станицу окружили их палаточные лагеря. Красные лампасы казаков, синие кителя, белые гимнастерки, фуражки с красными, желтыми (у уральцев и уссурийцев), зелеными околышами у пограничников (праздник совпал с их Днем), черные черкески кубанцев, традиционные алые кофты с оборками у казачек, крутящиеся в танце их расписные цветастые подолы… Пляшут и поют и на подмостках, и просто на бесконечных (километра по два) улицах станицы. Их протяженность мы прочувствовали, что называется, своими ногами, потому что из-за невиданного наплыва гостей 28 и 29 мая автомобильное движение в Вешенской было закрыто. Особенно туговато пришлось Владимиру Крупину, который решил ходить по святой донской земле босиком. Прибавьте еще обжигающий асфальт на 38-градусной жаре… Но ни одной жалобы мы от Крупина в тот день не услышали: "выдержал марку" до конца. Молодые казаки уважительно называли его "батей". Нажарившись на беспощадном солнце, он мощно, как некий Посейдон, плескался в Дону. Станислав Куняев, глядя на подплывающего к берегу Крупина, с бороды и усов которого обильно стекали струи воды, пошутил: "Вот такие существа выползали на берег, когда на земле зарождалась жизнь". Впрочем, в заплывах на Дону не было равных именно Куняеву, три года назад отметившему 70-летний юбилей: он переплыл легендарный Танаис туда и обратно два раза кряду (в то время как я, юнец по сравнению с ним, – лишь один раз).
Вешенская еще при жизни Шолохова была одной из литературных столиц России, но особое значение этого факта, его ответственность и гордость за него многие донцы, особенно "низовые", кажется, ощутили впервые. Жизнь простого человека на Дону так же нелегка, как и по всей России, людей замучили материальные проблемы и безработица, а праздник такого небывалого масштаба заставил хоть на несколько дней забыть о них и, быть может, в будущем поможет их преодолевать, как это делали трагические шолоховские герои. Наверное, тогда и молодежь перестанет уезжать из Вешенской, и станица, пока еще многолюдная (13 тысяч жителей), не превратится в огромную, но пустую усадьбу-памятник.
Молодые казаки и казачки со станции Михайловка Волгоградской области, с которыми я разговорился, были приятно удивлены, что я знаю об их родине, и, похоже, впервые услышали, какое значение Михайловка сыграла в жизни писателя (через нее он бежал от ростовского УНКВД в Москву осенью 1938 года). Собственно, для этого и нужны подобные праздники, чтобы люди сильнее ощущали свою причастность к родной истории и культуре. А мы, писатели, должны больше встречаться с такими, как высоченный, играющий мышцами казак из Таганрога, один из немногих псковских десантников выживший в страшном, героическом бою в Аргунском ущелье. Он уверенно сказал нам с Евгением Шишкиным: "Давили и будем давить врагов России, как это делали Лопахин и Андрей Соколов". На нем не было никакой казачьей формы, он приехал в Вешенскую по собственной инициативе, как и большинство гостей. Доводилось слышать и другие слова: явно не воевавшие важные дяди в погонах войсковых старшин (полковников) картинно обижались на обращение "мужики", наставительно говорили, что они "казаки", "совсем другой народ", а на вопрос, отчего же тогда у них наш язык и вера, отвечали, что это у нас такой язык, как у них, а крестились они на 122 года раньше Киевской Руси, в Белой Веже (видимо, их "крестили" хазары, хозяева этого города). Сообщая это, усатый казачий чин, словно Семен Давыдов, неизменно прибавлял: "Факт". Выяснилось, что почерпнул сии "факты" у красноярского писателя Александра Бушкова. Бедный войсковой старшина! Он, вероятно, мнит себя будущим атаманом "Всевеликого Войска Донского", а на самом деле он – типичный дед Щукарь! И это лишнее доказательство неистребимости шолоховских типов на Дону. К слову сказать, сам Шолохов, прославивший своими книгами Дон на весь мир, никаким удельным чванством не страдал, его Андрей Соколов "мужик", а не казак, и немало героев "Они сражались за Родину", воюющих не хуже казаков, – тоже "мужики".
"Шолоховскую весну" открыл 27 мая Детский литературно-фольклорный праздник. Это было сделано абсолютно правильно, потому что дети наглядно продемонстрировали преемственность казачьих поколений. В отличие от некоторых взрослых, они вовсе не были "ряжеными", так как в Вешенской, например, специализированная казачья школа существует давно. Как они плясали и пели! Жив, жив еще настоящий казачий дух на Дону, когда люди с малолетства знают свои песни и танцы, а не просто наряжаются и важно размышляют о своей "особости"! В этом смысле слова внука Шолохова, директора Вешенского государственного музея-заповедника Михаила Александровича Шолохова, что донские дети – гордость и надежда России, прозвучали вовсе не как фраза "по случаю". Дело в том, что детские и юношеские коллективы выступали не только на больших сценах, а прямо на улицах, в десятках мест, не боясь станичной пыли, как и положено на народном, а не театрализованном празднике. Как не хватает этого народного духа русским из Центральной России! Тут надо отдать должное казакам, и не только донским, но и кубанским, терским, уральским, чьи хоры и ансамбли приехали сюда… Кстати говоря, и эти коллективы, и те, что выступали вечером 27 мая на торжественном вечере в вешенском Доме культуры, и на открытии "взрослого" праздника 28 мая на Майдане, и на Фестивале казачьих куреней, трудились на радость людям совершенно бескорыстно, лишь за "жилье и еду", как нам сказали, хотя денег на юбилейные мероприятия, согласно Указу президента Путина от 11 января 2002 года, было выделено, вероятно, немало.
А ведь кроме парадного фасада праздника был еще другой, который трудно выставлять на всеобщее обозрение, но он не менее, а может и более, важен. Среди детей, выступавших на Майдане, были воспитанники семейного детского дома на хуторе Громки (в том числе чеченские сироты). Но не смогли приехать дети-инвалиды, живущие в том же доме. И тогда мы, писатели, по приглашению Виктора Лихоносова и кубанской колонии в Громках поехали к ним, хотя программа не предусматривала такого мероприятия. Приюты – не самое веселое место на земле, но этот был особенный – не приют даже, а община, где сильные помогают выживать слабым (и эти сильные, как и в большинстве подобных случаев, вовсе не богачи). Поэтому семейный дух, царящий на дружеской трапезе под огромными южными звездами, с дымящимися поленьями, накрытыми лопухами, по углам стола (местный рецепт от комаров и мошек), не исключал шутки и смеха. К нашему приезду сварили "тройную уху" по-шолоховски, зарезали на шашлык барана. Один громковский казак сказал с интонацией Пантелея Прокофьевича Мелехова: "Было два барана, но первый оказался невзрачный, мы забраковали его, прогнали попастись". То-то он, бедняга, наверное, переживал! Другой казак произнес оригинальный тост: "Между этими мужчинами встречаются красивые женщины!" Он не преувеличивал: дородные, статные, они внешне очень напоминали знаменитых шолоховских героинь. И не только внешне: одна казачка, уже в возрасте, сказала другой, помоложе: "Надо позвать гостей сплясать с нами". А та с достоинством ответила: "Нет уж, пусть они сами нас приглашают, мы должны гордость иметь". Такое гостеприимство, без заискивания, куда предпочтительней сюсюканья с гостями! Увы, среди нас умели плясать русского только Крупин и Куняев… Потом танцевали чеченские девочки. Мудрено было им, потерявшим в страшном пожаре войны отцов и матерей, не испытывать к нам неприязни! Но я не видел в их глазах ничего подобного – а детские глаза не умеют обманывать. Стало быть, громковские казаки сумели растопить в душах сирот лед страха и отчуждения. Эти чеченские дети были нашими детьми, о чем я и сказал с полной искренностью. Другие дети, инвалиды, сидели вокруг плясового круга, смотрели, слушали, озаряемые огнем костра… Но были и такие, которые не смогли сидеть, смотреть или слушать. Один из нас зашел зачем-то в дом – он был полон лежачими калеками…
Здесь, в Громках, я почувствовал "вживую" ту пронзительную интонацию, которая есть в книгах Шолохова и которой, может быть, даже нет в гениальных, умных книгах Достоевского и Толстого, когда люди, несмотря на сокрушительные, ужасные удары судьбы, не сгибаются и остаются людьми, верящими в добро и справедливость.
Оттого, наверное, на грандиозном, прекрасно срежиссированном известным постановщиком "массовых действ" Б. Красновым гала-концерте на берегу Дона, у памятника Григорию и Аксинье, на меня большее впечатление произвели не пляски и хороводы профессиональных ансамлей, не хорошие песни, исполненные с присущим им мастерством Валентиной Толкуновой, Надеждой Бабкиной, Николаем Басковым (от него были особенно в восторге тысячи донских девчат), а отрывки из старых советских фильмов по книгам Шолохова, от которых наворачивались слезы на глаза, когда вспоминал я вчерашних детей и простых казаков и казачек, живущих не по "понятиям", а по совести, по законам любви и сострадания, заповеданным нам две с лишним тысячи лет назад.
В половине двенадцатого ночи Вешенская содрогнулась от залпов салюта, вспыхнули цветы фейерверка над неторопливыми, играющими в лучах мощных прожекторов волнами Дона, полетело "ура" над станичными улицами. Шолохов и после смерти остался победителем, подумалось мне, его враги посрамлены, их ненависть растворилась в любви тех, кто и сегодня мог стать персонажами шолоховских книг, а зависть растворилась в их бескорыстии.
Потому что Народ никогда не забывает тех, у кого болело сердце за его судьбу.
Критика
Людмила Киселёва. «ГРЕХОВНЫМ МИРОМ НЕ РАЗГАДАН…»
Современники о Николае Клюеве
Сейчас, как и сто лет назад, Николай Клюев вновь ошеломляет своим «явлением», и XXI век словно стремится исправить ошибки века XX, искупить вину перед умученным праведником Слова. Его всё чаще называют классиком, его поэмы – гениальными созданиями, не имеющими аналогов в мировой литературе…
Однако ни слуха, ни понимания за истекшие сто лет у нас не прибавилось. Мы становимся всё более "ленивы и нелюбопытны", к тому же глаза наши сильно утомлены… А для восприятия целостного и многосмысленного клюевского текста, в котором непомерная стихийность обуздана ритуальностью и строгой знаковостью орнамента, необходимо особое зрение. Иное зрение, которым не обладали, в подавляющем большинстве своем, и современники Клюева:
Меня хоронят, хоронят
Построчная тля, жуки.
Навозные проворонят
Ледоход словесной реки!
«Проворонить» художественные открытия Клюева сейчас гораздо легче, чем сто лет назад, потому что мы ещё более отдалились от христианского понимания Слова, потому что крестьянская культура давно стала «оборванной нитью», да и общая словесная культура всё чаще заставляет с грустью вспоминать строки из клюевской «Погорельщины»:
Мы на четвереньках,
Нам мычать да тренькать
В мутное окно!
Поэтому очень важно попытаться понять: что так претило современникам в Клюеве и чем он их притягивал? Почему его то возвышали до небес, то смешивали с грязью? «Кому-то он был лукавым мистификатором, кому-то – учителем, Давидом хлыстовского корабля, Ангелом, Микулой, духовным братом» (С о л н ц е в а Н. Китежский павлин. М., 1992, с. 7). Кому-то – стилизатором в поэзии и в жизни, «ряженым мужичком» с проблесками истинного таланта. Кому-то – великим национальным поэтом…
В наше время давние представления о Клюеве нередко дублируются, причем с утратой некоторых существенных акцентов. Вопросы, которыми задавались современники поэта, повторяются исследователями в начале нового тысячелетия: "Кто же он был в действительности? Носитель "народной души", пришедший из "молитвенных чащ и молелен Севера" (слова Андрея Белого)? "Народный поэт" сектантского уклона (как думал, например, критик Иванов-Разумник)? "Земляной" и "кондовый" Микула, сказавший в литературе "свое русское древнее слово" (таким изобразила его Ольга Форш в романе "Сумасшедший корабль")? Или всё-таки "мужичок травести", готовый с легкостью сменить поддёвку и смазные сапоги на европейский "городской" костюм? Лукавый притворщик или одаренный актер? Искусный стилизатор или подлинный большой художник?" [1, с. 9]
И хочется пройти по "живому следу" – вернуться мысленно в первую треть XX века, чтобы осмыслить причины возникновения таких вопросов. Хочется проследить, как отражалась творческая личность Клюева в мемуарах, дневниках и письмах тех, с кем сталкивала поэта жизнь.
При этом достаточно широко привлекаются тексты самого Клюева*, ибо «пусть будет выслушана и другая сторона».
* * *
Восприятие личности и творчества Николая Клюева современниками в значительной степени осложнялось тем, что его не с кем было сравнивать. «Он – первый представитель неисчислимой, анонимной, до тех пор бессловесной массы русского народа, который не только заговорил о себе ярко и отчетливо, вполне литературным языком, но даже очень быстро превзошел испытаннейших знатоков и мастеров русского слова», – писал Эммануил Райс в 1964 году [9, с. 61]. Более чем за 50 лет до этого, после выхода в свет первых сборников стихов «олонецкого крестьянина», в одном из своих «Писем о русской поэзии» Николай Гумилев говорил о том же: «…ни критика, ни публика не знает, как относиться к Николаю Клюеву. Что он – экзотическая птица, странный гротеск, только крестьянин, – по удивительной случайности пишущий безукоризненные стихи, или провозвестник новой силы, народной культуры?» (журн. «Аполлон», 1912, № 6, с. 53).
"Я – мужик, но особой породы…" – неоднократно подчеркивал сам Клюев, гордясь своим крестьянским родословием: "Родовое древо мое замглено коренем во временах царя Алексия…". Неизмеримо глубже "замглено коренем" то "Микулово, бездное слово", которое оставил после себя Клюев. Он писал об этом, и пророчествуя, и предупреждая: "В мое бездонное слово / Канут моря и реки"; "Узнает изумленный внук, / Что дед недаром клад копил / И короб песенный зарыл, / Когда дуванили дуван!.."; "Будь с оглядкой, голубок, – / Омут сладок и глубок!". Клюев и жилье свое называл "подводной кельей", и вещами себя окружал "заветными", "китежскими", сохраняя их даже в самой злой нищете. И так неуместен был этот "китежанин" в советской России, да к тому же так необъясним, что "хотелось для трезвости сказать таблицу умножения" (как остроумно заметила О. Форш) или, по крайней мере, дать "полное разоблачение магии", хотя бы "пропечатав" объективные анкетные данные…
Но Клюев и в 1910-е годы рассказывал о себе достаточно удивительные вещи; а к концу 1920-х, затворившись "в глухой пещере" Слова, не без вызова подчеркивал свою "ископаемость". Современники сетовали на то, что биографических сведений от Клюева не добиться: "Он отшучивается, говорит, что происходит от печени единорога…" (из письма В. А. Рождественского – 1, с. 233).
В этом усматривали особую хитрость, уловку мифотворчества. На самом деле Клюев, всё острее ощущавший свою несовместимость с пролетарской идеологией, отстаивал право быть "художником… туземной живописи" (так назвал себя поэт в письме, адресованном Всероссийскому Союзу писателей). Он словно декларировал свою вненаходимость, вневременность своего бытия, обусловленную единством с неисчислимыми поколениями «Исавов в словесной ловле» – безымянных зиждителей «земляной» культуры в недрах русского крестьянства. Единством в слове: «Я к сорока, как визг ножа, / Познал словесного ежа, / Как знал в младенчестве ракиты». Поэтому Клюев мог сказать о себе: «Я – сын сорока матерей! / И сорок титанов-отцов, / Как глыбу, тесали меня…». Какие уж тут «биографические сведения»!
«В легенде став единорогом»… В поэзии Клюева переплетаются мотивы «пододонного слова», «подводной кельи» поэта и «единорога» – они и впрямь тесно связаны. «Индрик-зверь», как назван единорог в «Голубиной книге», «прочищает ручьи и проточины». В древнерусской книжности единорог известен прежде всего этой своей благодатной особенностью: он не только очищает воду, но и обезвреживает ее от смертоносного яда. Единорог обозначает также Христа, помогающего падшему человеку. Для Клюева всё это не только «книжность», но и живое слово вскормившей его традиции, живая плоть крестьянской культуры Русского Севера: до сих пор можно встретить пудожские расписные избы, украшенные львами и единорогами (о битве этих зверей также повествует «Голубиная книга»),
«Братья, это наша крестьянская красная культура, / Где звукоангелы – сопостники людских пабедок и просонок!» Речью, обликом, поведением, всем обиходом житейским Клюев стремился засвидетельствовать богатство и сложность этой многовековой культуры, ее «подземных рек», пробивающихся на поверхность. И здесь – целое гнездо его загадок… Разгадать их нам может помочь лишь полное доверие ко всему клюевскому «тексту» в целом. В этом отношении мы счастливее современников поэта – ведь они такой возможностью не обладали: «текст» творился у них на глазах, и восприятие его частей зависело от силы обстоятельств и неизбежных предубеждений.
* * *
«Явление» Клюева в русской культуре не было неожиданным. Еще Достоевский, размышляя о будущем отечественной литературы, отметил в середине 1870-х годов, что дворянский ее период завершен, а «гадательная литература утопистов» (скорее всего подразумевалось разночинское революционно-демократическое направление) «ничего не скажет и не найдет талантов». Надежды связаны лишь с «народными силами»: «когда народ, как мы, твердо станет (…), он проявит своего Пушкина» (Литературное наследство. М., 1971, т. 83, с. 450).
О великой культурной миссии русского крестьянства писал в конце 1920-х годов Н. В. Устрялов: "Разве крестьянство не в порядке нашего исторического дня? В свое время дворянская "подоплека" создала же ослепительные явления национальной русской культуры. Черед – за крестьянством" [10, т. 2, с. 79].
Трагическим диссонансом "порядку исторического дня" прозвучали эти слова, сказанные в русском зарубежье, – через три года после гибели Есенина и вслед за написанной Клюевым "Погорельщиной". Историческое время, отмеренное крестьянству для создания "ослепительных явлений национальной русской культуры", оказалось немыслимо коротким.
К тому же как-то не верилось в "народного Пушкина"… К началу XX века российская интеллигенция, напророчив себе встречу с народной "стихией", проявляла то экзальтированное народолюбие, то скрытую или откровенную враждебность, то готовность к неминуемой гибели, то показное смирение и страх перед грядущими пришельцами. "Ждали хама, глупца непотребного, / В спинжаке, с кулаками в арбуз…" – в этих словах Клюева есть немалая доля истины. Ждали нечто таинственное, могучее, но… заведомо "корявое"…
"Корявый и хитренький мужичонка копается в муравейнике, ищет корешка, которым, верно, будет лечить коровье вымя или свою больную бабу", – писал Блок в 1906 году в статье "Девушка розовой калитки и муравьиный царь" (всего за год до начала переписки с Клюевым!). Но как "красиво просит" мужичонка небо и землю о заветном корешке! И "наверное найдет", потому что в мужичонке – «сила нездешняя», да и сам «муравьиный царь – тайный его сообщник» (Б л о к А. Собр. соч. в 8-ми т. М, 1962, т. 5, с. 91; курсив автора).
Как выразится спустя семнадцать лет Андрей Белый в очерке "Арбат", "мужик есть явление очень странное даже: лаборатория, претворяющая ароматы навоза в цветы; (…); откровенно воняет и тем, и другим: и – навозом, и розою…" (журн. «Россия», 1924, № 1, с. 59; курсив автора).
В смиренный диалог с воображаемым провозвестником новой силы вступает К. Бальмонт – самый знаменитый и прославленный в начале века поэт, называвший всех других поэтов своими предтечами:
Исполин безмерной пашни,
Как тебя я назову?
– Что ты, бледный?
Что, вчерашний?
Ты во сне иль наяву?
Исполин безмерной нивы,
Отчего надменный ты?
– Не надменный, не спесивый,
Только любящий цветы.
Исполин безмерной риги,
Цвет и колос люб и мне.
– Полно, тень прочтённой книги,
Отойди-ка к стороне.
Бальмонт К. Жар-птица: Свирель славянина. М., 1907, с. 118.
Именно Бальмонт станет вскоре для Клюева символом «обессилевшей волны» русской культуры, и молодой поэт действительно вступит с ним в открытый диалог… [4].
Итак, "явление" Клюева как будто предсказано, и к встрече с ним по-своему готовятся. Всё это впоследствии так или иначе повлияет и на создание образа поэта в представлениях современников, и на характер поведения самого Клюева.
Но что должен был почувствовать тот "вытегорский мужик", которого поэты Серебряного века словно заранее мифологизировали, когда он наконец появился в их среде? Искушение легкой победы ценою притворства или потребность оставаться самим собой? Неприятие навязываемой роли или стремление сыграть ее с наибольшей для себя выгодой? Самодовольство или страх? Нет, с самого начала обнаружилось другое: потребность в понимании и желание быть услышанным; непритворное достоинство человека, которому есть что сказать.
"Простите мою дерзость, – писал Клюев А. Блоку в 1907 году, – но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы Вашим. (…)
Вы – господа, чуждаетесь нас, но знайте, что много нас, неутолённых сердцем, и что темны мы только, если на нас смотреть с высоты, когда всё, что внизу, кажется однородной массой…".
Это письмо Блок процитирует в статье "Литературные итоги 1907 года", и "олонецкий крестьянин" прочно войдет в его жизнь, станет в ней "большим событием"… "То, что сближает обоих, – пишет К. М. Азадовский, – гораздо сильнее, чем изначальное взаимоотчуждение. "Два берега" русской жизни, которые в начале XX века воспринимались как непреложная реальность, оказываются в данном случае весьма размытыми" (в кн.: К л ю е в Н. Письма к Александру Блоку: 1907–1915. М.: Прогресс-Плеяда, 2003. С. 44).
* * *
Казалось бы, эти «берега» стали еще более «размытыми» после выхода в свет первых клюевских книг. Не просто «безукоризненные стихи», но и обещание «поистине большого эпоса» увидел в них Н. Гумилёв. Редким образцом подлинно религиозной поэзии назвал стихотворения Клюева В. Брюсов, написавший предисловие к сборнику «Сосен перезвон». Литературный дебют Клюева можно было назвать триумфальным…
Но вот что напишет Клюев Есенину несколько лет спустя, в 1915 году: "У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моём творчестве, которые в свое время послужат документами – вещественным доказательством того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что Салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества. Я помню, как жена Городецкого в одном собрании, где на все лады хвалили меня, выждав затишье в разговоре, вздохнула, закатила глаза и потом изрекла: "Да, хорошо быть крестьянином". Подумай, товарищ, не заключается ли в этой фразе всё, что мы с тобой должны возненавидеть и чем обижаться кровно! Видите ли – не важен дух твой, бессмертное в тебе, а интересно лишь то, что ты, холуй и хам-смердяков, заговорил членораздельно".
Здесь говорит не "социальная ущемленность", не оскорблённое самолюбие таланта "из низов". Здесь – кровная обида за "чистое слово" под "напыщенным и презрительным взглядом".
Клюев был убежден, что "чистое слово" сохранилось лишь в "земляной" культуре, где оно не стало "бумажным". Живет это слово в "мирском сердце", которое связано со всеобъемлющим Словом благодаря посреднику – ангелу в сердце человека.
Таков "Ангел простых человеческих дел" в "Матери-Субботе". Именно в пору создания этой поэмы (то есть уже в начале 1920-х годов) Клюев часто возвращался к своей "кровной обиде" в беседах с Н. И. Архиповым, и бесценные архиповские записи помогают понять недосказанный смысл адресованных Есенину строк.
"Без ангела в сердце люди и в хрустальном дворце останутся мертворождёнными сынами своих мертвых отцов". ("Без ангела" – значит, "без чистого слова" – оттого они и не чуют "духа твоего, бессмертного в тебе".) "Треплют больше одежды мои, а о моём сердце нет слов у писателей". (А ведь ясно сказал в "Матери-Субботе": "Ангел простых человеческих дел / В сердце мое жаворонком влетел"!)
В отместку за "напыщенный и презрительный взгляд" со стороны "так называемого культурного общества" Клюев провозглашает свою поэзию "туземной и некультурной". При этом подчеркивает, что она изначально явилась как стихийное "порождение иного мира, земли и ее совести". Такую "туземную" культуру невозможно определить в понятиях и категориях "цивилизованного" общества – не те мерки: "Самоцветный поддонный ум может быть судим только всенебесным собором".
Не случайно "цикл" рассуждений Клюева о смысле своего творчества, зафиксированных Н. И. Архиповым, завершается записью, которая продолжает тему письма 1915 года:
"За себя и за меня Есенин ответ дал. Один из исследователей русской литературы представил Есенина своим гостям как писателя "из низов". Есенин долго плевался на такое непонятие: "Мы, – говорит, – Николай, не должны соглашаться с такой кличкой! Мы с тобой не низы, а самоцветная маковка на златоверхом тереме России, самое аристократическое – что есть в русском народе".
Этому "самому аристократическому" Клюев дал определение: "Самоцветная кровь". И в статье с таким заглавием писал о "тайной культуре народа", её "чисточетверговом огоньке красоты", незримом "для гордых взоров"; о том "мёде внутреннем, вкусив которого просветлялись Толстые".
Не снисходить к народной культуре, а возрастать в ней; не «рассматривать», а «разгадывать» – таково требование Клюева. «Только б вышить жребий кумачный / Бирюзой кокандской, смирнским шёлком, / Чтобы некто чопорно-пиджачный / Не расставил Громное по полкам, / Чтобы в снедь глазастым микроскопам / Не досталась песня, кровь святая!..».
"Рассмотреть" – почти всегда означало для Клюева проглядеть, проворонить, тогда как увидеть по-настоящему – это всегда "разгадать". "Льдяный Врубель, горючий Григорьев / Разгадали сонник ягелей, / Их тоска – кашалоты в Поморье – / Стала грузом моих кораблей", – писал Клюев о своих любимых художниках. Разгадать "творческие сны", записанные в "земляную книгу" Руси, – только так, по мысли поэта, можно постичь "душу народного искусства", услышать "родное, громное слово".