Текст книги "Люди, которые всегда со мной"
Автор книги: Наринэ Абгарян
Жанр:
Семейная сага
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Амаяк
1
Когда они добрались до подножия ущелья, Сето встретил Тамар с таким потерянным видом, что у нее язык не повернулся отругать его. Осел понуро всхлипывал, мелко вздрагивал ушами и куцым побитым молью хвостом. Витька гладил его по шее, успокаивал.
– Вот старый дурень! – покачала головой Тамар. – А если бы с ребенком случилась беда? Что бы я ее родителям сказала?
– Но ведь обошлось! – заступилась за Сето Девочка.
– Обошлось? Тогда, может, еще раз прокатишься?
– Еще чего!
– То-то!
Тамар погладила осла по холке:
– И-иих, барабанная ты шкура! Пошли!
Когда Тамар выходила замуж за Амаяка, все ее скромное имущество: два платья, две косынки, кривобокий медный чан и несколько стеклянных стаканов с подстаканниками – уместилось в небольшой хурджин [14]14
Хурджин – разноцветная сумка из ковровой ткани, состоит из двух «карманов-хранилищ». Перекидывается через плечо.
[Закрыть]. А к хурджину, придавая бесспорной весомости приданому Тамар, прилагался тогда еще молодой Сето. Амаяк так и забрал ее из дома – на осле: перекинул через плечо хурджин, усадил молодую жену в седло, взял осла под уздцы и привел к себе. На долгие годы Сето стал незаменимым помощником по хозяйству – Амаяк возил на нем с участка воду, песок и камни, ездил в Казах и Иджеван – по бесконечным делам, часто уступал осла родственникам и соседям в посевной сезон. Сето безропотно тащил на себе тяжелый плуг, вскапывая влажную после сошедшего снега, скупую на урожай высокогорную землю. Он был покладистым и спокойным ослом и лишь к старости стал капризничать. Иногда мог заупрямиться и не выходить из хлева или даже лягнуть, если его доставали. Но потом всегда одумывался и долго кряхтел – каялся.
Вот и сейчас, тяжело вздыхая, он понуро поплелся за своей хозяйкой. Следом, держась от него на почтительном расстоянии, пошли дети.
– Не ушиблась? – спросил Витька.
– Нет. Только крапива покусала.
– Чешется?
– Ага. Нани сказала – надо речной водой укусы промочить. Тогда быстрее пройдет.
Путь их лежал к фруктовому саду, который когда-то принадлежал Амаяку. Зеленый, обсаженный по периметру кизилом, орешиной, яблоневыми и айвовыми деревьями участок находился на правом берегу реки, сразу за мостом. Раньше это был ни к чему не пригодный клочок земли, но Амаяк очистил его от камней, навез благодатной почвы, посадил деревья. За десять лет каторжного труда превратил его в зеленый сад. Он проводил там каждую свободную минуту – поливал, ухаживал за деревьями, косил траву. Возню с землей искренне считал отдыхом. Амаяк был сильным и могучим крестьянином – всю жизнь проработал на лесопилке, валил огромные, в несколько человеческих обхватов деревья. После войны, из-за полученного в бою тяжелого ранения, не смог вернуться на прежнее место работы. Пришлось устраиваться продавцом в продуктовую лавку. День Амаяк проводил в крохотном, полусыром, плохо освещенном помещении магазинчика. Ему там было тесно и неуютно, донимало безделье – приученный с детства к тяжелому крестьянскому труду, он не представлял, как можно дни напролет сидеть за прилавком, перекидываясь дежурными фразами с редкими покупателями и отпуская им продукты. Чтобы не свихнуться от праздности, Амаяк скрашивал время чтением. В свое время он, с отличием окончил четыре класса сельской школы, прекрасно рисовал, обладал хорошим музыкальным слухом. Каждый год из Тифлиса в Берд приезжали люди, чтобы забрать талантливых детей в Нерсесяновскую семинарию. Они сразу отобрали Амаяка, когда он окончил школу, – уж больно им приглянулся этот умный, любознательный и прилежный мальчик. Но у отца Амаяка, Василия Меликяна, денег на обучение младшего сына не было – те малые средства, которые он зарабатывал тяжелым кузнечным трудом, уходили на старшего, Гарегина, учившегося к тому времени в Бакинском университете. Поэтому он отказался отдавать им младшего сына. Амаяку ничего не оставалось, как согласиться с решением отца. Он не роптал – кому-то из сыновей нужно было оставаться дома, чтобы помогать со скотом и работой на кузне. Тифлисцы не сразу смирились с отказом Василия, они несколько раз, в надежде переубедить его, приходили в кузню, впрочем – всегда тщетно. Отчаявшись, перед самим своим отъездом попросили священника тера Согомона поговорить с кузнецом. Тер Согомон согласился со скрипом – отношения с Василием у него были испорчены давно и бесповоротно. Василий Меликян ни в грош не ставил авторитет церкви – отказывался платить положенную десятину, игнорировал воскресные службы, а тера Согомона при встрече обзывал побирушкой. Поэтому, столкнувшись с деревенским кузнецом на улице, священник предпочитал, не поднимая глаз, проходить мимо или сворачивать за угол. Ссориться с Василием он не хотел, ведь этот безбожник – надо же было такому случиться – приходился ему двоюродным братом.
– Кровь не вода, – рассуждал, призывая себя к смирению, тер Согомон, – Господь ему судья.
Конечно, ничем хорошим визит священника не закончился. Василий даже не пустил тера Согомона на порог своей кузни.
– Иди откуда пришел, – вышел он навстречу священнику с кузнечным молотом наперевес.
– Если бы не будущее твоего сына, я в твою сторону даже не посмотрел бы, – не остался в долгу тер Согомон.
– Вот и не смотри, чего пришел?
– Василий, у тебя остался большой ковер, тот, который соткала твоя мать, царствие ей небесное. Я его помню с детства.
Василий хмыкнул, поставил молот наискосок, перегораживая вход в кузню. Прошел к деревянному забору, распахнул калитку, показывая всем своим видом, что визит священника затянулся.
– Если его продать, – невозмутимо продолжал тер Согомон, – можно оплатить год обучения Амаяка. Я сходил к Левону беку, поговорил с ним. Он готов часть расходов по обучению твоего сына взять на себя.
– Левон бек мне шесть рублей задолжал, – сложил руки на груди Василий. – Попросил выковать кинжал, а за работу не расплатился. С чего это он будет оплачивать обучение моего сына?
– Забыл, наверное. Ты же знаешь богатых людей. Для них шесть рублей – что медный грош. Сходи к нему, напомни о долге.
– Стану я унижаться!
– Я тоже могу помочь. Денег у меня немного, но тридцать… или даже пятьдесят копеек в месяц я могу высылать Амаяку.
– Дереник, – Василий намеренно назвал священника мирским именем, знал, что он этого на дух не переносит, – иди отсюда подобру-поздорову. Отрекся от семьи, ушел в церковь, вот и служи там. А в наши дела не суйся.
День был неспокойным, хмуро-облачным. Пахло сыростью и скорым дождем. Широкие рукава сутаны тера Согомона, поддетые ветром, то вздувались крыльями, то обратно опадали. Большой, тяжелый наперсный крест качался на груди маятником. Отчаявшись унять беспокойную пляску креста, священник сложил на груди руки. Василий нахмурился, отвел глаза – указательный и средний пальцы тера Согомона имели ту же форму, что и его пальцы, – они были немного изогнуты и глядели кончиком ногтя не прямо, а вбок.
Священник вздохнул, покачал головой, медленно пошел к калитке. Перед тем как выйти, сделал последнюю попытку:
– Ребенка жалко, Васо. У него такая светлая голова – весь в нашего деда…
– Не доводи дело до греха, Деро, – перебил его с раздражением Василий. – Уходи.
О своем разговоре со священником отец Амаяку не обмолвился. Но, к большому удивлению и радости сына, разрешил ему два раза в неделю ходить к теру Согомону – за книгами и занятиями математикой и историей.
– Как только Гарегин отучится и устроится на работу, отправлю тебя к нему. Вместе мы твое обучение выдюжим, – обещал он Амаяку.
Василий сдержал свое слово: когда старший сын с блеском окончил Бакинский университет и, по протекции нефтепромышленника Степана Лианозова, устроился преподавателем в гимназию, он отправил к нему Амаяка.
– Кто бы мог подумать, что у меня, простого деревенского кузнеца, оба сына станут учеными людьми, – радовался он, провожая сына на станции Акстафа. Амаяк молча обнял отца. Он не узнавал его – всегда уверенный в себе, могучий, немногословный и жесткий – отец суетился, уводил взгляд в сторону, дрожал голосом… Двадцать верст горной дороги до железнодорожного вокзала они проделали почти за сутки – на старой дедовской телеге. Теперь отцу одному возвращаться в Берд.
– Я не подведу тебя, – обещал ему на прощание Амаяк.
– Напиши, как только доберешься.
– Хорошо.
Первое письмо из Баку пришло через два месяца. Братья прислали отцу фотокарточку. Гарегин – ухоженный, худощавый, красивый, в строгом сюртуке, сидел на стуле, а разодетый в гимназическую форму Амаяк стоял рядом, положив руку на плечо брата. Оба улыбались. Василий долго разглядывал фотокарточку, перечитывал надпись: «Папе – от сыновей Гарегина Меликяна и Амаяка Меликяна. На вечную память. Баку, 1918 годъ».
– Ну наконец-то они вместе, – вздохнул Василий.
Спустя месяц в Баку случились чудовищные армянские погромы.
Гарегина убили нечеловечески жестоко – избили до полусмерти, долго пытали, а потом кинули в яму с мазутом. Амаяка спас бывший однокурсник брата, Керим-хан. Он отбил его у толпы погромщиков, увез в загородный дом отца. Потом, когда в городе стало относительно безопасно, Керим-хан вывез его на железнодорожный вокзал. Долго плакал, просил прощения за то, что не уберег Гарегина. Амаяк, как ни старался, не смог выдавить из себя ни слова – да и что тут скажешь. Он молча обнял своего спасителя и поднялся в вагон.
Пока Амаяк находился в пути, весть о погромах и гибели сыновей дошла до дома. Убитый горем Василий замкнулся, ушел в себя. К возращению Амаяка оказался не готов, даже не узнал его – давно уже похоронил обоих сыновей там, в неспокойном Баку. Амаяку иногда казалось, что отец живет в каком-то другом, пятом измерении, и в этом измерении ему не радостно и не безмятежно, а наоборот, суетно и беспокойно. Словно в ожидании на вокзале – кругом толпы народа, снуют грузчики, шумят пассажирские и товарные поезда, уезжают одни люди, приезжают другие, а твой маршрут никак не объявят. Отец плохо спал, круглые сутки проводил на кузне – дома ему было неприютно и страшно. Амаяк несколько раз пытался вывести его на разговор, но ничего не получалось – Василий или раздражался и скандалил, или же угрюмо отмалчивался. Он не замечал ничего вокруг – ни свадьбы сына, ни рождения внучек. Так и ушел, ни с кем не попрощавшись, – одинокий полубезумный старик, не простивший себе того, что случилось с сыновьями.
В послевоенные годы было невыносимо голодно, казалось – голодней, чем в войну. Урожай на клочке земли у реки никогда не дозревал – его подворовывала вечно голодная детвора. Яблони обрывали сразу, потом пропадал кизил и фундук, а вот айва держалась долго – иногда до поздней осени. Но в ноябре пропадала и она – лишь на макушках деревьев, там, куда не могли добраться дети, оставалось несколько некрупных, оранжево-желтых, терпких на вкус плодов. Амаяк не роптал, не ругался, не пытался вычислить воришек – кругом стояла такая нищета – хоть волком вой. Черные кирпичики хлеба – в народе его почему-то называли «клуч» – привозили в крепко заколоченном, смахивающем на гроб ящике. Повозку с хлебом сопровождала вооруженная конная милиция. Черные, тяжелые, несъедобные кирпичики расходились в считаные минуты. Хлеба не всегда хватало, поэтому в очереди случались ссоры и драки. Конная милиция разгоняла людей выстрелами в воздух – Амаяк с горечью наблюдал, как расходятся, возмущенно причитая, женщины, как угрюмо переругиваются с милицией мужчины.
Многие брали продукты в долг – до получки. Амаяк завел специальную долговую тетрадь, куда аккуратно записывал фамилию должника и сумму, которую тот обязывался до конца месяца внести в кассу магазина. Напротив суммы стояла подпись должника. Иногда долг за этот месяц приходилось переносить на другой – то похороны, то нищая, но свадьба, то детей в школу собирать. Он всегда шел навстречу людям – да и как не пойти, глядя, какая кругом беспросветная нищета?
Очереди за хлебом и молоком выстраивались с вечера. Каждый селянин приходил со своим камнем. Люди выкладывали их в шеренгу у входа в магазин, на каждом камне – отметина владельца, и расходились по домам. К закрытию магазина кра́я каменной шеренги было не разглядеть. Амаяк знал все эти камни в лицо. Вон тот, с крестом на шершавой макушке, принесла Анико – старшая дочь священника тера Согомона. Тер Согомон, неумело орудуя молотком и зубилом, собственноручно высек этот крест. Он прожил долгую и достойную жизнь, сто два года, умер в 1950-м. После его ухода Анико не станет выкидывать этот камень с выбитым кривеньким крестом, и единственное, чего попросит у детей перед смертью, – положить его с собой.
Большой, с продольной неглубокой трещиной камень – темно-серый, в желтых прожилках – принадлежал семье Трусиканц Григора. Григор и его братья были из рода Меликсетян, но все называли их Трусиканц. Отец Григора, Анатоли Меликсетян, был просвещенным человеком, много читал, много знал, модно одевался. Он первым из бердцев надел трусы на резинке – остальные по старинке «подпоясывали» белье суровой нитью или же обрывком веревки. Бердцы всегда были скептически настроенными, махрово-провинциальными людьми, держались своих традиций как чего-то абсолютно незыблемого. И обладали весьма специфическим чувством юмора и крепкой памятью. О характерных особенностях односельчан Анатоли Меликсетян почему-то позабыл и неосторожно растрезвонил о своих трусах на весь Берд. За смелый поступок отца суждено было отдуваться сыновьям и внукам – отныне и во веки веков все потомки Анатоли носили гордое прозвище Трусиканц.
Вон тот, кривобокий, весь в налете серого лишайника камень принадлежал Тушкинанц Любе. Отец Любы, Закар Атоян, отчаянно картавил, а в волнении путал звуки. Однажды его вызвали в школу – поговорить о поведении сына, который упорно не хотел учить наизусть стихи. По программе как раз проходили Пушкина, поэтому учитель русской литературы, дабы придать разговору веса, делая многозначительные паузы и глядя поверх очков в переносицу Закара, щедро сдабривал свою речь цитатами из стихов поэта. Закар плохо понимал по-русски. Он стоял перед учителем навытяжку, переминался с ноги на ногу, мял в руках картуз и ждал, когда его отпустят, чтобы вернуться домой и старательно отлупить ленивого сына палкой для выбивания шерсти. Но учитель в тот день был особенно многословен – он хватал с полки то один, то другой учебник, тряс перед носом Закара, а потом переходил на непонятный тому русский и, напирая на фамилию поэта, декламировал отрывки из «Онегина».
– Кхм! – не вытерпел, наконец, Закар. – Тушкина, говорите, надо учить? Выучит, уж я вам обещаю!
Односельчане, конечно же, радостно подхватили оговорку и стали называть Закара Тушкиным. А всех его потомков – Тушкинанц.
А вон тот камень с меткой масляной краски на боку принадлежал уста Сарибеку. Уста Сарибек был репатриантом второй волны. Воодушевленный победой над гитлеровской Германией, Сталин вознамерился отбить у Турции территории, которые уступил ей Ленин. Отвоеванные земли предполагалось заселить армянами, бежавшими оттуда в годы резни. Поэтому сразу после окончания войны в Советскую Армению прихлынула волна заграничных армян. Людей временно расселяли по деревням и селам, обнадеживая обещанием, что когда-нибудь они вернутся в свои утерянные дома. Но планам Сталина не суждено было сбыться – к тому времени, когда в Закавказье стали стягиваться советские войска, ситуация в мире кардинально изменилась, так что ни о какой новой войне не могло быть и речи. И сотне тысяч репатриантов ничего не оставалось, как прирастать корнями там, где их расселили, ведь вернуться на Запад они уже не могли – началась холодная война, и советские границы захлопнулись на замок.
В Берде жило пятнадцать репатриированных из-за границы семей. Одни переехали из Европы и США, другие – из Ирана, Сирии и Ливана. Первое время им приходилось очень тяжело – они бегло говорили на западноармянском, английском, французском, греческом, персидском, турецком и арабском, но слабо владели восточным армянским, а уж бердский диалект не понимали вовсе. Местное население помогало им как могло – учило перекапывать огород и сажать картошку, заготавливать на зиму припасы, штопать изношенное до дыр белье и возиться с домашней птицей. Амаяк жалел репатриантов всем сердцем – они напоминали ему ослепших и оглохших от контузии раненых. Растерянные и неуверенные, они жили словно на ощупь – везде немного чужие, везде не совсем не свои.
К закрытию магазина каменная очередь тянулась вдоль узенькой улицы до самого ее края и, завернув налево, пропадала за поворотом. Амаяк шел мимо выстроенных шеренгой камней и узнавал в каждом своего односельчанина. Эта немая очередь была страшнее той, утренней, шумной, когда люди, толкаясь локтями, под грозные окрики и выстрелы конной милиции, рвались за хлебом. Безмолвная и бесстрастная, каменная очередь казалась неким перевалочным пунктом – между жизнью и смертью – и отличалась от кладбища лишь тем, что за каждым надгробием значился живой, а не мертвый человек. Амаяку было неловко оттого, что в этой очереди не было его камня – будучи продавцом, он имел возможность заранее отложить полагающиеся его семье полтора кирпичика хлеба. Он утешал себя мыслью, что каждый на его месте поступил бы ровно так же – не оставлять же детей без пропитания. Семья у Амаяка была большая – жена, три старшие дочки – Тата, Шушик и Кнарик, два младших сына-погодка – Сергей и Жора, у Таты уже своя семья – муж Оваким, сын Петрос. Эти несчастные полтора кирпичика черного, тяжелого, отдающего сыростью и плесенью хлеба целиком уходили детям. Взрослые перебивались чем могли – толокном из картофельных очисток, отваром из пшеничной шелухи. Да и то – поделишься с детьми, оставишь себе совсем чуть, а они бегают кругом, заглядывают тебе в тарелку. Вот и приходилось и эту малость делить на всех – одна ложка мне, другая тебе, третья тому. Иногда, если везло с продуктами, позволяли себе роскошь – варили суп «путрук» – в кипящей воде растворяли немного муки, добавляли две-три головки мелкого лука и пол-ложки букового масла. Не наешься, так хотя бы горячего похлебаешь.
Особенно тяжело приходилось в феврале-марте – скудных припасов, которые колхозники получали за свои трудодни, хватало ненадолго. Выживали благодаря урожаю, который получали с садов-огородов. Да и то раз на раз не приходился – несколько лет назад случился такой неурожай, что пятая часть села за зиму полегла. Первыми ушли старики, следом – дети. К тому времени, когда наступила весна и пошла первая зелень – крапива, просвирняк, – деревенское кладбище увеличилось почти в два раза.
С детьми очень выручала пратеща – старенькая Саломэ. Как только сходил снег, она забирала их с собой в горы. Диву давались, как она с ними справлялась – маленькая, худенькая, согбенная. Улыбалась беззубо, лицо сморщенное, с ладошку. Ходила в платке, повязанном на манер карабахских армян, – он обязательно прикрывал лоб и подбородок. «Иначе турки украдут», – объясняла она. Дети смеялись: нани Саломэ, да кто тебя украдет, ты же совсем старенькая. И турки нас уже не достанут – воооон какая у нас теперь крепкая граница.
– В молодости я была очень красивой, – улыбалась Саломэ, – красота ушла, а привычка повязывать платок так, чтобы он закрывал половину лица, осталась.
Жили в обычной землянке – каркас деревянный, треугольный, покрытый дерном. Если вдруг дождь – а в горах он бурный, протяжный, неуемный – дерн протекал, изливался грязными струями. Дети спали вповалку, накрывшись тяжелым шерстяным одеялом. Чесались жутко – донимали вши. Саломэ затапливала тонир, вытряхивала одежду – вошки так и трещали в огне. Оставляла на ночь одежду в остывающем тонире – дезинфицировала.
У пратещи была красная безрогая корова – Марал. Она и спасала детей от голода. Своевольная была корова, упертая. Могла намеренно опрокинуть ведро с молоком. Главное – дожидалась, пока Саломэ ее подоит, а потом переступала ногами таким образом, что задевала ведро и опрокидывала его. Амаяк однажды стал свидетелем того, как пратеща отчитывает свою корову – она топталась рядом, замахивалась на нее – но ударить не решалась.
– Марал! – охала она. – Ну что ты за вредная скотина такая! Ни росту в тебе, ни красоты. Сама маленькая, кургузая, молока даешь три капли. Пусть у тебя вымя отсохнет, Марал! Чем я буду детей кормить?
Марал обиженно замычала в ответ. Пратеща покачала головой, ушла, побродила по двору, вернулась, обняла корову, заплакала:
– Марал-Марал! Ты ж моя умничка! Ты ж моя красавица! И глаза у тебя навыкате, и сама ты высокая, стройная, и молока даешь много. Никогда больше не опрокидывай ведро, Марал-джан. Детям нечего есть, с голоду помрут – что я внучке своей скажу?
Марал горько замычала в ответ.
Амаяк, молча наблюдавший эту сцену, ушел за землянку, долго курил, давясь дымом и горечью махорки, хмурился.
– Дед, а дед, – трехлетний Петрос вскарабкался ему на колени, обнял за шею, – ты чего это тут сидишь, совсем одинокой, как будто сиротиночка?
Амаяк обнял внука, прижал к себе – мальчик был такой худющий, что под рубашкой прощупывались все позвонки. Шершавая ткань одежды натерла на ключице небольшой волдырь. Амаяк вывернул ворот рубашки, растер в руках – вроде гладко, ни одного комочка клея. Тата шила ребенку рубашки из старых школьных карт. Когда карты изнашивались вдрызг, она выпрашивала их у коллеги-исторички, распарывала матерчатую основу, хорошенько ее простирывала, чтобы смылся клей, и шила одежду. У Петроса кожа была нежная, капризная, раздражалась от любой царапины. И глаза у него, как у погибшего в Баку дяди, – большие, зеленые, в желтую крапушку, и макушка такая же, как у него, – с двумя завитками волос, примета такая – два раза женится, приговаривал Василий и гладил старшего сына по этим завиткам. Ни разу не женился.
Амаяк поцеловал Петроса в макушку, улыбнулся:
– Пока вы есть у меня, я не сиротиночка.
После работы он обязательно заглядывал на свой участок. Возился там до наступления темноты, подправлял деревянный забор, косил траву, поливал деревья. Амаяк любил этот клочок земли всей душой. Только здесь, среди фруктовых деревьев, под шум горной речки, под медовый стрекот цикад, вдыхая сладко-влажный запах взрыхленной почвы, он ощущал себя по-настоящему счастливым человеком. Иногда, правда, крайне редко, он думал о смерти – отстраненно, смиренно. Амаяк просил ее лишь об одном – прийти за ним сюда, в этот фруктовый сад. Пусть он уснет под сенью яблони, той, кривенькой, что растет почему-то вбок, в сторону реки, обиженно отвернувшись от остальных деревьев, пусть он уснет под этой яблонькой и проснется там, где его давно уже ждут родные – рано ушедшая мать, отец, Гарегин, его преданная и любимая Антарам… Ангел смерти, наверное, сидел где-то рядом, читал мысли Амаяка и согласно кивал головой в светлом нимбе – непременно, Амаяк, все так и будет. Но жизнь распорядилась совсем по-другому.
Однажды Амаяк неосторожно оставил долговую тетрадь на прилавке, а кто-то из односельчан унес ее с собой. Он спохватился перед самым закрытием магазина, долго и методично обыскивал каждый закут помещения – никак не хотел поверить, что тетрадь могли украсть. Просидел в магазине до поздней ночи, наивно надеясь, что вор одумается и вернет ее. Следующим утром вышел к очереди с непокрытой головой:
– Если кто-то из вас помнит, сколько задолжал магазину, верните, пожалуйста, деньги. У меня пропала долговая тетрадь, и весь ваш долг теперь висит на мне.
Наверное, это был единственный день, когда очередь не шумела. Люди тихо раскупили хлеб, разошлись по домам. Те, кому не досталось хлеба, толпились у прилавка, гадали, кто же мог украсть тетрадь. Кто-то из односельчан вернул долги до последней копейки, кто-то смог отдать лишь часть, честно признавались, что денег больше нет, Амаяк-джан, могу тебе одеяло шерстяное отдать, если его продать, наверное, можно что-то выручить. Он отказывался, благодарил. Другие односельчане молча проходили мимо, отводя глаза. Амаяк уволился из магазина, занял у кого мог денег, но полностью покрыть долг не смог. И ему пришлось продать участок на берегу реки. Он устроился сторожем на лесопилку, пять долгих лет, с помощью дочерей и зятьев, расплачивался с долгами. И никогда больше не появлялся на этом берегу реки, где остался его фруктовый сад.
Лишь после смерти мужа Тамар стала выбираться сюда – правда, очень редко, раза три-четыре в год, а иногда и того реже. Хозяева давно уже забросили участок, переехали в город, возвращаться не собирались. Сад зарос сорной травой, болели деревья – поврежденные грибами стволы покрылись желтыми пятнами, в проплешинах крон зияли безжизненные ветви. Сгнивший забор лежал на боку, подмяв под себя низкорослые кизиловые деревца. Тамар ходила по саду, цокала расстроенно языком, качала головой. Она как-то обратилась к Петросу с просьбой найти хозяев и выкупить у них участок, но тот отказался наотрез:
– Деду бы это не понравилось.
– Почему?
– Не знаю. Я просто так чувствую.
– Раз чувствуешь, значит, не надо, – согласилась Тамар. Но ходить на участок не прекратила.
Вот и сегодня она выбралась с детьми в этот забытый новыми хозяевами сад. Витька с Девочкой сразу ускакали на речку, правда, Девочка быстро вернулась, только промочила укусы крапивы водой: нани, действительно укусы крапивы больше не чешутся, речка помогла. Сето, путаясь в веревочных поводьях, медленно брел по саду, то там, то сям пощипывая травку. Тамар несколько раз оборачивалась к нему, потом взяла под уздцы, привела к орешине и привязала его так, чтобы он оказался в тени дерева.
– Сорок лет живешь на этом свете, по человеческим меркам уже дряхлый старик, а ума так и не набрался, – отчитала она осла, – в тени-то небось лучше стоять, чем на солнцепеке, а?
– Нани, а когда будем на стол накрывать? – полюбопытствовала правнучка.
– Проголодалась уже? Вот прямо сейчас и будем!
Тамар достала из авоськи старую, изношенную от частой стирки скатерть. Долго, придирчиво выбирала место для пикника.
– Нужно, чтобы земля была не влажная. Иначе сядешь на сырое и застудишь себе живот и спину.
– А что будет, если застудить?
– Болеть будет. А вырастешь – детей не будет.
– Почему?
– Потому.
Девочка набычилась, выпятила нижнюю губу:
– Ты отвечай на мой вопрос. Почему детей не будет?
– А ты сама подумай. Где дети до своего рождения живут?
– В животе у мамы.
– Ну вот ты и ответила. Застудишь живот – детей не будет.
– Нани, а откуда выходят дети?
– Из живота.
– Это понятно, что из живота. Но где то место, откуда они выходят?
Тамар полезла в Витькин пакет, нарочито долго и громко шуршала бумажным свертком с гатой.
– Надо же, вся раскрошилась. Ничего, мы ее и такой съедим.
– Нани! – топнула ногой Девочка.
– А?
– Ты мне ответишь или как?
– Отвечу, конечно, почему мне не ответить? Когда ребенку приходит пора рождаться, он спускается по маминой ноге вот сюда. – Тамар с трудом наклонилась, ткнула себя пальцем выше щиколотки. – Вот зачем ты меня мучаешь? У меня спина болит, а ты заставляешь нагибаться. Наклонилась – тут же в глазах стало двоиться, в ушах загудело. Грохнусь в обморок – будешь знать!
– И что с ногой? – не дрогнула Девочка.
– А что с ногой? Доктор делает разрез и вынимает ребенка. Вот и все.
Девочка встала на колени, приподняла юбки прабабушки, стала изучать ее ноги. Ноги были совсем старенькие, с тонкими икрами и отчаянно выпирающими косточками на щиколотках.
– Где тебе делали разрезы?
– Вот тут, – показала Тамар.
– Следов-то не осталось!
– Конечно, не осталось. Столько лет прошло!
– Много?
– Много.
Девочка обняла прабабушку, зарылась лицом в ее фартук – вдохнула знакомый запах дровяной печки, сушеного кизила и цветочного меда. Спросила надтреснутым голосом:
– Нани, ты что, совсем старенькая?
– Старенькая, но не совсем. Не волнуйся, я еще сто лет проживу. – Тамар чмокнула ее в солнечную макушку, улыбнулась: – Ладно, давай на стол накрывать, а то прибежит голодный Витька, а мы даже свертки с едой не развернули.
Они расстелили на траве небольшой плед, а сверху – сложенную вчетверо скатерть. Тамар принялась доставать из авоськи нехитрые припасы – холодное мясо, хлеб, миску с соленьями, помидоры-огурцы. Девочка копошилась в свертках бабушки Лусинэ – зелень, сыр, отварные яйца.
– Я сейчас почищу яйца, а ты иди позови мальчика, пора есть, – велела Тамар.
Витька взбирался на валуны и с громким гиком нырял в пенистый водоворот. Девочка какое-то время наблюдала за ним, потом скинула сандалии, осторожно побродила по берегу речки, там, где вода доходила до колен. Поморщилась – речная галька больно впивалась в ноги. Она вскарабкалась на огромный, покрытый толстым слоем мха валун, вздохнула с облегчением – мягкий мох щекотал ступни.
– Витька, смотри, я на ковре стою, – позвала она.
– Чего? – вынырнул Витька.
– Говорю – на ковре стою.
Витька подплыл ближе, схватил Девочку за щиколотку:
– Ну что, плавать не надумала?
Мокрые волосы прилипли к его лбу, он улыбался во все свое скуластое лицо и щурился от яркого солнечного света.
– Не-а. Не хочу. – Девочка тряхнула ногой, высвобождаясь из рук мальчика. – Ты лучше погладь мох. Смотри, какой он мягкий. Словно котеночек.
– Что я, мха не видел? – пожал плечами Витька.
– Ну потрогай, жалко тебе, что ли?
– Жалко, – кивнул Витька, но мох потрогал. – Мягкий, ага!
Он нырнул, потом выплыл, лег на спину, выпустил изо рта фонтанчик воды:
– А я похож на кита?
– Ага. Очень. Ладно, пошли, нани есть зовет.
– Сейчас еще раз прыгну и пойдем.
Витька взобрался на высокий валун, сложил руки над головой, вытянулся в струнку. Яркий дневной свет рассыпался мелкими пятнышками по его плечам и спине, там, где остались капли влаги, и весело переливался золотым и серебряным. Девочка, прищурившись, рассматривала Витьку оценивающим взглядом. Худой, высокий, костлявый, в трусах смешно торчит писюн. Хмыкнула. Странно все-таки устроены мальчики. Как-то совсем по-дурацки.
– Сальто будешь делать? – перекричала она шум речки.
Витька важно кивнул, нагнулся, сильно оттолкнулся ногами и, очертив в воздухе длинную дугу, нырнул в воду. Бултых – река на миг разомкнулась, чтобы принять его в свои объятия, и сомкнула воды над головой.
«Раз… Два… Три… Четыре… Пять…» – медленно принялась считать про себя Девочка. Витька вынырнет, когда четыре раза досчитаешь до десяти, главное, не торопиться со счетом и – не дышать. «Семь… Восемь… Девять…» – она зажмурилась и стала выдыхать, замирая после каждого короткого выдоха на полсекунды. Когда зашумело в ушах, Девочка осторожно опустилась на корточки, обняла себя за колени и замерла на нижней границе выдоха – еще чуть, и станет совсем невмоготу.