Текст книги "Зимнее серебро"
Автор книги: Наоми Новик
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава 2
Папаня часто грозился, что пойдет к заимодавцу. Займет денег на новый плуг, или на поросят, или на дойную корову. Я вообще не понимала, что такое деньги. Дом наш стоял вдалеке от города, и подать мы платили мешками с зерном. Папаню послушать, так деньги – это сущее волшебство, а вот матушка считала, что они опасны.
– Не ходи туда, Горек, – говорила ему матушка. – Коли берешь взаймы, так рано или поздно лихо накличешь.
Папаня тогда орал, чтобы матушка не лезла не в свое дело, и даже давал ей оплеуху. Правда, слушался ее и никуда не шел.
Но однажды он все же отправился к заимодавцу. Мне тогда было одиннадцать. У нас родился еще один младенчик – и тут же умер, и матушке нездоровилось. Младенчики нам были ни к чему. И так-то у нас росли Сергей и Стефан, да четверых мы погребли под белым деревом. Папаня всегда там хоронил мертвых деток, хоть земля там была жесткая, так запросто не раскопаешь. Но папаня не хотел тратить хорошую землю на это дело. Возле белого дерева все равно ничего не посадишь – оно все сожрет. Посеешь там рожь, прорастет она, и однажды холодным утром глядь – все колоски засохли, а в белой кроне прибавилось листьев. И спилить дерево папаня не мог. Раз оно все белое – значит, принадлежит Зимоярам. Попробуй-ка такое спили: Зимояры тут же явятся и тебя убьют. Поэтому вместо семян мы давали этой земле лишь мертвых деток.
Папаня похоронил того младенчика и притащился домой злой-презлой. И говорит нам всем:
– Вашей матери нужно лекарство. Я иду к заимодавцу.
Мы все переглянулись: я и Сергей со Стефаном. Они были еще совсем малыши, побоялись перечить. Матушка очень уж маялась, она и говорить не могла. Ну и я смолчала. Матушка лежала в постели – вся горячая, красная, кругом крови полно. Я с ней заговорила, а она в ответ только кашляла. Я все думала: хоть бы папаня поскорее принес нам свои волшебные деньги, пусть матушка встанет с постели и опять будет здорова.
Вот он и пошел к заимодавцу. Две копейки он пропил в городе, а две проиграл. Но доктора с собой привел. Доктор забрал оставшиеся две копейки и вручил мне какой-то порошок. Велел разводить горячей водой и давать матушке. Но жар от этого никуда не девался. Прошло три дня. Я пыталась напоить матушку, она заходилась в кашле. Я ей: «Вот, матушка, попей», – а она уже и глаз открыть не может. Положила широкую ладонь мне на макушку – и рука у нее сделалась тяжелая, обмякшая, непривычная. Тут-то она и умерла. Я весь день так возле нее и просидела, пока папаня не вернулся с поля. Он посмотрел на матушку молча, а потом говорит мне:
– Солому перемени.
Взвалил тело матушки на плечо точно куль с картошкой и понес к белому дереву. И похоронил там рядом с детками.
Спустя несколько месяцев пришел заимодавец. Я его впустила в дом. Я знала, конечно, что он слуга дьявола, но не боялась. Он был весь такой тонкий – и руки, и лицо, и сам он. У матушки на стене висела икона, вырезанная из деревяшки, – вот он и был как та икона. И говорил тихо. Я ему налила чашку чаю и дала кусок хлеба, потому что матушка всегда давала что-то поесть любому гостю.
Папаня вернулся с поля – и как давай на этого заимодавца орать. Выгнал его из дома. А мне ремнем всыпал: отвесил мне пять ударов за то, что я его впустила.
– Какого рожна ему тут надо?! Из камня воды не выдавишь, – ворчал он, застегивая ремень. А я ревела, уткнувшись в матушкин передник.
Когда к нам явился сборщик податей, папаня то же самое сказал. Только не в лицо ему, а себе под нос. За податями всегда приходили в последний день сбора урожая, зимой и весной. Уж не знаю, как сборщик про этот день выведывал, но он никогда не ошибался. После его ухода подать считалась уплаченной. Чего он не забирал с собой, то оставалось нам. Не больно-то много нам перепадало. Матушка в начале зимы всегда папане говорила: «Вот это нам на ноябрь, а это на декабрь». А сама показывала, чего и сколько на какой месяц. Так она все и распределяла до самой весны. Но матушки больше не было. Папаня взял и унес одного козленка на продажу в город. Вернулся уже ближе к ночи, совсем пьяный. Мы уже спали в доме возле очага, и папаня споткнулся о Стефана. Тот заплакал, папаня рассвирепел, стащил ремень и принялся нас охаживать. Мы кинулись бегом прочь из дома. А коза, у которой отняли козленка, с той поры перестала давать молоко, и к концу зимы еда у нас закончилась. Пришлось нам до весны выкапывать из-под снега прошлогодние желуди.
Следующей зимой пришел сборщик податей, и папаня снова отправился в город – теперь с мешком зерна. Мы тогда улеглись спать в сарае с козами от греха подальше. Сергею-то со Стефаном наутро ничего не было, а меня папаня, как протрезвел, все-таки отлупил. Потому что он вернулся домой, а ужин, видите ли, не на столе. Еще через год я уселась дожидаться папаню в доме. Сидела, пока не заметила его на дороге. Спьяну папаня закладывал большие петли, фонарь у него в руке ходуном ходил. Я еду в миске поставила на стол, а сама со всех ног прочь из дому. Уже почти стемнело, но свечу я брать не стала, чтобы папаня не увидел, что я сбегаю.
Сперва-то я хотела пойти в сарай. Я все оборачивалась проверить: не тащится ли папаня за мною следом. Свет от фонаря плясал в доме, и окна за мной словно бы подглядывали. Но вот фонарь перестал качаться – значит, папаня поставил его на стол. Больше мне ничего не грозило, можно было идти в сарай. Я стала смотреть себе под ноги, но глаза никак не могли привыкнуть к темноте – слишком уж я засмотрелась на яркие окна. К сараю вообще-то вела тропинка, но она куда-то подевалась, и ноги проваливались глубоко в снег. Козы почему-то не подавали голоса, да и свиньи молчали. Ночь стояла темная, хоть глаз выколи.
Я решила, что рано или поздно наткнусь на изгородь или выйду на дорогу. Пошла наугад, вытянув вперед руки. Но никакой изгороди я не нащупывала. Одна темнота меня окружала, и я даже перепугалась, но потом мне стало просто холодно и в сон потянуло. Пальцы у меня совсем закоченели. Через щели в лаптях попадал снег.
Потом впереди что-то засветилось. Я пошла на свет и очутилась возле белого дерева. Ветви у него были тонкие, и листья не опали, хоть и зима стояла. Ветер шевелил их, и они шелестели, вроде как нашептывали что-то еле слышно. По другую сторону от дерева пролегала дорога – очень гладкая, как лед, и блестящая. Я знала, что это дорога Зимояров. Но такая она была красивая, эта дорога, а я так замерзла и чуть не засыпала на ходу. Я позабыла, что надо бояться. И пошла к блестящей дороге.
Под деревом в ряд лежали плоские камни – по одному на каждой могилке. Матушка их добывала из реки. Два я добыла сама – для матушки и последнего младенчика. Эти два камня были поменьше остальных – мне еще не под силу было ворочать большие камни, как матушке. Когда я переступила через могилы и шагнула к дороге, ветка хлестнула меня по плечам. Да так, что я повалилась наземь и дыхание у меня перехватило. Ветер зашелестел белыми листьями, и я услышала шепот: «Беги домой, Ванда!» Тут мою сонливость как рукой сняло. Я так испугалась, что мигом вскочила на ноги и помчалась к дому, только пятки засверкали. Дом я издалека увидела – фонарь-то все еще горел в окне. А папаня уже вовсю храпел на кровати.
* * *
Спустя год старый Якоб, наш сосед, ко мне посватался. Он хотел еще и козу в придачу, но папаня его выставил со словами:
– Мало ему девицы, здоровой да крепкой, так ему еще и козу подавай! Ишь, чего захотел!
С тех пор я стала работать как проклятая. Старалась делать как можно больше папаниной работы. Не хотела я могилок с детками, и сама лечь в такую могилку не хотела. Но я вытянулась, и грудь выросла, а волосы у меня стали длинные и золотистые. В следующие два года еще двое ко мне сватались. Второй так даже был мне незнакомый. Он пришел с дальней от нас окраины города, шесть миль прошагал. И даже выкуп за меня предложил – свинью. Но я уж больно хорошо работала, поэтому папаша заартачился. Три свиньи, говорит, и ни свиньей меньше. Тот незнакомец плюнул с досады да так и ушел ни с чем.
Но земля с каждым годом родила все меньше. Весной снег сходил все позднее и позднее, а осенью выпадал все раньше и раньше. Сборщик податей забирал свою долю, и папане на выпивку оставалось всего ничего. Я приноровилась прятать еду в разных местах, чтобы зимой нам было не так голодно, как в первый год без матушки. Но Сергей со Стефаном, да и я – мы ведь все росли. В год, когда мне минуло шестнадцать, после весеннего урожая папаня вернулся из города не пьяный, а так, слегка под хмельком, и оттого кислый. Бить меня он не стал, но оглядел внимательно, как свинью, будто прикидывая, сколько я стою.
– На следующей неделе пойдешь со мной на рынок, – велел он.
Назавтра я отправилась к белому дереву. С той самой ночи, когда я увидела дорогу Зимояров, я к дереву не подходила. Я дождалась, пока солнце поднимется повыше, сказала, что, мол, за водой иду, а сама отправилась к дереву. Встала на колени под его сенью и сказала:
– Матушка, помоги мне.
И через два дня к нам пришла дочь заимодавца. Она была вылитый заимодавец – тоненькая веточка, волосы темные, щеки впалые. Папане она едва до плеча доходила. Но она встала на пороге, и от нее в дом упала длинная тень, а она грозила папане, что если он не вернет ей деньги, тогда в суде на него найдут управу. Папаня заорал было на нее, но она не дрогнула. Когда он высказал все насчет «из камня воды не выдавишь» и показал ей пустую кладовку, она сказала:
– Тогда пусть твоя дочь работает в моем доме в уплату долга.
Она ушла, а я вернулась к белому дереву и прошептала:
– Спасибо, матушка.
Меж корней я закопала яблоко – целое яблоко, – а ведь я была голодная, могла бы сама его съесть, даже с семечками. Над моей головой распустился маленький белый цветок.
Наутро я отправилась в дом заимодавца. Мне было страшно очутиться одной в городе, но все лучше, чем идти с папаней на рынок. Да и в город-то мне заходить не пришлось: дом заимодавца за лесом стоял первый. По мне, так это был просторный дом – с двумя комнатами и гладким свежеструганым полом, который еще пах деревом. Жена заимодавца лежала в постели. Она болела и сильно кашляла. Я как услышала этот кашель, так вся прямо закостенела.
Дочь заимодавца звали Мирьем. Утром она поставила на огонь горшок с супом. Запах от этого супа шел по всему дому, и у меня от голода живот подводило. В углу у нее стояло поднявшееся тесто, так она его забрала и ушла. Вернулась Мирьем уже сильно за полдень со свежим темным караваем только от пекаря, ведерком молока и крынкой масла. А на плечах она тащила мешок яблок. Она поставила на стол тарелки – и не три, а четыре, вот уж чего я никак не ожидала. Мы уселись за стол, и заимодавец прошептал какое-то колдовское заклинание над хлебом. Но я все равно ела, и было вкусно.
Я трудилась очень прилежно, чтобы они меня позвали еще раз. Я уже собралась домой, но тут жена заимодавца спросила меня своим охрипшим голосом:
– Как твое имя? – Я чуть помялась и сказала. – Спасибо тебе, Ванда, – прошептала она. – Ты очень нам помогла.
Выходя из дома, я услышала, как она говорит, что раз я так хорошо работаю, наверное, долг скоро будет выплачен. И я остановилась под окном послушать.
Но Мирьем ответила ей:
– Он брал взаймы шесть копеек! За полпенни в день ей придется трудиться четыре года. И не говори мне, что я мало ей плачу – она ведь у нас обедает.
Четыре года! Я чуть не запрыгала от радости.
Глава 3
Весной еще долго не утихали снегопады и мамин кашель. Но мало-помалу дни сделались теплее, а горячий суп, мед и покой наконец заставили кашель иссякнуть. Едва к маме вернулась способность петь, она объявила мне:
– Мирьем, на следующей неделе мы едем к дедушке.
Она это нарочно придумала, отчаявшись оторвать меня от работы. Уезжать мне не хотелось, но хотелось повидаться с бабушкой. Показать бабушке, что ее дочь больше не коченеет больная на стылой постели, что ее внучка больше не ходит как оборванка. Я мечтала в кои-то веки приехать в гости к бабушке и чтобы она при этом не плакала. Поэтому я напоследок обошла всех заемщиков и каждому сообщила, что я уезжаю в большой город и что за недели своего отсутствия я все равно высчитаю с них проценты. Или же пускай приносят деньги и товар прямо к нам домой, пока меня не будет. Ванде я велела по-прежнему являться каждый день: готовить обед моему отцу, кормить кур и прибираться в доме и на дворе. Она молча кивнула и спорить не стала.
В этот раз для поездки я наняла Олега, чтобы он доставил нас прямо до места. Упряжка у него была что надо, сани удобные: с соломой на полу и с одеялами; на дуге тренькали колокольчики. А по всему сиденью был раскинут плащ, подбитый мехом, чтобы ветер не задувал. Бабушка вышла на порог встречать нас. Она удивленно смотрела, как наши сани подъезжают к дому. Мама молча приблизилась к бабушке и спрятала лицо в ее объятиях.
– Что же, добро пожаловать. Заходите и грейтесь, – произнесла бабушка, не сводя глаз с наших саней, с наших новых добротных платьев из красной шерсти, отороченных кроличьим мехом, и с золотой пуговицы у моего ворота, что перекочевала ко мне из ткачихиного сундука.
Бабушка отправила меня отнести горячей воды дедушке в кабинет – ей хотелось поговорить с мамой наедине. Дедушка всякий раз при моем появлении только хмыкал и неодобрительно оглядывал меня, одетую в купленное бабушкой платье. Я знала, что он думает о моем отце. Я и сама не понимала, откуда мне это известно: Дедушка при мне ни словом на эту тему не обмолвился. Но я все равно знала.
В этот раз он окинул меня мрачноватым взглядом из-под сведенных щетинистых бровей:
– Я смотрю, ты нынче при мехах? И при золоте?
Должна сказать, что меня воспитывали подобающим образом, и прекословить дедушке я не привыкла. Но тогда я была сердита. Потому что мама переживала и бабушка как будто ничуть не радовалась, а тут еще и дедушка пытается меня поддеть. Уж ему-то я чем не угодила? Поэтому я сказала:
– Почему бы и нет? Лучше при мехах и золоте буду я, чем те, кто купит их на деньги моего отца.
Как и следовало ожидать, дедушка удивился внучкиной дерзости. В ответ на мои слова он снова сдвинул брови:
– Так это все отец тебе купил?
Любовь и верность замкнули мои уста в тот миг. Я опустила голову, молча налила горячей воды в дедушкин самовар и заварила чай заново. Дедушка ничего не сказал мне вслед, однако наутро он уже все откуда-то знал. Всю историю о том, как я взялась за отцовскую работу. И дедушка проникся ко мне неожиданной и внезапной симпатией. Ни он, ни кто другой никогда не выказывал мне ничего подобного.
Его две другие дочери устроились в жизни удачнее моей мамы. Обе вышли замуж за процветающих торговцев из большого города. Но ни одна дочь не подарила дедушке внука, который унаследовал бы его дело. В большом городе наших собратьев было много; тут мы могли позволить себе быть не только ростовщиками или земледельцами, работавшими лишь на себя. Здешние горожане охотнее покупали наш товар: прямо у стены нашего квартала располагался бойкий рынок.
– Это занятие не для девицы, – попыталась вмешаться бабушка, но дедушка только фыркнул.
– Золоту неведомо, в чьей оно руке, – заявил он и, нахмурившись, повернулся ко мне. Теперь он хмурился по-другому, совсем не сердито, скорее наоборот. – Тебе надо завести слуг, – сказал он мне. – Для начала хотя бы одного – хорошего простого парня или девушку, чтоб не гнушались наняться к еврею. Есть кто на примете?
– Есть, – кивнула я, думая о Ванде. Она ведь уже привыкла к нам, а в нашем городке у крестьянской дочки не очень-то много возможностей работать за жалованье.
– Очень хорошо. Больше не ходи сама к заемщикам, – продолжил дедушка. – Отправляй вместо себя слугу, а все недовольные пускай идут разбираться в твой дом. И заведи себе стол. Будешь принимать за ним заемщиков: ты сиди, а они пусть стоят.
Я опять кивнула. Когда мы уезжали, дедушка вручил мне полный кошель пенни – всего там было пять копеек, – чтобы я пустила их в дело в окрестных городишках, где нет своих заимодавцев. Дома я спросила отца, приходила ли Ванда. Отец тоскливо посмотрел на меня; глаза у него ввалились и были полны печали, хотя мы уже много месяцев не голодали.
– Да, приходила, – тихо ответил он. – Я сказал ей, что это не обязательно, но она все равно приходила каждый день.
Вот и прекрасно, решила я. И в тот же день, как только Ванда закончила работу, я завела с ней разговор. Отец у нее здоровяк, да и сама Ванда высокая, плечистая. Ладони у нее широкие, руки покраснели от работы, ногти подстрижены коротко, лицо перепачканное, а длинные золотистые косы убраны под платок. Вечно она угрюмая, бессловесная и ходит вся набыченная.
– Я хочу больше времени уделять расчетам, – сказала я Ванде. – Мне нужен кто-то, чтобы обходить заемщиков и собирать с них деньги. Если возьмешься за такую работу, я буду платить в день не полпенни, а целый пенни.
Она долго стояла в нерешительности, словно не была уверена, что правильно меня поняла.
– Тогда отцовский долг будет выплачен скорее, – наконец выдавила Ванда, как бы уточняя, не ошиблась ли она.
– Когда долг будет выплачен, я буду все так же платить тебе, – опрометчиво заверила я ее. Но если Ванда займется моей работой, у меня появится время объехать окрестности и найти новых заемщиков. Мне не терпелось распорядиться тем озерцом серебра, которое разлил передо мной дедушка. Превратить озерцо в полноводную реку из текущих в наш дом пенни.
Ванда снова умолкла, а потом спросила:
– Вы будете платить мне деньгами?
– Именно, – ответила я. – Ну так как?
Ванда кивнула, и я кивнула в ответ. Рукопожатием мы обмениваться не стали; известно, что никто не подаст руки еврею. А кто подаст, тот сделает это неискренне. Если Ванда нарушит условия нашего договора, я перестану ей платить, вот и все. Больше никаких подтверждений и не требуется.
* * *
Папаня ходил мрачнее тучи с тех самых пор, как я начала работать в доме заимодавца. Теперь продать меня он не мог, и дома я работала меньше, а еды у нас не прибавилось. Орать он стал чаще, и рука у него сделалась тяжелее. Стефан и Сергей по большей части были с козами и дома не показывались. Я сносила побои молча и уворачивалась, когда получалось. И чтобы не кричать, я считала про себя. Жалованье в полпенни покроет отцовский долг за четыре года, а жалованье в пенни, выходит, за два. Два года – это шесть копеек. И я смогу работать еще два года, а папаня-то будет думать, что это в счет его долга. И я заработаю шесть копеек для себя. Мое собственное серебро.
Я такие деньги видела только мельком, когда отец вложил две блестящие монеты в открытую ладонь доктора. Может, если бы он не пропил и не проиграл еще четыре, этого хватило бы на лечение.
Ходить по чужим домам, стучать в двери и собирать деньги – оказалось, не такая уж это морока. Я же была вроде как не я, а Мирьем; это были ее деньги, и она этими деньгами со мной, получается, делилась. Стоя на крыльце, я заглядывала в дома заемщиков – видела там красивую мебель, горящие камины. И никто в этих домах не кашлял. «Я к вам от заимодавца», – говорила я и сообщала каждому заемщику, сколько он должен. Если они пытались доказать, что мои цифры неверные, я просто молчала. В иных домах охали, что им, дескать, платить нечем, и я отвечала, что, значит, надо им явиться к заимодавцу, иначе тот привлечет их к суду. И тогда они мне хоть что-нибудь да отдавали. Выходит, сперва-то они мне неправду говорили. Ну да мне до этого дела нет.
Я таскала с собой большую крепкую корзину и складывала туда все, что мне давали. Мирьем поначалу беспокоилась, что я перезабываю, кто что дал, но я все помнила. Каждую монетку, каждую вещь. Мирьем все записывала в свою здоровенную черную книгу; она царапала там толстым гусиным пером прытко, без остановки. В базарный день она отбирала тот товар, который был ей не нужен, и отправлялась в город. А я ее сопровождала и несла корзину. Мирьем продавала и выменивала, покуда корзина не пустела, а кошелек не полнел – покуда ткани, фрукты и пуговицы не обращались в монеты. Иногда она и по-другому поступала: отдаст ей крестьянин, скажем, десять куделей шерсти, а она отнесет их к ткачихе. И та в счет долга сделает плащ, а плащ Мирьем продаст потом на рынке.
В конце дня Мирьем высыпала пенни на пол и заворачивала их в бумажки. Получались кулечки; кулечек длиной с мой безымянный палец равнялся копейке. Я это узнала, когда однажды Мирьем отправилась на рынок спозаранок и отыскала там купца, который как раз вернулся в город из отлучки. Он еще только раскладывал товар, а Мирьем протянула ему свой кулечек, и он, пересчитав пенни, дал ей копейку серебром взамен. Серебряные монеты Мирьем не тратила, не разменивала на рынке. Она приносила их домой и тоже заворачивала в бумажку. Кулечки получались поменьше, как мой мизинец, и такой кулечек равнялся уже золотому. Серебряные кулечки Мирьем хранила в кожаном кошеле, который дал ей дед. Этот кошель я, кроме как в базарные дни, и не видела. В базарные дни, когда я приходила, он лежал на столе, да так и оставался там до самого моего ухода. Мирьем никогда не доставала и не прятала свой кошель при мне; ни отец ее, ни мать до него пальцем не дотрагивались.
Я сперва не могла уразуметь насчет тех вещей, которые она продавала: откуда она знает, что сколько стоит? Но понемногу я научилась разбирать цифры в книге, куда она заносила платежи. И когда она называла цену покупателю на рынке, это всегда была та же цифра. Мне хотелось понять, как она все это высчитывает. Но спросить я робела. Я ведь для нее была чем-то вроде лошади или вола – угрюмая, бессловесная и двужильная. Я как-то так себя и чувствовала рядом с ней и ее семьей. Мне казалось, они целый день не умолкали: то беседы у них, то песни, а случались и споры. Но не бывало такого, чтобы они вдруг закричали или кто-то на кого-то руку поднял. А еще они все время друг дружки касались. Мать Мирьем то и дело гладила дочку по щеке, а отец как ни пройдет – поцелует ее в макушку. Иногда по пути домой, когда я, сойдя с дороги, шла уже через поле, где никто не видит, я клала себе ладонь на затылок. Тяжелая у меня стала ладонь, большая, крепкая. И я представляла, будто это матушкина ладонь у меня на затылке.
А у нас дома все точно воды в рот набрали. В тот раз зимовали мы совсем не сытно, даже мой обед в доме Мирьем не спасал. Мне же после того обеда еще шесть миль надо было шагать. И вот уже весна пришла, а мы все равно ходили полуголодные. По дороге домой я всегда собирала грибы, а если везло, то и зелень попадалась, и дикая брюква. Но из всего этого мы мало что могли есть, большую часть я отдавала козам. В доме я мешала угли под капустной похлебкой, которую я еще утром ставила на огонь. В это варево я добавляла грибы и что там еще находила в лесу. Потом я выкапывала несколько молодых картофелин – еще зеленых, их и есть-то, по-хорошему, было нельзя, но мы все равно их ели. Каждый кусочек с глазком я старательно вырезала и сажала снова. А остальное шло в похлебку. Мы садились за стол и ели – понурые, молчаливые.
Росло у нас все плохо. Земля в апреле еще была твердой как камень и холодной – рожь никак не хотела подниматься. Когда наконец потеплело и папаня посадил бобы, через неделю снова пошел снег и половину посадок сгубил. В то утро я проснулась и решила, что еще ночь. За окном все заволокло непроглядно серым, и снег вовсю валил. Папаня начал браниться на чем свет стоит и затрещинами выгнал нас из постели. Мы кинулись наружу за козлятами. Один козленок уже умер, а четверых мы успели занести в дом и коз загнали. Они блеяли во все горло, и жевали наши одеяла, и едва не свалились в очаг, но зато живы остались. Как снегопад утих, мы освежевали мертвого козленка и засолили – хоть и немного, но все же мясо. Из костей я сварила суп, а еще мы съели печенку и легкие. И наелись досыта хоть однажды.
Сергей мог бы есть за троих. Он уже большущий вымахал. Я догадывалась, что он потихоньку себе охотится, хотя знает ведь, что за браконьерство положена виселица и еще чего похуже, если поймают с поличным в лесу. Из леса мы могли приносить только пятнистого зверя и птицу с черными или коричневыми отметинами. А все, что чисто-белое, принадлежало Зимоярам. Не знаю, что Зимояры делали с теми, кто охотился на белых животных, потому что никто не смел на них охотиться. Что зимоярово – то отнять нельзя. При этом сами-то зимоярские рыцари могли прийти и отнять у нас что угодно, а вот нам воровать у них не дозволялось.
Иногда Сергей приходил домой и быстро глотал еду, не поднимая глаз. Приканчивал всю свою долю без остатка. Он будто скрывал, что на самом деле съедает больше, чем все остальные. Я и сама ела так же. Поэтому я и решила, что, должно быть, он охотится там, где никто не видит. Предостерегать его я не стала: он и сам должен понимать, не маленький.
В общем, у нас дома совсем другие были порядки, не как у заимодавца. Слово «любовь» мне и в голову-то не приходило. Была любовь, да вся вышла: закопали ее в могилу вместе с матушкой. А что до Сергея со Стефаном – так они те же младенчики, из-за которых матушка слегла. Просто те умерли, а они нет. Как они народились, хлопот изрядно прибавилось – сначала у матушки, а после у меня. Их ведь и кормить надо было, и одевать. Мне приходилось прясть козью шерсть, вязать им одежду и стирать ее. Поэтому, если Зимояры что-то и сотворили бы с Сергеем, я бы не слишком горевала. Я как-то подумала, надо бы сказать ему: пусть хоть кости приносит с охоты, я бы суп варила. Но потом я решила, что нет, лучше не надо: окажется, что мы все в это дело впутались. Не стоит связываться с Зимоярами ради разгрызенных косточек, которые мой брат к тому же обглодал дочиста.
А вот Стефан Сергея любил. Когда матушки не стало, я Стефана спихнула на Сергея. Мне было одиннадцать, я уже могла прясть, а Сергею только семь минуло, толку от него тогда было немного. Поэтому отец ничего не сказал. Сергей подрос и стал работать в поле, но Стефана от себя не прогнал. Тот так и ходил за ним хвостиком: под ногами старался не путаться, носил Сергею с отцом воду и с козами помогал. Они с Сергеем и спали вдвоем, чтобы теплее было. Если папаня буянил в доме, они могли и снаружи спать, даже зимой. Случалось, конечно, что Сергей и наподдаст Стефану, но несильно.
Поэтому Стефан прибежал за мной в тот день, когда с Сергеем приключилась беда. Время было не позднее, еще полдень не настал. Я возилась у заимодавца на огороде, срезала кочаны капусты. Накануне ночью землю прихватило морозцем, хотя осень еще только-только началась. Капуста не совсем созрела, но Мирьем сказала, лучше сейчас ее срезать на всякий случай, уж какая есть. Я трудилась и поглядывала на дверь. Вот-вот она отворится, и жена заимодавца позовет меня в дом обедать. В сегодняшнее зерно для кур полагалось намешать корок черствого хлеба, а я сама их все съела. Сжевала кусочек за кусочком и запила холодной водой из дождевой бочки, затянутой тонким хрустким ледком. Но живот у меня по-прежнему сводило от голода. Я как раз снова посмотрела на дверь, и тут Стефан позвал меня:
– Ванда! – Он стоял, привалившись к изгороди, и хватал ртом воздух. – Ванда!
Когда он меня окликнул, я аж вздрогнула, будто папаня прошелся по моей спине хворостиной.
– Чего еще? – Я на него разозлилась. И чего его сюда принесло?! Тут ему не место.
– Ванда, идем! – Стефан манил меня рукой. Он был не больно разговорчивый. Сергей и без слов его понимал, а когда дом ходуном ходил от отцовского крика, Стефан удирал, если получалось. – Ванда, идем!
– Дома что-то случилось? – На пороге, зябко кутаясь в шаль, стояла жена заимодавца. – Ступай, конечно, Ванда. Я скажу Мирьем, что отправила тебя домой.
Не хотела я никуда идти. Я сразу догадалась, что, видно, с Сергеем что-то неладно, потому-то Стефан и прибежал. Сергей мне ни разу в жизни не помог – с чего бы мне ради него надрываться? Да еще и без обеда ходить. Но жене заимодавца такое ведь не скажешь. Поэтому я поднялась и направилась к калитке, и когда мы уже были на дороге под деревьями, я встряхнула Стефана как следует и прошипела сердито:
– Не смей больше за мной приходить! – Ему только десять было, он пока еще ростом не вышел, так что я могла его трясти сколько душе угодно.
Но он молча схватил меня за руку и куда-то потащил. И я пошла с ним. Можно было бы отправиться домой и рассказать отцу, что с Сергеем беда. Но я так делать не стала. Не то чтобы я Сергея любила, но он бы на меня никогда отцу не донес, и я на него не донесу. Стефан все пытался бежать. Я поспешила вдогонку: на бегу можно хотя бы не думать. Так мы и бежали: сначала я останавливалась, потом он, мы оба переводили дух, а потом Стефан опять пускался бегом. Шесть миль мы одолели за час. Уже немного оставалось до дома, но Стефан увел меня с дороги в лес. Тут-то я и насторожилась.
– А ну говори: что с ним? – спросила я.
– Он встать не может, – сказал Стефан.
Сергея мы нашли на берегу ручья. Мы сюда, случалось, ходили за водой летом, когда ближний источник пересыхал. Сергей лежал на боку и вроде бы не спал. Глаза у него были открыты. Я поднесла палец у его губам: он дышал, но внутри его словно все умерло. Я попробовала взять его за руку – рука оказалась тяжелая, как неживая. Я огляделась по сторонам. Рядом, наполовину в воде лежала тушка белого кролика с грубой веревкой из козьей шерсти на лапе. Ни единого пятнышка на этом кролике я не увидела. Тропинки подернулись инеем, по краям ручья был лед. Значит, Зимояр поймал его за охотой и похитил его душу.
Я отпустила руку Сергея. Стефан смотрел на меня, будто ждал, что я сейчас что-нибудь сделаю. А что тут сделаешь? Священник к нам из города в такую даль не потащится. Ну и в конце-то концов, Сергей ведь сам виноват: знал же, что воровать нельзя. А если ты сам виноват, Бог вряд ли станет с тобой возиться, защищать тебя от Зимояров.
Я молчала. Стефан тоже молчал, но не сводил с меня глаз. Надеялся, что я сейчас Сергея спасу. И вдруг где-то внутри себя я поняла, как его спасти. Только мне не очень-то хотелось со всем этим связываться. Я стиснула зубы и велела себе ни о чем таком не думать. И принялась хлопать Сергея по щекам, чтобы привести в чувство, плескала ему в лицо холодной водой, хотя знала, что это не поможет. Оно и не помогало. Сергей не шевелился. Вода лилась ему на лицо, даже в глаза попадала и вытекала назад точно слезы. Но он не плакал. Он просто лежал совсем полый, как сгнившее изнутри бревно.
Стефан на Сергея не смотрел. Он вместо этого уставился на меня, почти не мигая. Так и хотелось ему врезать или прогнать прочь палкой. Да что они оба мне хорошего сделали?! Не обязана я тут ради них морочиться. Но я уже решила про себя. Я поднялась, стиснула кулаки и велела Стефану взять Сергея за ноги. И обычные слова, которые я сказала, на вкус были как гнилые прошлогодние желуди.