Текст книги "Союз любви (проза, стихи)"
Автор книги: Надежда Веселовская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Надежда Владимировна Веселовская
СОЮЗ ЛЮБВИ
проза, стихи
Содержание:
Союз любви (повесть)
Баба Тата (рассказ)
Святая Русь (стихи)
СОЮЗ ЛЮБВИ
повесть
Иисусе, союз любви положивый
между мертвыми и живыми...
(Акафист за единоумершего)
1
Иван Петрович Сидоров попал в больницу.
Такое случалось с ним и прежде, но теперь все было иначе. Это его озадачило. Правду сказать, он не любил новшеств – медицину признавал только традиционную, и вообще во всем отдавал предпочтение издавна устоявшимся порядкам. События последних лет окончательно убедили его в том, что новшества – это чаще всего изменения к худшему, особенно в общественной жизни.
Вот и сейчас Иван Петрович заволновался – а не связана ли больница, куда он не помнил, как попал, с насильственным воздействием на человеческую психику? Возможно, здесь правят бал экстрасенсы, которые были для него чем-то средним между пустыми болтунами и представляющими опасность монстрами. Но в следующую минуту он уже знал, что ничего подобного в этих стенах нет. На каких основаниях сделан данный вывод, Иван Петрович и сам не мог бы сказать, хотя легковерностью не отличался и обычно брал в расчет только факты. Но эта внезапная уверенность не требовала доказательств – в ней была непреложность истины.
Облегченно вздохнув, он продолжал раздумывать о месте своего пребывания. Бесспорно, что оно представляло собой нечто необычное. Он понял это еще вчера, когда пытался выяснить свой диагноз, а молчаливые медсестры в белом лишь неопределенно покачивали в ответ головами.
Впрочем, некоторые считали их медбратьями, а по одежде и высоким тонким фигурам было не отличить.
Эти братья-сестры сами по себе были явлением удивительным. Похожие как две капли воды, они бесшумно двигались по палате, склонялись к изголовьям больных, что-то делали – но невозможно было определить и осмыслить, что именно. Иван Петрович ни разу не видел у них шприцев, термометров, мензурок с лекарством – вообще никаких свойственных медперсоналу предметов. Тем не менее, никто из больных не сомневался, что неуловимыми действиями этих белых фигур совершается нечто важное, связанное с их чаемым за семью горами выздоровлением. Все очень любили, когда братья-сестры останавливались возле них.
Сейчас они стояли над Иваном Петровичем, взглядом указывая на его руки, ноги, грудь, голову; отдельно на глаза, уши и рот. Он вдруг понял, что болен действительно тяжело. Выпусти его сейчас отсюда, и он просто не сможет жить: руки станут дрожать и путаться, ноги откажут носить его в недосягаемо-прекрасном внебольничном мире, сердце беспомощно зачастит, дыханье свернется в груди комком и язык прилипнет к гортани... а слух? – он не выдержит чистоты и силы звука; а глаза? – их же ослепит!
Итак, для настоящей жизни он оказался не годен. Но вместе с этим горьким сознанием к Ивану Петровичу пришло вдруг какое-то смиренное облегчение: больница впервые представилась ему не только долгосрочным затвором, но еще и убежищем, укрытием. Здесь он на месте, и здесь что-то делается для того, чтобы... но при мысли о полном исцелении у него закружилась голова.
Между тем подошло время процедуры, выхлопотанной для некоторых в палате их родственниками. Это здесь было принято: несмотря на угадывающееся изобилье, многие блага для пациентов напрямую связывались с тем, как о них заботятся по ту сторону больничной стены. В том числе и целебный душ, похожий на светлый праздничный дождь в начале лета.
Он проливался прямо над койкой, мгновенно высыхая с белья и, должно быть, чудесно освежая зудящее коростой и язвами тело. Наверняка в нем были растворены какие-то укрепляющие вещества: Иван Петрович заметил, что после процедуры больные некоторое время держались бодрее. Если бы Саша, его дочь, знала... Но он не мог ей сообщить. Большинство больных, как он понял, условились со своими близкими заранее; те же, кто хотел наверстать упущенное сейчас, должны были просить особого разрешения. А он еще не настолько освоился здесь, чтобы обращаться с просьбой. Для этого надо было свыкнуться с новыми порядками, почувствовать в себе какую-то внутреннюю силу... словом, он был не готов. Да и Саша за краткое свидание вряд ли смогла бы понять все то, что отец собирал тут по крупицам, составляя из них общую картину.
В палате запахло свежестью – над избранными койками сверкнули серебристые водяные нити, точно такие, какие Иван Петрович запомнил однажды в детстве. А может быть, еще более серебристые. В тот день бабушка с утра сказала ему, что будет дождь.
– А вдруг нет? – усомнился Ваня, уже тогда проявлявший склонность к бесспорной логике и некоторый скептицизм . – Откуда ты знаешь, что обязательно?
– Должен быть, – не отступалась бабушка. – В день Святого Духа всегда упадет с неба хоть несколько капель. Так сходит на землю благодать...
Заинтересованный Ваня узнал, что Духов день бывает назавтра после Троицы (Помнишь, мы вчера украшали дом березкой?) и с особым вниманием приглядывался к струйкам дождя, действительно собравшегося после обеда. Против обыкновения бабушка не загоняла его домой, и он выскочил в поле, граничащее с забором дачи. Тут много-много травяных стеблей одновременно сгибались навстречу дождю, словно клали ему поклон – и опять выпрямлялись, встряхивая головками колосков и цветочными шапочками. Было похоже на то, как вчера в церкви батюшка кропил всех короткой лохматой кистью, от которой летели такие же переливчатые брызги. А люди склоняли головы и кланялись, совсем как это зеленое море: овес, кашка, мышиный горошек, еще какие-то травы...
Воспоминание церкви было сугубо детским в жизни Ивана Петровича – после семи лет он туда уже не ходил. И бабушку потерял рано, вскоре после того запомнившегося лета. Родителей у него не было, и вот – череда интернатов, познание жизни совсем с другой стороны, потом собственная, с трудом проторенная колея, Саша, работа, старость – словом, все, вместившееся между тем давним дождем и сегодняшним, столь похожим на него, душем... Вдруг Ивану Петровичу показалось, что лежит он не на больничной койке, а на бабушкиной кровати – старинной, с железными шарами и шишечками, изученными им в детстве вдоль и поперек. В следующий момент его овеяло чем-то изначально знакомым, но неуловимым, словно беззвучный шелест или давно выдохшийся аромат – в этом дуновении была бабушка! Он потянулся навстречу, но все уже кончилось, пропало. Оставалось лишь размышлять, существует ли какая-нибудь связь между его ощущеньем и этой совершенно особенной, исключительно непонятной больницей? Может быть, бабушка здесь когда-то лечилась; он ведь ничего не знал о ней с тех пор, как соседи вызвали скорую помощь, а его увели к себе...
Иван Петрович протер незаметно закрывшиеся глаза и вновь вернулся в окружающую действительность. Здесь все было по-прежнему: завесы дождя, пахнущего травой и солнцем, дрожали над койками счастливцев, для которых постарались близкие. Остальные смотрели не произнося ни слова. В палате установилась какая-то особенная просторная тишина, подчеркиваемая журчаньем струй и еще одним, сливающимся с ним, звуком. Прислушавшись, Иван Петрович понял, что это пели стоящие у дверей братья-сестры. На сей раз он уловил в их действиях смысл: стоило водяному занавесу над чьей-либо койкой уклониться в сторону, как они повышали голос, возвращая его тем самым на место. А поодаль встали для того, чтобы не подчеркивать своего участия: для процедуры старались родственники, и братья-сестры, видимо, не хотели лишать их ведущей роли, создавая иллюзию полной самостоятельности. Однако Иван Петрович видел, что без братьев-сестер ничего бы не вышло: они подхватывали исходящую от родственников инициативу, осветляли и выравнивали ее, чтобы послать выше, туда, откуда шел благодатный дождь. После этого им оставалось только следить, чтобы струи не отклонялись от верного направления – не то на больного могли бы попасть всего-навсего отдельные брызги.
Захотелось узнать, что же они поют. Это было одно протяжное слово, переплескивающееся на гласных "а", "и", "у", рассыпающееся снопом солнечных зайчиков на звонких "л". Пелось оно терциями, с кратким перерывом после того, как прозвучит трижды. И почему-то несомненно связывалось в сознании с личностью Главврача.
Он был основателем и центром больницы. Его присутствие чувствовалось здесь повсюду, хотя в палату Главврач как раз не входил. Он давал братьям-сестрам все указания, не имея при этом нужды осматривать больных. Он и так знал о каждом более, чем можно себе представить.
Рассказывали, что если встретить Главврача лицом к лицу, все твои проблемы как рукой снимет. Но такая встреча грозит потрясеньем, которого неподготовленный человек не вынесет. Подготовленным же считался здесь тот, кто уже успешно прошел курс леченья и должен был вот-вот покинуть больницу. Таким образом, свидание с Главврачом становилось одновременно и актом выписки – после него начиналась для человека новая, совершенно иная жизнь. Жизнь с большой буквы.
Но подобное случалось не столь уж часто. Чересчур много кропотливого созиданья, ускоренного встречной помощью родственников, требовалось на то, чтобы возродить глубоко разрушенное человеческое естество.
Однако и этому следовало радоваться – говорили, что раньше больницы вообще не существовало и люди обречены были умирать. Все изменилось, когда Главврач добыл чудодейственное лекарство, ради которого рисковал жизнью. Он сам бросился в пропасть смерти, чтобы найти ей противоядие. Он нашел его, победив таким образом смерть; с тех пор открылась больница.
На основе этого удивительного лекарства изготавливались специальные препараты для больных. Но опять-таки – достать их могли только родственники, или друзья, или просто люди, желающие отблагодарить за когда-то сделанное им добро, – словом, кто-то из находящихся за больничной стеной. Обычно передачи доставлялись по воскресным дням. Братья-сестры с не свойственным им оживлением разносили по койкам белые хлебные холмики, состоящие из двух частей – бочонок-основанье плюс плоская, с давленным узором, крышечка. Почему лекарственный препарат облекался в столь необычную форму? После некоторых раздумий Иван Петрович признал приоритет хлеба как основы всякой жизни и, стало быть, всякого здоровья. Хлеб да вода, что может быть необходимее?
Старик с соседней койки поправил: не вода, а разбавленное ею вино. Просто вода – омовение, с добавлением вина – радость. Именно в хлеб и вино вложил Главврач добытое на срыве сил противоядие смерти.
Белые хлебные холмики обладали свойством мгновенно исцелять все недуги – если бы не проблема усвояемости, было бы достаточно одного приема. Но каждый усваивал в свою меру, потому и результаты представляли собою самый широкий спектр – от легкого сдвига в самочувствии до стремительного рывка к выздоровлению.
Старик, внесший поправку насчет воды и вина (его звали Николаем, а отчества Иван Петрович не знал – здесь обходились одними именами) получал передачу каждое воскресенье, а иногда и в другие дни. Кроме того, он постоянно пользовался душем и имел в палате собственный сберегательный счет, механизм которого был не совсем понятен.
Начиналось с того, что оживленные, как и при вручении передач, братья-сестры раскладывали возле койки мелкие деньги, конфеты, яблоки; иногда к ним присоединялась какая-нибудь подержанная, но еще годная к употреблению вещь. Старику говорили, что это новые поступления на его имя. А потом происходило самое странное – изо всех этих монет, сластей, чуть потертых портфелей, чуть поношенных пиджаков каким-то непостижимым образом выводились большие суммы. Они должны были числиться за стариком до тех пор, пока ему не вздумается их потратить. Но станет ли долго тянуть больной, одержимый идеей выздоровленья, если можно купить в больнице лечащие сродства высшего класса? Старик тут же заказывал братьям-сестрам дорогостоящие мази и притиранья, целебные пластыри к язвам – главному проявлению болезни и бичу всей палаты. Этими зловонными язвами, метящими причастность к разрушению, в той или иной мере мучился здесь каждый. А пластыри обладали свойством не только утишать боль, но и вовсе сводить на нет черные, словно выжженные, отметины.
Старик Николай с радостной готовностью пояснял соседям, что о нем заботится внучка. Это она доставляла в больницу передачи, инициировала душ, завела и пополняла вышеозначенный счет. Результаты были самые действенные: старик, безусловно, выздоравливал. После каждого душа он становился крепче; морщины на его посвежевшем лице разглаживались от передачи к передаче; язвы под чудодейственными пластырями заживали одна за другой. Но больше всего изменился взгляд, на дно которого теперь иногда проскальзывали, подобно мелькающим золотым рыбкам, какие-то светящиеся искры. Будучи специалистом в области химии, Иван Петрович задался целью определить их природу. Оказалось, это веселье в чистом виде, без малейшей примеси буйства, злорадства или насмешки; он никогда еще не встречал столь чистого вещества.
В палате к старику относились двойственно – с радостью за него и одновременно с завистливой досадой. Отчасти оно было понятно – многие не могли дождаться от родных крошки, а тут, образно говоря, постоянно справлялось пиршество! Душ старик получал ежедневно, и средства на его счет поступали почти каждый день. Но поделиться с соседями он в любом случае не мог – все блага в больнице были лично направленными, именными. В них непременно указывалось имя получателя; дальше него их действие не распространялось.
Всё это в палате знали, но тем не менее, наряду с доброжелательным отношением, продолжали завидовать. Иван Петрович заметил, что соотношение этих двух чувств зависит от стадии болезни: выздоравливающие преимущественно радовались за старика, тяжелобольные – завидовали. Но никто не испытывал только радости либо исключительно досады. Это навело Ивана Петровича на мысль, что палата подобрана не наобум, а скорее по специальному принципу: здесь не было людей окончательно определившегося качества – ни совсем хороших, ни вовсе плохих. Ни совсем здоровых, ни утративших всякую надежду на выздоровление. Это было понятно – первым не требовалось леченья, в то время как вторым оно не пошло бы впрок. Для них, вероятно, существовали какие-то иные методы, иные места.
Ивана Петровича позвали в комнату для свиданий – к нему пришла дочь. Сперва он не мог опомниться от радостного недоуменья. Мелькнула мысль, а не ошибка ли это, но у братьев-сестер ошибки быть не могло.
Дочь Саша являлась для него единственным по-настоящему близким человеком. Долгие годы они прожили вдвоем – с тех пор, как Сашина мать бросила семью, променяв интеллектуального и не особо страстного мужа на молодого любовника-моряка. Уплыла с ним и как в воду канула. Правда, она могла быть совершенно спокойна за то, что Иван Петрович вырастит Сашу.
Он растил ее добросовестно, стремясь в первую очередь привить качества, которые считал для человека главными: порядочность, трудолюбие, логику мышления. Эмоций в их доме не жаловали – то ли вследствие несложившейся личной жизни, то ли просто по характеру Иван Петрович не любил чересчур буйных, с его точки зрения, проявлений чувств. Он и Саше привил сдержанность в обращении: на фоне ровной привязанности между ними существовала некоторая дистанция, обособляющая внутренний мир каждого. Отсутствие самодостаточности Иван Петрович считал едва ли не самым жалким человеческим состоянием и старался воспитать Сашу так, чтобы она в жизни ни от кого не зависела. 0н не учел, что в женском варианте это качество выглядит несколько иначе, а когда спохватился, было уже поздно что-либо переделывать.
Дочь выросла такой, какою ее хотели видеть: умной, сдержанной, целеустремленной. Не обладая отцовскими способностями (он был довольно крупным специалистом), она даже превзошла его в скрупулезном профессиональном трудолюбии, вследствие чего он мог объективно счесть ее кандидатскую диссертацию неглупой. И карьера дочери складывалась удачно: вскоре Сашу взяли преподавать в институт, который она сама когда-то кончила. Иван Петрович не имел оснований предполагать, что студентам с ней особенно интересно; однако он был абсолютно уверен в том, что на следующий курс они переходят подготовленными.
Хуже было другое. К тридцати годам дочь не имела ни собственной семьи, ни ребенка, пусть бы внебрачного (он бы с этим смирился), ни даже так называемого друга. Проблему переживали каждый про себя, хотя порой Ивана Петровича подмывало обсудить ее вслух. Но что он мог посоветовать дочери – разные авантюры и экстравагантные выходки, с помощью которых кто-то решает подобные дела? Но этот кто-то был совсем не похож ни на Сажу, ни на Ивана Петровича. Даже при желании они не смогли бы освоить хитроумную механику, в результате которой самая ловкая женщина становится женой самого приятного человека, изначально не помышлявшего предлагать ей руку (с сердцем – вопрос особый).
За исключением данной проблемы жизнь Сидоровых текла последнее время гладко и не без некоторой приятности. Оба работали в учреждениях, выплачивающих зарплаты, так что денег на двоих хватало. Быт был налажен, ссоры друг с другом – исключены, в комфортабельно обставленной квартире неизменно держались тишина, порядок и располагающий покой. Удовольствием было возвращаться в такую квартиру по вечерам , и если Саша задерживалась в институте, неторопливо готовить ужин. Он вообще любил заниматься домашним хозяйством, хотя научную деятельность ставил порядком выше.
В то же время в обществе уже вылупилось, окрепло и теперь расползалось по всей стране движение, именуемое перестройкой. Иван Петрович его однозначно не одобрял, но и к протестующим ни в коей мере не подключался. Все эти партии, митинги, движения он считал пустым делом и с головой уходил в проторенную им колею собственной, разумной и размеренной жизни. Здравый смысл, тяга к традиционному, устоявшемуся, опробованному хранили его от множащихся вокруг обманов. «Это что-то не по-нашему», – мысленно говаривал он в тех случаях, когда частные банки соблазняли вложить тысячу, а получить миллион, и когда сектанты расставляли сети всякому встречному, и когда Кашпировский, Чумак и прочие "исцеляли" с телевизионных экранов. Последнее, как понял теперь Иван Петрович, было пародией на их больницу. В палате лежало несколько человек, чьи язвы совсем не поддавались лечению – обычная медицина назвала бы их злокачественными. А возникли они на месте давних болячек, сведенных когда-то экстрасенсами, знахарями, магами, йогами... одним словом, с помощью колдовства. Незаживающая язва чернела на теле печатью смерти. Только кропотливейшие труды и какое-то особенное искусство братьев-сестер оставляло таким больным надежду, впрочем, весьма отдаленную.
Иван Петрович впервые шел в комнату для свиданий. На лестничной клетке тянуло острым волнующим сквознячком, в котором чувствовались веянья добольничной жизни. Отсюда до нее было ближе, чем из палаты. И она продолжала приближаться по мере того, как Иван Петрович спускался со второго этажа на первый, дальше которого посетители зайти не могли. Поэтому приемная находилась внизу.
Свиданий в больнице ждали с трепетом. Больные всем существом стремились к своим близким, с которыми жили прежде бок-о-бок и в большинстве случаев были связаны родством. А еще они радовались, что их не забыли. Ведь многих в палате родственники вычеркивали из своей жизни, как будто их просто-напросто не существует. Попал в больницу – значит, тебя уже нет.
При таком положении вещей больной мог просить, чтобы ему разрешили самому отправиться к родственникам, напомнить им о себе. Братья-сестры представляли эту просьбу на рассмотрение Главврача и, если ответ был положительный, давали отправляющемуся в путь необходимые наставления.
Каким образом тот попадал на место и что делал в не свойственных ему теперь условиях, Иван Петрович не знал. Он только слышал заранее произносимые фразы, с которыми больной должен был предстать перед своими родными. Чаще других звучала такая: "Я голоден, накормите меня".
Без сомнения, это была шифровка – различие между тамошним и здешним бытием предопределяло необходимость условностей и сокращений. Оставалось надеяться, что там их правильно расшифруют: "Я голоден" вмещало в себя целый надрывающий душу рассказ о том, как тяжело выздоравливать без помощи близких, а "Накормите меня" заклинало эту помощь оказать. Однако произношение данной фразы могло быть бесстрастным: в большинстве случаев больному разрешалось передать только суть, но не эмоции, отсутствие которых восполнял его общий вид – поза, походка, выражение лица. Одежда тоже имела значение – она была своеобразной вывеской самочувствия больного: мятая и запачканная указывала на внутреннее смятение;
Обветшалая знаменовала скудость, тоску; яркая и крахмально-свежая свидетельствовала о благополучии. Это объяснялось тем, что в больнице сводилась на нет разница между внешним и внутренним – состояние человека мгновенно проецировалось на его внешность, создавая единство формы и содержания.
Ступеньки закончились перед высокой, с полу до потолка, стеклянной вертикалью. Здесь, на месте встречи живущих внутри и приходящих извне, она представляла собой до предела истончавшую и опрозрачневшую больничную стену. Видимо, совсем без разделенья нельзя было обойтись даже в момент свиданий, настолько разную печать бытия носили теперь те и другие. И сама стена была неодинаковой: со стороны больных она казалась прозрачной, зато со стороны посетителей в той или иной степени замутняла видимость и приглушала звук. Посетителям приходилось вглядываться и вслушиваться; многие так и уходили, не различив того, кто стоял за узорной дымкой прессованного стекла прямо напротив них. "Увидит ли Саша?" – взволновался Иван Петрович.
По каким-то неисповедимым сердечным путям он знал, что дочь не забыла его. Этот ее приход мог стать началом того, о чем он втайне хотел и не смел мечтать. Зернышком дерева, которое, поднявшись, склонится с одного берега на другой и образует мост, покрывающий разлуку. А тогда... у Ивана Петровича перехватывало дыхание, стоило ему подумать о том, насколько прекрасной могла бы стать жизнь, наполненная их с Сашей общением и взаимной заботой. Первым начать он не мог: для того, чтобы просить здесь за дочь, как, например, просит за свою внучку старик Николай, – надо было набраться духу, то есть окрепнуть сперва самому. Вообще получался удивительнейший круговорот: помощь близких давала больным силы, при наличии которых они могли действовать здесь в интересах тех же самых близких! Это был союз, движущей силой которого являлась любовь – без нее ни с той ни с другой стороны не произошло бы ни малейшего движения.
В ожидании дочери Иван Петрович смотрел на часть приемной, лежащую за стеклянной стеной – именно туда должна была прийти Саша. Давним и знакомым до перехвата дыхания веяло от этой комнаты: он чувствовал, что пол там может скрипеть, ковер слегка пахнет пылью, диван пружинит, стенные часы стучат. Все имеет форму, цвет, запах.
Когда-то эта вещественность являлась неотъемлемой частью его жизни: порой раздражала, заставляя чихать от пыли или расстегивать тесный воротничок рубашки; в иных случаях радовала вкусом крепкого чая, покоем мягкого кресла, да мало ли еще чем... Но сейчас ему вдруг припомнилось нечто совершенно давнее и забытое, можно сказать – забытое в квадрате – то есть еще тогда, когда давил на шею воротничок и тело радовалось креслу. Еще тогда он это забыл, а теперь вот вспомнил – во времена его младенчества Вещественность была личностью. Это она подходила к зарешетченной кроватке, смешивала над ней воздух – холодный от окна с уютным из глубины комнаты; потом напускала в солнечный луч пылинок и дирижировала их пляской. Она забавляла Ваню, подмигивая с яркой поверхности погремушки, и она же жгла мокрыми пеленками, трясла порою в ознобе и забивала нос, мешая дышать. Она была его новой нянькой, вместо кого-то, кто пестовал его прежде и теперь еще не упускал из вида; но большинство Ваниных интересов было уже связано с Вещественностью.
Она оказалась нянькой неутомимой и расторопной, но странной и диковатой. Играла с младенцем как кошка с мышью: заманывала на рискованные дела и сама же потом наказывала: прельщенный ею залезть на шкаф, Ваня падал вниз и получал сокрушительный шлепок паркетиной по лбу; доводила до слез и сама же утешала. От нее Ваня впервые узнал, что жить – сладко и опасно. Сладость влекла, побуждая расти, чтобы выпить весь мед этого удивительного мира. Но и об опасности забывать не приходилось: в минуту блаженного расслабления Вещественность ставила ему шишки и синяки, обжигала рот горячей ложкой, ломала так интересно гнувшуюся в руках игрушку.
От этой своей няньки Ваня знал, что все вокруг – живое и сознательное. Трещинки затаились на стене, чтобы броситься в глаза прежде незамечаемой картинкой. Комната по ночам куталась в тени, а на плечи набрасывала узкую шаль – полоску от уличного фонаря. Даже клочья пыли, обитавшие под кроватью, были разумны и знали свои права: извлеченные на свет Божий, они казались робкими, трепетали от малейшего ветерка: между тем, когда Ване понадобилось зачем-то лезть под кровать, он выскочил весь дрожа.
Со временем Вещественность-личность отдалилась от него, растворившись в свойствах вещей и законах быта. Долгие годы ее существование казалось чем-то само собой разумеющимся, составляло необходимый фон жизни – и вдруг в какой-то момент обернулось прочитанною страницей, от пестроты которой осталась легкая ломота в глазах. Но если бы это было всё, что осталось, Иван Петрович не смотрел бы сейчас в ту сторону с таким волнением, с такой жаждой переживать свои воспоминания всё острее. Стрелка стенных часов дернулась вверх-вниз, словно подмигнула, а концы занавесок на окнах одновременно приподнялись и опали в приветственном взмахе – Вещественность тоже помнила своего питомца...
Иван Петрович вздрогнул и припал к стеклу – в приемную со стороны улицы вошла Саша. Он не видел ее уже несколько месяцев. Бросилось в глаза, что дочь выглядит чересчур подтянутой и напряженной – печать необходимости крепко взять себя в руки. Расстегнув плащ и пригладив смоченные дождем волосы (сейчас, наверное, осень) Саша с тоскливым недоумением оглянулась по сторонам, как будто ища подсказки. Кто-то, видимо, ей сказал, что можно видеть отца, и она пришла, не желая упускать малейшего шанса, однако сама не веря в то, что увидит. Вот и не видит до сих пор, хотя он уже минуту стоит перед ней за дымчатыми разводами стекла.
– Саша! – окликнул он прерывающимся от волнения голосом. Звук частично увяз в стеклянной перегородке. Его отголосок прозвучал в комнате совсем слабо, а дочь не привыкла прислушиваться – он сам когда-то так её воспитал.
Иван Петрович позвал еще, еще раз – бесполезно. Но пусть она хотя бы увидит его!
Он напрягся, стараясь больше проявить себя, волевым усилием обозначиться в пространстве. Дочь, беспокойно прохаживавшаяся взад-вперед, вдруг вскрикнула и сжала руки... Она увидела! Но дольше держаться у него не хватило сил – он не успел даже сделать никакого приветственного жеста, тем более выразить того, что их возрожденная любовь должна стать для него спасительною соломинкой, а для Саши – путеводной нитью из лабиринта недоумения, отчаяния и тоски.
И вот уже дочь судорожно оглядывается, ища и не находя его больше в комнате; вот она спрятала лицо в ладони и разрыдалась. Подобные потрясения не проходят даром. Но подспудно Иван Петрович чувствовал, что так лучше для Саши – в этих безудержных слезах таяла, словно лед в весенней воде, окаменелость горя.
Он понял, что пора возвращаться. Секунда – и все мелькнуло перед ним в обратном порядке: дочь, рыдающая посреди комнаты, принадлежащей Вещественности, лестница с ее предваряющим ветерком, наконец, знакомая до последней черточки палата. Все возвратилось на круги своя, но в себе самом Иван Петрович чувствовал теперь перемену – не было обычной, сросшейся со здешней обстановкой, тоски.
Посреди ночи он проснулся от радостного предчувствия. Слабо освещенная палата казалась по-домашнему уютной, братья-сестры смотрели на него заговорщически, словно хотели сказать: "Видишь, как хорошо исполнена твоя просьба?". Он не понял, какая просьба. Они взглянули еще значительней и таинственней – и ему стало ясно, что исполнена его н е в ы с к а з а н н а я просьба о том, чтобы сообщить Саше. Оказывается, здесь такое возможно. До сих пор подобное случалось с ним только раз в жизни: когда он до умопомрачения хотел двухколесный велосипед, а просить столь значительный подарок уже стеснялся. Но бабушка догадалась сама, и однажды утром с ласковым смешком подкатила покупку прямо к кровати (по его тогдашнему росту велосипед был совсем небольшим). И велела не таиться, а в другой раз просить, если уж чего хочется. Нечто подобное сказали ему и братья-сестры (Иван Петрович уже вновь засыпал и точно не мог расслышать). Но они были и в его сне. Тут же оказалась бабушка, встретившаяся с ними так горячо и сердечно, что не осталось сомнений – она тоже лежала прежде в здешней больнице. Не зря он однажды это предположил. Но всему свое время – теперь бабушка явилась уже полностью исцеленная и радостно уверенная в себе. Вся она была стройной, подтянутой, нарядной; ступала легко и говорила без всякого усилия, с братьями-сестрами они понимали друг друга с полуслова.
Сперва Иван Петрович удивился, что бабушка не спешит прямо к нему после столь долгой разлуки (с лета, запомнившегося дождем в Духов день). Но он знал, что она здесь ради него. Возможно, ей не в новинку, каким он за это время стал – возможно, она все эти годы потаенно следила за ним, и до больницы и после. А как только смогла, пришла ему помочь. Сам он не мог ничего для этого сделать, и бабушка обращалась непосредственно к тому, кто мог. Как когда-то прежде, следя за внуком боковым зрением, она решала его проблемы с детским врачом и с учительницей приготовительного класса, так и теперь тут же завела о нем речь с братьями-сестрами.
Иван Петрович прислушивался к этому странному разговору – обе стороны понимали друг друга так быстро, что слова свертывались на лету, едва успев прозвучать. Тем не менее он улавливал смысл говоримого, возникающий раньше этих полупроизнесенных слов и только подтверждаемый ими, как вешки подтверждают лежащий под снегом путь.
Бабушка просила за внука, и братья-сестры готовно брались исполнить всё от них зависящее. Но для успеха дела требовалось еще нечто, стоящее сейчас в центре обсужденья: все участники разговора разбегались мыслями вглубь и вширь, силясь найти приемлемую развязку. Камнем преткновения являлось то, что опять-таки необходимы были ходатайства родственников, то есть Саши. А она, по незнанию, не могла просить за отца.