Текст книги "Собрание сочинений в 19 томах. Том 4. Свидание в аду"
Автор книги: Морис Дрюон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– О, я не чувствую необходимости в чем-то оправдывать себя, – возразил Жан-Ноэль.
– Потому что вам двадцать лет, дорогой Жан-Ноэль, – ответил Пимроуз. – Придет время, и вы почувствуете потребность в самооправдании. Но так или иначе, а мы останемся изолированными ручейками, которые несут никому не нужную воду, не смешиваясь с пылью окружающего мира. Впрочем… впрочем… все это не важно, – прибавил он таким тоном, словно ему вдруг стало стыдно этого приступа чувствительности. – Все, что с нами происходит, не столь важно, чтобы обременять этим других. Let’s go[22]22
Пойдемте (англ.).
[Закрыть].
Он взял Жан-Ноэля под руку и тут же отпрянул, словно испытывая неловкость, какую испытывает мужчина, допустивший слишком фамильярный жест по отношению к малознакомой женщине.
– Мне бы хотелось, чтобы вы когда-нибудь приехали погостить на несколько дней в «Аббатство», – проговорил Пимроуз. – Это очаровательный уголок, который принадлежит двоим моим друзьям и мне. И я очень хотел бы, чтобы мои друзья познакомились с вами…
3
– «Нормандия, о край лугов зеленых, влажных», – проговорил нараспев камердинер, повернувшись к Жан-Ноэлю и обращая его внимание на окружающий пейзаж.
И прибавил:
– Это стих госпожи Деларю-Мардрюс[23]23
Деларю-Мардрюс Люси (1880–1945) – французская писательница, поэтесса; известна главным образом как романистка.
[Закрыть], который мои хозяева постоянно вспоминают.
Он говорил с легким иностранным акцентом.
– Как вас зовут? – спросил Жан-Ноэль.
– Гульемо… Гульемо Бизанти к вашим услугам, господин барон. Хозяева иногда называют меня Вильям. Я не итальянец, но родился в Итальянской Швейцарии, в городе Лугано.
Жан-Ноэль сошел с поезда в Берне. То, что за ним на станцию прислали автомобиль, было вполне естественно; однако его несколько удивило, что на переднем сиденье было двое слуг – шофер в ливрее и камердинер в черном костюме, в котелке и в крахмальном воротничке с отогнутыми уголками.
Или, быть может, хозяева хотели позабавить своего гостя и с этой целью прислали за ним столь начитанного камердинера?
Шофер был молод – не старше двадцати пяти лет; он был красив, молчалив и загадочен, на запястье он носил золотую цепочку. Возраст Гульемо было трудно определить, на вид ему было лет пятьдесят; он говорил не поднимая глаз, скрестив пальцы и засунув кисти рук в манжеты, как это часто делают священники; а когда снимал свой котелок, то взорам открывался внушительный голый череп, напоминавший византийский купол, а на лысине были тщательно зачесаны – слева направо – несколько седых волосков.
На равнине, пересеченной живыми изгородями, обсаженной ивами и яблонями, которые ломились под тяжестью множества мелких красных плодов, пестрели маленькие домики, крытые соломой. Машина съехала с асфальтированного шоссе и катилась теперь по узким дорогам, посыпанным светлым гравием. Потом она въехала в старинные ворота, полускрытые зеленью…
Замок представлял собою большое добротное здание аббатства времен Людовика XIII, построенное в лучшем французском стиле, далеком как от мании величия Франциска I, так и от мании величия Людовика XIV. В парке бродили на свободе шотландские пони, три лани и молодой олень.
В пятидесяти метрах от дома виднелись развалины средневековой церкви – большой кусок стены, увитый плющом, остатки каменных сводов, стрельчатая арка, устремленная в небо на десятиметровую высоту, а на земле – контуры фундамента. Эти развалины были превращены в удивительный сад. Розовые кусты, постриженные бордюры из бука и перистые гвоздики обрисовывали очертания трансепта, нефа и апсиды. На месте алтаря горели холодным огнем золотые ромашки. Посеянное ветром деревце наклонно росло наверху, пробиваясь между двумя камнями свода. Огромные голубые вьюнки опутывали полуразрушенные колонны. Нынешние владельцы замка пили чай, расположившись в шезлонгах, стоявших на могильных плитах, под которыми покоились давно усопшие аббаты.
Лорд Пимроуз, Максим де Байос и Бенвенуто Гальбани – владельцы замка, куда прибыл Жан-Ноэль, – носили бархатные брюки различных цветов – черные, синевато-зеленые и светло-коричневые, – сандалии с множеством тонких ремешков, не закрывавшие кончики их бледных холеных пальцев; на шее у каждого висел небольшой золотой медальон, горло было укутано тонким шарфом, небрежно выглядывавшим из ворота сорочки.
Лорд Пимроуз, убегая от солнечных лучей, то и дело пересаживался с одного места на другое.
– Кристиан, my dear, will you pot the tea[24]24
…дорогой, будьте любезны, разлейте чай (англ.).
[Закрыть], – проговорил принц Гальбани, обращаясь к тщедушному юноше с худым угрюмым лицом, которое привлекало к себе внимание выступающими скулами и падающей на лоб челкой темных волос.
Юноша этот носил короткие брюки; густые черные вьющиеся волосы покрывали его тонкие икры; он смотрел на Жан-Ноэля недобрым взглядом, и глаза его сверкали, как два горящих уголька. Это мрачное и волосатое хилое существо производило странное впечатление.
Ячменные лепешки, сдобные булочки с изюмом и горячие пирожки, большой чайник из старинного серебра, крохотные ложечки с маленьким шариком на конце, мармелад из сладких апельсинов, мармелад из горьких апельсинов, пирожные с кремом, воздушные пирожные, слоеные пирожные с начинкой из засахаренных фруктов, в которой слегка вязли зубы, стеклянные блюдца, стоящие на серебряных тарелочках, салфеточки тончайшего полотна, такие миниатюрные, что ими можно было вытереть лишь кончики пальцев… Ел, однако, только хмурый юноша; поджаренные гренки, торты, варенье, казалось, были поставлены на стол для него одного. Остальные довольствовались чашкой чая, Максим де Байос пил оранжад.
Он поднес полный стакан оранжада к своей светло-зеленой сорочке и любовался сочетанием цветов.
– Too lovely for words[25]25
До чего красиво! Просто нет слов! (англ.)
[Закрыть], – заметил лорд Пимроуз, снова пересаживаясь в тень.
Жан-Ноэль с завидным аппетитом уписывал и ячменные лепешки, и сдобные булочки, и горячие пирожки.
Принц Гальбани прикрыл свою лысую голову шелковым зонтом.
Два широкохвостых голубя, ворковавшие на лужайке, умолкли, а потом вспорхнули и улетели, шумно хлопая крыльями. Стояла такая тишина, что было слышно, как кузнечик вскочил на каменную закраину колодца.
Со стороны, противоположной развалинам, здание аббатства было отделено от сельской церкви только чередой деревьев, над которыми возносилась к небу черепичная кровля колокольни. Оттуда доносились детские голоса, хором повторявшие ответы на суровые вопросы катехизиса, и еще больше подчеркивали безмятежный мир, царивший вокруг. Над могильными плитами почивших аббатов царила блаженная нега, неожиданная и тем не менее несомненная гармония между этим уединенным замком и его обитателями, между их жестами и оттенками цветов, некое тайное согласие, возникавшее из многих слагаемых и создающее в конечном счете абсолютный покой, подобно тому как слияние различных цветов спектра образует луч, не имеющий цвета.
Время, течение времени, связь между данным мгновением и тем, которое следует за ним, – все это становилось здесь чем-то осязаемым и таким умиротворяющим, что Жан-Ноэль был поражен. Нет, он никогда не думал, что настоящее может становиться столь ощутимым, живым и радостным.
И все-таки Жан-Ноэль чувствовал себя не совсем спокойно. С него не сводил глаз мрачный юноша; к тому же на него пристально смотрели Максим де Байос и принц Гальбани, сидевший под зонтом; они глядели на него совсем иначе, куда приветливее и любезнее, но тоже неотступно следили за каждым его движением. Украдкой они разглядывали его лицо, наблюдали, как он кладет ногу на ногу, как ставит чашку, как отвечает на вопросы; когда Жан-Ноэль поворачивался к ним спиной, он затылком чувствовал их взгляды; обернувшись, он замечал, что сидящие за столом внимательно изучают покрой его брюк или цвет носков.
У лорда Пимроуза тоже был несколько возбужденный вид. Он походил на человека, который представляет свою новую знакомую близким друзьям и опасается, что она им не понравится.
– Бэзил, дорогой, покажи своему другу дом, если он не возражает, и проводи его в отведенную ему комнату, – сказал Максим де Байос.
Потом он удалился, чтобы заняться каким-то неотложным делом, и вскоре послышался его повелительный голос:
– Сезэр! Будьте любезны перенести машину для поливки на крокетную площадку. Сегодня мы больше играть не будем.
Лорд Пимроуз уже объяснял Жан-Ноэлю, как устроено «Аббатство»; осматривая дом, юноша понял это еще лучше.
Трое друзей – Бенвенуто Гальбани, Бэзил Пимроуз и Максим де Байос, которых знакомые да и они сами называли «Три Бе» (Бен, Бэзил и Бабá, что по-английски создавало игру слов: «Three Bees», то есть «Три пчелы»), – совместно приобрели это здание, дабы жить привольно по собственному вкусу, собрав тут свои излюбленные произведения искусства.
– Монахи прошлых времен никогда не ошибались в выборе мест… Мы создали здесь нечто вроде обители дружбы… – сказал, улыбаясь, лорд Пимроуз. – Это наше прибежище, тут мы стремимся как можно приятнее проводить время… Я сначала был очень близким другом Баба. Он немного моложе меня, мы… мы уже знакомы лет тридцать. Потом он познакомился с Беном (при этих словах легкое облачко прошло по лицу лорда Пимроуза, словно ему вспомнились былые драмы и муки, о которых он давным-давно дал себе обет хранить вечное молчание), а затем мы все трое стали очень близкими друзьями… Вот так-то.
Лорд Пимроуз передал Национальному тресту свой замок Гауэн, в котором он больше не жил, – огромный укрепленный замок времен Тюдоров: гравюра, изображавшая его, висела в одном из коридоров «Аббатства». В том же коридоре, что вел в комнату Пимроуза, лорд, забавы ради, развесил фотографии величиной с почтовую открытку, где были запечатлены портреты его предков, набралось около пятидесяти фамильных портретов: тут встречались средневековые феодалы в бархатных камзолах с лицом Синей Бороды, их головы возвышались над широкими брыжами; попадались тут и вельможи в широкополых фетровых шляпах и мягких сапогах, верхом на вздыбленных конях, и мужчины с тупыми бычьими физиономиями, в париках, и белокурые розовощекие дамы, написанные Гейнсборо[26]26
Гейнсборо Томас (1727–1788) – английский живописец; мастер лирического портрета и пейзажа.
[Закрыть] на лоне природы, и молодые люди в расшитых жилетах, небрежно опиравшиеся на «игольчатые» ружья и взиравшие на лежавших у их ног убитых зайцев.
По этим портретам можно было проследить эволюцию английского общества и торжество цивилизации над «первобытными» инстинктами человека: для этого достаточно было посмотреть на вельмож начала XVIII века, – своими обрюзгшими, надменными и налитыми кровью лицами напоминавших пьяных кучеров, с кулаками скотобойцев, с раздувшимися от пива животами, с толстыми, как у неуклюжих конюхов, ляжками, едва влезавшими в белые лосины, а затем перевести взгляд на утонченного Бэзила Пимроуза, грациозным жестом убирающего прядь со лба и обозревающего свою галерею «картин» форматом в почтовую открытку.
– Я низвел моих предков до масштабов нашего века, – говорил он с улыбкой.
Жан-Ноэль невольно подумал о замке Моглев, где на стенах висели портреты маршалов с голубыми орденскими лентами…
В «Аббатстве» он на каждом шагу испытывал восторг или изумление. Казалось, тут представлены лучшие произведения художников самых разных направлений. Можно было подумать, что какая-то изысканная женщина, глубоко и тонко понимающая искусство, украсила дом дорогой и редкой мебелью, полотнами мастеров, хрусталем, раковинами, позолотой и мрамором, канделябрами. Все, что могло показаться помпезным и раздражающим, выглядело, напротив, совершенным, подлинным, гармоничным и ласкало глаз. В этом доме продумывали все до мелочей – например, какой посудой сервировать стол к обеду: ставить серебряный сервиз, либо сервиз Ост-Индской компании, или же сервиз, принадлежавший ранее Мюнхенскому двору?
Пимроуз предупредил Жан-Ноэля, чтобы тот в присутствии Максима де Байоса никогда не говорил о наследственном безумии, которое из поколения в поколение поражало этот род, происходивший из Баварии. В жилах Максима текла кровь людей самых различных национальностей. Ветви его генеалогического древа были необыкновенно перепутаны. У Максима каким-то непонятным образом обнаруживались родичи во всех уголках мира – от Бразилии до Дании, от Ирландии до Герцеговины. Его мать, портреты которой он почитал, как иконы, умерла безумной.
Хотя Максим отличался слабым здоровьем, он-то главным образом и выполнял обязанности хозяйки дома; он был весьма педантичен и мог часами приводить в порядок вилки и ложки, лежавшие в небольших шкафчиках из позолоченного серебра, украшенных орлами. Он знал наизусть придворный церемониал и мог привести на память королевское меню Малого Трианонского дворца. Его познания в области архитектуры, различных стилей мебели и фарфора могли соперничать с познаниями лорда Пимроуза в вопросах литературы.
Что же касается человека под зонтом…
– В сущности говоря, для Бена, – пояснил Бэзил, – все мы люди не очень-то родовитые…
И лорд Пимроуз, многие поколения предков которого покоились в семейном склепе замка Гауэн, и барон Шудлер, предки которого получили этот титул от австрийского императора всего лишь восемьдесят лет назад, и Максим де Байос, который не имел никакого титула, но зато мог похвастаться весьма знатными родственниками, – все они не могли идти ни в какое сравнение с принцем Гальбани.
Ибо принц принадлежал к самой древней знати земного шара. Его род уходил корнями в римскую античность, даже в мифологию. Гальбани вели свое происхождение – по крайней мере, так они утверждали – от императора Гальбы, который, в свою очередь, если верить Светонию[27]27
Гальба Сервий Сульпиций (3 до н. э. – 69) римский император (68–69). Светоний Гай Транквилл (ок. 70 – ок. 140) – римский историк и писатель; в своем главном сочинении «О жизни двенадцати цезарей» (в 8 кн.) с равной обстоятельностью описывает и исторические события, и бытовые привычки, черты характера цезарей (от Юлия Цезаря до Домициана).
[Закрыть], вел свое происхождение одновременно от Юпитера и Пасифаи. Они утверждали это уже столько времени, что пришлось бы обратиться к эпохе падения Равенны, чтобы найти кого-либо, кто мог бы оспорить их притязания. Бенвенуто Гальбани называл в числе своих предков одного из убийц Юлия Цезаря. В его гербе было изображено четыре ореха[28]28
Galba – по-латыни орех с гладкой скорлупой.
[Закрыть]. Обычно, говоря о римских императорах, он запросто называл их: «Мой пращур Тиберий, мой пращур Вителлий…»[29]29
Тиберий (42 до н. э. – 37) – римский император с 14 г.; пасынок Августа. Вителлий (15–69) – римский император в 69 г.
[Закрыть]
На протяжении Средних веков Гальбани боролись со знатными семействами Орсини и Колонна за владычество в Риме и за обладание папской тиарой. Ныне Бенвенуто получал свои главные доходы от рудников Сицилии; в Италии ему принадлежало несколько замков таких размеров, что в каждом из них можно было разместить целое правительство.
Он был последним отпрыском знаменитого рода. После его смерти роду этому предстояло угаснуть, а все его состояние должно было перейти в руки Алькофрани, наиболее близких его родственников, – другими словами, его наследницей стала бы старая герцогиня де Сальвимонте – в том случае, если бы она его пережила. Бенвенуто совсем не страдал от мысли, что вместе с ним прекратится его род. «Мы существовали достаточно долго», – говаривал он.
Осматривая дом, Жан-Ноэль столкнулся с принцем – огромным, необыкновенно высоким (его рост достигал ста девяноста сантиметров – он страдал явным поражением гипофиза); Бенвенуто Гальбани нес в руках большую охапку цветов. В «Аббатстве» потомок римских императоров ведал цветником.
– А кто этот молодой человек?.. – спросил Жан-Ноэль у лорда Пимроуза, имея в виду худощавого юношу.
– Это Кристиан… Кристиан Лелюк, молодой пианист, человек большого, громадного таланта. Мы попросим его поиграть нам нынче вечером. Кристиана открыл Бен, ему двадцать четыре года.
Заметив изумление Жан-Ноэля, Пимроуз прибавил:
– Да, я знаю, на вид ему не дашь больше семнадцати. Он очарователен, сами убедитесь. Сначала он немного удивляет…
Жан-Ноэль невольно подумал, что обитатели «Аббатства» обладают одной и той же особенностью – все они кажутся моложе своих лет. На лицах «Трех пчел» – несмотря на их возраст, несмотря на груз веков – лежала печать вечной юности.
4
На столике стоял букет полевых цветов, собранных, без сомнения, потомком Юпитера.
«Там у нас деревня, сама простота», – говорил лорд Пимроуз, приглашая Жан-Ноэля приехать в «Аббатство»…
Распаковывая чемодан юноши, Гульемо обнаружил, что в нем нет смокинга. Он вышел и скоро возвратился, неся на согнутой руке только что выглаженный вечерний костюм, рубашку из пике, черный галстук и узкие лакированные туфли.
– Думаю, все это вам придется впору, господин барон.
После этого Гульемо наполнил ванну водой.
С самого детства, с того времени, когда его мыла мисс Мэйбл, у Жан-Ноэля никогда не было слуги, который бы присутствовал при его купании. Ему было неловко раздеваться при камердинере; но тот, видимо, находил это вполне естественным и терпеливо ожидал с губкой в руке; и Жан-Ноэль не решился попросить его выйти.
Гульемо почтительно и непринужденно созерцал наготу Жан-Ноэля.
Этот камердинер был необыкновенно словоохотлив; можно было подумать, что говорить без умолку – его привилегия в доме; он был по-своему интересен – как любопытный предмет обстановки, как забавная безделушка; казалось, его нарочно приставляли к приглашенным, чтобы они могли по достоинству оценить его.
– Господин барон, вы впервые в «Аббатстве»? Какой здесь покой, как все здесь располагает к сосредоточенности, не правда ли? – говорил он, намыливая спину Жан-Ноэля. – Особенно развалины церкви. Какое волнующее зрелище! Служба тут, у здешних хозяев, для меня – истинный бальзам. Господин барон, вы, конечно, поймете меня, если я скажу, что готовил себя к иному, совсем иному поприщу.
Камердинер немного помедлил, сжимая губку обеими руками.
– Я хотел стать монахом-картезианцем. Увы, мирские соблазны!.. – прибавил он.
Сидевший по шею в воде Жан-Ноэль с удивлением посмотрел на него.
– Да-да, десница, отеческая десница настоятеля монастыря – вот что мне было нужно, – продолжал Гульемо. – Но увы… меня влекло и на Монмартр, и в монастырь… Если вы, господин барон, предпочитаете мыться сами… Кстати, я всегда провожу свой отпуск в картезианских монастырях, добираюсь до самого Бургоса, там библиотеки – сущий рай для книжника. Я люблю читать, вы, господин барон, конечно, поймете меня, ведь в вашем роду был прославленный поэт… Я читал все стихотворения господина де Ла Моннери… Но люблю также и дурные книги.
Он снял с крюка купальный халат и, прижав его к груди, стоял неподвижно, подняв руки к подбородку, понурившись и не поднимая глаз.
Лысая куполообразная голова делала его похожим на монаха, сошедшего с фрески.
– Говоря по правде, господин барон, я как бы являю собою сочетание святого Августина и Оскара Уайльда[30]30
Августин Блаженный Аврелий (354–430) – христианский теолог и церковный деятель; причислен католицизмом к четверице важнейших «учителей церкви». Уайльд Оскар (1854–1900) – крупный английский писатель, поэт, близкий французским символистам. Воспринимался современниками как проповедник аморализма.
[Закрыть] в одном лице, – произнес он проникновенным голосом. – Но я все говорю, говорю и, верно, наскучил вам, господин барон, своими глупостями.
Он набросил на плечи Жан-Ноэля купальный халат и теперь растирал юношу, похлопывал его по спине, затем склонился, чтобы вытереть колени.
– Надеюсь, господин барон, вы простите меня, ведь я уже стар, мне исполнилось пятьдесят два года, – проговорил он плачущим голосом.
Он выпрямился и окинул взором Жан-Ноэля, укутанного в мохнатую ткань.
– Господин барон выглядит сейчас точь-в‑точь как монашек, – проговорил он, улыбаясь и слегка краснея.
Туфли оказались чуть-чуть велики, но смокинг сидел прекрасно. Он был сшит из дорогой материи, из зеленовато-черного шелка, и походил скорее не на одежду, а на эластичный футляр для драгоценностей.
Выйдя из своей комнаты и проходя по коридору, Жан-Ноэль увидел в полуотворенную дверь мрачного юношу, псевдоюношу, который жестом пригласил его войти.
Уж не намеренно ли он приоткрыл свою дверь?
На нем была белая куртка, и это еще сильнее подчеркивало его темные глазные впадины, смуглое худое лицо и черную странную челку, доходившую почти до бровей.
Кристиан Лелюк был в дамских перчатках, длинных сиреневых перчатках, края которых лежали складками на манжетах рубашки. Он медленно и нежно поглаживал эти перчатки, сделанные из материи, походившей на замшу, и внимательно поглядывал на Жан-Ноэля.
– Хороши? Не правда ли? – спросил он.
И Жан-Ноэль впервые увидел улыбку на его лице. У Кристиана были мелкие и редкие зубы, его острые резцы напоминали собачьи клыки.
Взгляд Жан-Ноэля упал на выдвинутый ящик комода: там лежали дюжины дамских перчаток – шелковые, лайковые, вязаные, бальные перчатки, украшенные вышивкой и блестками, митенки, какие носят старые дамы, розовые нитяные перчатки с фестонами, которые надевают служанки, отправляясь на сельский бал. И все перчатки были новые.
– Да, полагаю, у меня лучшая коллекция перчаток, – проговорил Кристиан Лелюк.
Он продолжал мечтательно улыбаться, потом внезапно вновь стал серьезным, сдернул сиреневые перчатки, швырнул их в ящик и сказал:
– Пора спускаться. Бонзы, должно быть, сейчас уже внизу, а ждать они не любят. Каждый делает карьеру как может, не так ли, старина?
И он похлопал по плечу Жан-Ноэля, которого такая фамильярность покоробила.
5
Обедали в библиотеке; она служила средоточием жизни в «Аббатстве» – в высоту эта зала занимала два этажа, перекрытие между которыми сняли. Вот почему в ней оказалось два ряда окон; один – на обычном уровне, другой – в шести метрах от пола. Половина громадной залы была отдана под книги, стоявшие на стеллажах из дорогого дерева; возле них поднимались винтовые лестницы.
Вторая половина библиотеки была занята картинами: на стенах – от потолка до пола – висели полотна итальянской, французской, английской, немецкой, фламандской школ. Трудно было сосчитать, сколько здесь разместилось книг в дорогих переплетах, мраморных бюстов, различных редкостей, предметов обстановки. Но во всем царил образцовый порядок. Все сто или сто пятьдесят картин располагались по строго продуманной системе, в определенном сочетании цветов. На дверях, превращенных в высокие подвижные витрины, сверкали старинные медали. Целый раздел библиотеки составляли словари основных живых и мертвых языков, справочники по истории, по различным отраслям науки и техники; не меньше места занимали и собранные здесь партитуры музыкальных произведений. В старинном шкафу, где Фридрих II хранил карты своего генерального штаба, лежали редчайшие труды по декоративному искусству. Имелась тут и коллекция в тысячу пластинок, на которых были записаны величайшие творения музыки в исполнении лучших в мире оркестров и солистов. В углу виднелось концертное фортепиано Листа, реставрированное и приведенное в порядок знаменитой фирмой «Плейель», а рядом с ним стоял радиоприемник самого нового и совершенного образца. На письменном столе, некогда принадлежавшем Вержену[31]31
Вержен Шарль Гравье де (1719–1787) – граф, дипломат, министр иностранных дел Франции при Людовике XVI.
[Закрыть], был установлен макет лестницы Трините-де‑Мон, а вокруг были расставлены глубокие кресла красной кожи, сидя в которых человек спокойно отдыхал и душой и телом; если же он поднимал глаза, то замечал на подоконниках верхнего ряда окон бюсты восьми римских императоров, изображавшие предков Бена, они будто венчали эту обитель богатства, искусства и раритетов.
На двух колоннах, обрамлявших мраморный камин, возвышались два более привычных бюста – Платона и Зенона Элейского[32]32
Платон (428 или 427–348 до н. э.) – древнегреческий философ, ученик Сократа, основатель философской школы (платоновской Академии) в Афинах (ок. 387 до н. э.). Зенон из Элеи (ок. 490–430 до н. э.) – древнегреческий философ, представитель элейской школы; Аристотель считал его основателем диалектики как искусства постижения истины посредством спора или истолкования противоположных мнений. Известен знаменитыми парадоксами (апориями).
[Закрыть].
Без сомнения, в мире трудно было найти такую залу, и разве только в эпоху Возрождения, во времена Медичи и Марсилио Фичино[33]33
Фичино Марсилио (1433–1499) – итальянский философ-неоплатоник, глава флорентийской платоновской Академии. Перевел на латинский язык сочинения многих древнегреческих философов, сделав их достоянием европейской культуры XV–XVI вв.
[Закрыть], встречались люди, способные превратить свое жилище в некий пантеон культуры.
А вокруг дремала нормандская деревня…
Максим де Байос, смуглый невысокий брюнет, тщательно причесанный на прямой пробор, выглядел совсем еще молодым. Но кожа на его лице была чуть шероховата и изборождена тончайшими морщинками: казалось, чья-то дрожащая рука нанесла их стальным пером. Он улыбался, не разжимая губ.
«Должно быть, он красит волосы», – подумал Жан-Ноэль.
Долговязую фигуру принца Гальбани венчала светловолосая голова; его круглые голубые глаза были почти лишены бровей. На лице у него не было морщин, но с годами оно слегка обрюзгло. У него был небольшой рот с розовыми губами. Лысину окаймлял венчик седых волос; еще довольно густые на висках, они походили на крылья белой голубки. Ноги принца, когда он сидел, образовывали нечто вроде перегородки, отделявшей его от других.
Жан-Ноэль впервые видел, чтобы мужчины, выходя к обеду, все как один надевали на пальцы редкие перстни с античными камеями, с миниатюрами в жемчужной оправе либо витые причудливые кольца из золота.
Его собственный простой широкий перстень, снятый несколько лет назад с окостеневшей руки дяди-дипломата, показался Жан-Ноэлю жалким и примитивным.
«У нас дома где-то валяется массивный сердоликовый перстень с печаткой, принадлежавший дяде Урбену. Если я сюда приеду еще раз, то непременно надену его», – решил он.
Жан-Ноэль впервые видел, что мужчины, все как один, носили дома легкие расшитые золотом бархатные туфли с монограммами на носках, он никогда не видел, чтобы мужчины, все как один, с самым естественным видом глотали за столом какие-то лекарства: они доставали из старинных бонбоньерок или из коробочек чеканного золота – кто зеленую пилюлю, кто угольную таблетку, кто крупинку какого-то гомеопатического лекарства.
– Кристиан, caro[34]34
Дорогой (ит.).
[Закрыть], ты не забыл принять кальций? – осведомился принц Гальбани.
Для Кристиана готовили особые кушанья; ему подали слегка поджаренную телячью печенку, без сомнения, чтобы подкрепить его силы.
Максим де Байос не ел цветной капусты в сухарях. Ему эту капусту приготовляли на пару, и дворецкий оросил ее лимонным соком.
За столом велась непринужденная живая беседа; Жан-Ноэль чувствовал, что «Три пчелы» изливали свой мед ради него и для него. Но вместе с тем с их уст то и дело слетали непонятные для него намеки на незнакомых лиц и неизвестные события, и ему вдруг захотелось проникнуть в этот замкнутый мир, включиться в эту язвительную беседу, забавлявшую ее участников.
Кто-то упомянул имя Инесс Сандоваль, и друзья Пимроуза обменялись взглядами, на их губах промелькнули легкие усмешки, как бы говорившие, что они все знают и не одобряют, правда, усмешки эти были беззлобными.
Потом подали портвейн, и лорд Пимроуз опустился в одно из громадных кожаных кресел.
Немного спустя Максим де Байос предложил всем длинные тонкие сигары с торчащей в каждой соломинкой («сигары, которые курила Жорж Санд», – пояснил он).
А затем принц Гальбани встал из-за стола, прошел в угол комнаты и, устроившись за круглым экраном, уселся за пяльцы, на которых была натянута канва, а рядом висели мотки разноцветной шерсти. Из-под экрана торчали его длинные ноги. Потомок римских императоров вышивал крестиком по канве. Сейчас он трудился над узором для спинки стула: три золотые пчелы порхали над развалинами, увитыми голубой повиликой.
Наконец мрачный юноша уселся за фортепиано.
И тут все преобразилось – атмосфера, пространство, время, – ибо в комнату вошел гений. Гений этот жил в руках Кристиана, и предубеждение против молодого человека, возникшее было у Жан-Ноэля, рассеялось.
На первый взгляд в руках Кристиана не было ничего примечательного. Просто худые, узкие руки с тонкими пальцами и коротко остриженными ногтями. Но все разом изменилось, едва он подошел к фортепиано: руки его словно чудом приобрели необычайное совершенство, грацию, подвижность и благородство. Отныне они жили собственной жизнью; казалось, они не принадлежали больше человеку, а существовали сами по себе, независимо от него; преследуя друг друга в стремительной пляске, они взбегали по ступенькам из слоновой кости и черного дерева, чертили, стирали и вновь чертили удивительные линии, овалы, воздушные завитки, поражавшие необычностью и новизною; они ткали покровы из звуков, фантастические и многоцветные, где в узорах красок были ноты, создавали поющие клумбы; на невидимых гончарных кругах они лепили причудливые звенящие вазы; они пели, стенали, рыдали, танцевали в белых чулках под мелодии Моцарта, воссоздавали громовые раскаты, рожденные глухотою Бетховена, воспроизводили строгие сочетания аккордов Вивальди и Баха, обрушивали на слушателей ливень звуков, бушевавший в музыкальных творениях Берлиоза.
Эти руки владели удивительным инструментом, который изобрел человек, дабы творить невыразимую, божественную радость. То были руки утонченного человека, созданного самой утонченной цивилизацией.
Жан-Ноэль понял это в одну из тех минут, когда музыка – подобно алкоголю, подобно любви – необыкновенно обостряет, вызывает к жизни сокровенные глубины сознания. Юноша не смог бы четко выразить свою мысль, но он ясно почувствовал, почему люди, в чьем обществе он находился, – существа необычные, исключительные. Не в том дело, что они обладали огромными средствами, – в мире были люди и богаче их; главное состояло в другом: они знали, как использовать свое богатство, бережно собирали шелковистые волокна, созданные человеческим гением, и сплетали из них путеводную нить своего существования.
Три старых человека, собравшие в своем доме драгоценные плоды искусства и знания, в свою очередь были плодом многовековой цивилизации, породившей их; но сами они уже ничего не создавали и были лишь неким статичным апофеозом той культуры, которой предстояло исчезнуть вместе с ними. Их жизнь была возможна лишь в особых условиях. Они достигли предела своеобразного совершенства, но совершенства бесплодного, обреченного на гибель.
Из этого оазиса, расположенного среди лугов Нормандии, три человека – англичанин, итальянец и француз, в жилах которого текла кровь многих народов, – создали как бы синтез садов Академоса, виноградников Тускулума, обители Алкуина, соборов Клюни, дворцов Арно XV века, дворцов Валуа на Луаре, Версаля и Ферне, Монпарнаса и Блумсбери…
И странное дело! Находясь в обществе этих людей, Жан-Ноэль, каждую минуту убеждавшийся в скудости собственных знаний, чувствовал себя более умным и образованным – или, во всяком случае, стремился стать таким.
Эта компания философствующих аристократов навела его на мысль, что, по-видимому, в любовных отношениях между мужчинами может быть столько же различных форм, как в любовных отношениях между мужчиной и женщиной, и что дело не столько в самом характере любви, сколько в том, чего в ней ищут. Жан-Ноэль подумал также о Гульемо и о молодом шофере с золотой цепочкой на запястье…
«Ну и что ж, – сказал он себе, – разве добропорядочные буржуа не заводят шашни с горничными? Разве дипломаты и судьи не увязываются на улицах за хорошенькими модистками? И разве я сам не подобрал на тротуаре двух девок?»
Да, все здесь было весьма зыбко, весьма неопределенно… В этих отношениях нелегко было провести грань между привлекательным и отвратительным, допустимым и недопустимым, между достойным и унизительным, между приличным и неприличным. Люди здесь как бы ходили по проволоке, ступали по острию ножа.
Одно ему казалось бесспорным: «Три пчелы» неуклонно, из внутренних побуждений, стремились сделать свою жизнь красивой, вкусить от высших духовных наслаждений, а ведь это не часто встретишь даже в обществе самых изысканных женщин.
Чего стоит одно это фортепиано и ливень звуков Берлиоза, льющихся на фоне всех этих книг, картин и мраморных бюстов!