355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Дрюон » Собрание сочинений в 19 томах. Том 4. Свидание в аду » Текст книги (страница 6)
Собрание сочинений в 19 томах. Том 4. Свидание в аду
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:27

Текст книги "Собрание сочинений в 19 томах. Том 4. Свидание в аду"


Автор книги: Морис Дрюон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Вытянувшись на спине, положив очки на ночной столик у изголовья, он устремил взгляд на свежевыкрашенный потолок и думал о том, что в его связи с Сильвеной было нечто унизительное и вредоносное: она подрывала его силы и мешала его государственной деятельности.

«Или никто, или настоящая подруга, – говорил он себе. – Но только не она, только не женщина этого типа. Чего доброго, она еще воображает, что я когда-нибудь на ней женюсь… Мы даже не любим друг друга. Во всяком случае, я больше не люблю ее. Нас связывает умершая любовь, как двух сообщников связывает их преступление. И надо, чтобы кто-то первым решился разорвать эту цепь».

Сильвена больше не влекла его к себе. Он испытывал лишь чувство брезгливости, когда представлял себе, как другие руки ласкали до него ее тело.

«Хватит рабски покоряться привычке». Нет, он больше не желал ее, и теперь в нем заговорил инстинкт самосохранения. С того самого дня, когда Сильвена с его помощью была принята в первый театр, получавший дотации от государства, ею овладела мания величия. Он понимал, что эта огромная квартира станет для него источником новых расходов, потому что рано или поздно ему придется – как это происходило всегда – уплатить долги, в которые она влезала.

«Наступает минута, когда нужно остановиться и выйти из игры, ибо сколько ни старайся, а проигрыша не вернуть. Я уже достаточно много ставил на Сильвену и достаточно проиграл».

Он подумал о том, что ему осталось не так уж долго жить полноценной жизнью и пора уже поберечь силы для своего собственного счастья.

И Симон представил рядом с собой юное существо, только начинающее жить, еще поддающееся влиянию, существо, у которого будет свежее и новое для него тело… И существо это приняло в его воображении черты Мари-Анж.

Сильвена наконец успокоилась. Она протянула руку и погасила лампу. Симон тотчас же зажег свет и надел очки.

– Итак, все прошло? Тебе лучше? – спросил он.

– О, прошу тебя, не пользуйся тем, что я не могу на тебя долго сердиться…

– Вот и прекрасно, – продолжал Симон. – Тем более что я ухожу.

Он встал с постели.

– То есть как – уходишь? Ты бы мог сказать об этом раньше. Что это ты вздумал?

– Я ухожу. Кажется, ясно сказано? Ухожу, – повторил Лашом. – С меня хватит. Надеюсь, ты одолжишь мне чемодан, чтобы я мог унести свои вещи. Шофер завтра привезет его тебе.

Сильвена села в постели.

Ночная сорочка соскользнула с ее плеча.

– Симон, не валяй дурака и не играй со мной в эту мелкую игру. Меня это нисколько не пугает. Если ты думаешь, что я стану умолять тебя остаться…

– О, это не поможет, – ответил он.

– Отлично, мой милый, поступай как знаешь. Но потом пеняй на себя, – сказала она надменно, с подчеркнутым безразличием.

Лашом одевался неторопливо, методично, пристегнул подвязки, завязал шнурки на ботинках. И представил себе, как через несколько минут он, министр просвещения, пойдет по ночным улицам с чемоданом в руке, как школяр; эта мысль наполнила его веселостью, веселостью безотчетной, но приятной.

«В сущности, самые приятные вещи в жизни доступны всем и каждому. Вот, например, бросить женщину… такое удовольствие может позволить себе всякий».

Радость Симона, хотя он ее ничем не обнаруживал, была заметна; она, можно сказать, выступала из всех его пор. Когда Сильвена поняла это, когда она осознала, что эта скрытая радость вовсе не связана с желанием уязвить ее; когда она увидела, что Симон направился к стенному шкафу, открыл его и достал чемодан; когда до нее дошло, что речь идет не о злобной шутке и не о преходящем приступе гнева, а о хорошо продуманном решении, ее сердце пронзила острая боль.

Прежде всего она подумала: «Если он и вправду оставит меня, что я стану делать с этой квартирой и со всеми неоплаченными счетами? Просто ужас!..»

Потом она сказала себе: «А „Комеди Франсез“?.. За четыре дня до генеральной репетиции… Если узнают, что Симон бросил меня, если те, кто завидует мне и ненавидит меня, перестанут опасаться…»

И только потом она осознала, что Симон был для нее самым родным, самым дорогим, самым незаменимым человеком на свете, что в его серых тусклых глазах она читала самые сокровенные мысли, что его приземистая фигура, лысина, красная ленточка в петлице, правительственный автомобиль, его резкий голос по телефону – все это было ее единственным прибежищем в целом мире… И его тяжелое, неповоротливое тело было ей самым близким на всем земном шаре. Ведь только разглядывая толстые складки на животе Симона, седеющие волосы на его груди и широких запястьях, она начинала по-настоящему понимать, что такое любовь.

Симон бодрым шагом переходил из ванной в спальню и обратно, он сложил в чемодан запасную бритву, пижамы, халат, книги – многие из них были с посвящениями (в свое время все это он перенес к Сильвене), – маленький американский радиоприемник… Внезапно он решил ни в чем не щадить эту женщину, которая так дорого обошлась ему.

И с каждым его жестом Сильвена все отчетливее понимала, чего она лишается.

Среди книг на полке стоял маленький бронзовый божок – курильница для благовоний; то была одна из тех псевдокитайских безделушек, какие обычно разыгрывают в ярмарочных лотереях; стоил этот божок не больше двадцати франков, но он был фетишем их любви и вел свое происхождение с первых дней их связи. Каким образом он оказался у Лашома? Этого уже никто не помнил. Наверное, Симон приобрел полсотни билетов какой-нибудь благотворительной лотереи, устроенной подведомственным ему учреждением. «О, подари его мне», – сказала тогда Сильвена. «Нет, я даю его тебе только на время». – «Отдай его мне, он так похож на тебя!» – «Ну так и быть, пусть он принадлежит нам обоим». – «В его присутствии я никогда не смогу совершить ничего дурного…»

Божок стал поводом для множества сентиментальных дурачеств. Божок был разгневан, и его поворачивали лицом к стене. Затем его снова ставили анфас или только в профиль. Возле божка происходило примирение после ссоры.

За пять лет их связи эта безвкусная безделушка была единственной вещью, принадлежавшей им обоим.

Сильвена исподтишка следила за Симоном: она ждала, как он поступит с божком. Она понимала, что это ее последний шанс, повод, чтобы снова завязать спор, вызвать нежность, залиться слезами… а утром, глядя на чемодан с вещами, который так глупо разинул пасть на паркете, весело рассмеяться.

Симон взял книги, но даже не прикоснулся к божку. Сильвена уже приготовилась издать вопль, вздумай он унести этот талисман с собою. А теперь ей хотелось завопить оттого, что Симон оставляет его здесь.

«Какая же я дура, какая дура…» – мысленно твердила она себе.

И бросила, как оскорбление:

– Можешь забрать его с собой, большая мне радость – видеть его!

Симон ничего не ответил, даже не повел плечом; он закрыл чемодан и понес его в переднюю.

Сильвена соскочила с кровати и, босая, с криком побежала за ним через всю квартиру:

– Симон, Симон! Только не так. Ты не можешь уйти вот так!

Она догнала Лашома и повисла у него на шее.

– Только не так… – повторяла она.

– А как тебе угодно, чтобы я ушел? Через окно, по веревочной лестнице?

– Нет, Симон, нет, это невозможно. Вспомни обо всем, что было между нами!

– Это ничего не может изменить в моем решении: отныне между нами больше ничего быть не может, – ответил он.

Сильвена плакала, стонала, с силой цеплялась за Симона; она так искусно симулировала безутешные рыдания, что в конце концов разрыдалась не на шутку.

– Полно, полно, прояви хоть раз в жизни немного достоинства, – заявил Симон.

Он отвел ее в спальню.

– Ты не имеешь права… это гадко… это низко… – бормотала Сильвена сквозь слезы. – И все это, все это… ведь все это я делала для тебя, – прибавила она, обводя широким жестом голубые стены. – Я не смогу здесь больше жить.

– Я никогда не просил тебя арендовать этот вокзал, – сказал Симон. – Ложись-ка лучше в постель.

– И все из-за какой-то манекенщицы! Ведь все дело в ней, я знаю!

– Нет, манекенщица здесь ни при чем, – ответил он.

И в самом деле, все произошло из-за дурного обеда, из-за полупустой квартиры, где пахло краской, из-за того, что угасло влечение, из-за того, что все эти пять лет были отравлены ревностью, непомерной требовательностью и постоянными драмами.

Сильвена сидела на краю кровати, обтянув колени ночной сорочкой и погрузив пальцы в свои рыжие волосы.

– Все дело в том, что мы совершили глупость и не поженились, потому-то мы так и терзаем друг друга, – продолжала она, все еще плача. – Будь мы женаты, я бы плевала, если бы ты даже изменял мне со всеми манекенщицами на свете! Я бы знала, что я все равно для тебя на первом месте, что ты всегда считаешься со мной.

– Я женат. И ты видишь, как я считаюсь со своею женой! – усмехаясь, сказал Симон.

– Ты даже не знаешь, чем я готова пожертвовать ради тебя!

– Право же, ты слишком добра! – насмешливо сказал он.

Сильвена тщетно пыталась отыскать хотя бы какое-нибудь уязвимое место в непримиримой позиции Симона – она словно натыкалась на отвесную гладкую стену и скользила по ней вниз.

– Нет, ты не можешь уйти! Только не так! – снова начала она свои жалобы. – Ты убиваешь меня. Дай мне по крайней мере время привыкнуть. Уж в этом-то ты не смеешь мне отказать. Неделю, дай мне хотя бы неделю!

– Вот оно что! – иронически усмехнулся Симон. – Ты хочешь, чтобы прошла генеральная репетиция, чтобы ты и на этот раз терзала меня своими страхами и волнениями, как это бывает перед каждым спектаклем…

– О чем ты говоришь? Разве я смогу играть через четыре дня? Ты только взгляни на меня, посмотри, на кого я похожа! Как ты можешь думать, что я удержу в памяти хотя бы одну строку из своей роли? Для меня все кончено – и карьера, и жизнь. Ты меня губишь, убиваешь! Да-да, это убийство, это преступление! Неужели нет закона, карающего за такие преступления?

Теперь она была искренна: она и впрямь была уверена, что не сможет играть, что идет навстречу катастрофе.

– Вот тебе дружеский совет, – сказал Симон. – Побольше пафоса на сцене, поменьше – в жизни. И тогда все у тебя пойдет хорошо.

– Я не нуждаюсь в твоих советах, – крикнула она, выпрямляясь.

Сильвена поискала глазами, чем бы запустить в него; она была готова наброситься на Симона и вцепиться ему в лицо ногтями.

Но она увидела, что он приготовился дать отпор, и прочла столько ненависти в его глазах, что ей стало страшно.

Он был сильнее: ей показалось, будто земля уходит у нее из-под ног, она почувствовала себя всеми покинутой, одинокой.

– Неужели я принесла тебе столько горя, что ты возненавидел меня? – спросила она почти с ужасом.

Впервые за весь вечер он почувствовал к ней жалость. На мгновение он заколебался, но инстинкт самосохранения подсказал ему, что лучше промолчать.

– Симон, ты пожалеешь о том, что делаешь! – произнесла она трагическим тоном.

– Сомневаюсь, – ответил он.

– Ты еще не знаешь, на что я способна.

Он знал, что в доме у нее нет оружия… Разве только завтра она станет поджидать его у министерства с револьвером в руках… Она достаточно любила рекламу, чтобы отважиться на подобный поступок. Но завтра она уже успокоится. К тому же она слишком любит себя: такие женщины не убивают из мести…

– Симон, если ты меня оставишь, я покончу с собой.

– Этим ты окажешь мне самую большую услугу, на какую только способна, – ответил он.

– Ты не веришь мне? Не веришь, что я могу на это пойти?

– Конечно, не верю, – сказал Лашом.

Стать предметом его ненависти – уже и этого было слишком много. Но почувствовать, что он ее до такой степени презирает…

– Хорошо, увидишь, – сказала она.

Сильвена пошла в ванную комнату, достала из аптечки трубочку с вероналом и показала ее Симону.

– Вижу, – сказал он, – вижу. Ну и что? Тебе не удастся меня шантажировать, не надейся.

– Это не шантаж.

– В самом деле?

Он смотрел на нее вызывающе, с каким-то жестоким, циничным выражением, и она выдержала этот взгляд. И тогда внезапная мысль тронула усмешкой губы Симона.

Он взял из ее рук трубочку с вероналом и в свою очередь направился в ванную; там он налил воды в стакан, высыпал в него все таблетки, отыскал в аптечке еще одну трубочку веронала, отсчитал еще десять таблеток и также растворил их в воде. Странное волнение щекотало его нервы. Мозг работал с удивительной ясностью. Как опытный преступник, он взял салфетку, вытер обе трубочки и ложку, которой размешивал веронал, – чтобы нигде не осталось отпечатков пальцев. Затем возвратился в спальню, неся стакан, завернутый в салфетку, словно хотел вытереть дно. Он все обдумал: в случае следствия так будет безопаснее…

– Негодяй… гнусный негодяй, – пробормотала Сильвена.

И тут она вспомнила, что те же слова она бросала в лицо Де Воосу, Вильнеру… Все они негодяи. Все мужчины удивительно подло покидали ее. Казалось, они изобретали особенно гнусные способы для того, чтобы порвать именно с ней, намеренно старались унизить ее. Но этот превзошел всех, и намного.

Симон поставил стакан на ночной столик.

– Пожалуйста, – сказал он.

Сильвена не пошевелилась. Устремив взгляд в одну точку, она думала о своей судьбе, о роковом своем свойстве – навлекать на себя ненависть и месть, будить в мужчинах самые отвратительные чувства и превращать любовников в злейших врагов. Стоит ли ждать дольше, стоит ли вновь испытывать судьбу? Другие будут не лучше.

– Теперь ты видишь? – спросил Симон.

– Что я вижу? – пролепетала она.

– Что ты просто трусиха.

– Почему?.. Потому что не кончаю с собой?

– Нет, потому что ты вечно угрожаешь и никогда не приводишь свои угрозы в исполнение… Постой-ка, я забыл свою пепельницу, – вдруг спохватился он, заметив на камине маленькую серебряную чашечку.

Он подошел к камину и положил пепельницу в карман.

– Симон!.. – услышал он вопль.

Он обернулся. Сильвена стояла неподвижно, широко раскрыв глаза; в руке она держала пустой стакан.

Лашом спросил себя, куда она выплеснула раствор: под кровать или в вазу с цветами?

Она уронила стакан на ковер, вцепилась в руку Симона и судорожно сжала ее.

– Я сошла с ума… – закричала она. – Я все выпила. Я сошла с ума. Говорю тебе, я все выпила! Сколько там было таблеток?

– Достаточно, – ответил Симон. – Можешь проверить по трубочкам.

Она побежала в ванную комнату и тут же возвратилась.

– Симон, скорей, скорей! Врача! Я с ума сошла! Что я наделала! Вызови Лартуа или Морана. Немедленно. Номер телефона Морана-Ломье…

Лашом положил руку на аппарат и прижал рычаг.

– Симон, Симон! – вопила она. – Не дашь же ты мне умереть! Ведь я только хотела доказать тебе.

– Вот и отлично, продолжай доказывать…

– Но я уже доказала, ведь ты видел… ты видел, что я могу… Симон, я хочу жить, я хочу жить. Да, я трусиха… Ты меня бросишь, ты поступишь, как тебе угодно. Но только не это, только не это! Ведь я умираю, неужели ты не видишь?

Она решила, что веронал уже начал оказывать свое действие, ее охватила жестокая смертельная тревога, от которой кровь леденеет в жилах. Она задыхалась.

– Телефон… телефон… телефон… – повторяла она, как в бреду.

Сильвена вцепилась обеими руками в аппарат, пытаясь вырвать его у Симона. Несколько минут длилась ужасная борьба. Сильвена выгибалась всем телом, била его ногами, кусалась.

– Помо… – вырвалось у нее.

Симон ударил ее по лицу, и она рухнула на ковер.

Она пыталась подняться, кинуться к окну, к двери. От ужаса у нее подкосились ноги; на коленях она подползла к телефонному аппарату и снова принялась повторять:

– Телефон… телефон… телефон…

Потом яд стал действовать на самом деле, и сознание ее помутилось.

Пошатываясь, словно ее оглушили ударом по голове, Сильвена с трудом добралась до кровати. Посмотрела на Симона со странным выражением.

– Это ты… Это ты… – бормотала она.

С ее губ стали слетать неразборчивые, бессвязные слова; в этом бреду смешались воедино страх, горькие жалобы на свою жизнь, упоминания о генеральной репетиции…

Кожа ее приобрела серый оттенок.

– Мне холодно, – прошептала Сильвена.

И минуту спустя:

– Спать хочется…

Затем она умолкла.

Она дышала очень слабо, все медленнее, все реже. Она походила на утопленницу.

Симон долго смотрел на нее, не испытывая ни волнения, ни жалости.

Он представил себе, как развернутся события дальше. Утром, когда горничная войдет в спальню, Сильвена, без сомнения, будет уже холодным трупом – ведь она запрещала будить себя раньше десяти часов. Невозможно будет установить, когда именно он ушел и когда именно она отравилась. Пожалуй, тот факт, что он унес с собой бритвенный прибор и свои книги, вызовет разговоры среди слуг. Ну что же, в этом нет ничего плохого, напротив, для друзей Сильвены это сделает более объяснимым и правдоподобным ее самоубийство.

Вечерние газеты крупными буквами опубликуют посреди полосы сообщение: «Накануне своего дебюта в „Комеди Франсез“ Сильвена Дюаль покончила с собой, приняв веронал». Будут говорить о переутомлении, о депрессии; упомянут и о ее таланте. А в парижских гостиных станут шептаться, что она отравилась потому, что Лашом оставил ее. Ну, это только пойдет ему на пользу, прибавит немного таинственности к его репутации сердцееда.

Надо сказать, ему повезло: не каждому представляется такой прекрасный случай освободиться от надоевшей любовницы.

Тем временем Сильвена все глубже погружалась в роковое забытье. «Не пожалею ли я об этом впоследствии?» – спросил себя Симон, глядя на ее неподвижное тело. И с полной уверенностью мысленно ответил: «Нет». Даже воспоминания о былой любви, которые обычно смягчают сердце человека, были ему теперь противны.

У Сильвены вырвался слабый стон, голова ее скатилась с подушки, на лице появилось горестное выражение, такое же, как тогда, когда она сказала: «Неужели я принесла тебе столько горя…»

И, глядя на ее скорбное лицо, Симон подумал: «Что ни говори, но я виноват не меньше, чем она. Я сам допустил, чтобы она отравила мне существование. Доказательство тому – сегодняшний вечер: стоило мне твердо решить… Но ведь я заставляю ее расплачиваться одну, и слишком дорогой ценой…»

Одно из главных правил личного нравственного кодекса Лашома гласило: «Никогда не поддаваться сентиментальности, искушению поставить себя на место противника». Обычно он даже прибавлял: «Лучше оставить за собой мертвого врага, чем врага, которого ты пощадил».

Однако в данном случае врагом была не Сильвена, а любовь, которую он к ней испытывал.

«Теперь, когда я насладился зрелищем ее смертельного страха, с меня, пожалуй, довольно…»

Его любовь к Сильвене окончательно умерла, и ни один врач не в силах был ее воскресить.

Симон снял телефонную трубку и вызвал доктора Морана-Ломье.

А всего минуту назад он думал о венке и цветах, которые прислал бы в день ее похорон…

«Неужели я тоже трус? – спросил себя Симон. – Нет, я просто исцелился».

Лашом остался в спальне, дождался врача: он сохранял спокойствие, как будто просто остановился на дороге, чтобы помочь незнакомому человеку, которого ранили. Он не испытывал ни волнения, ни жалости, просто поступал так, «как полагается».

Больше всего его огорчало, что ему пришлось отказаться от ребяческого удовольствия возвращаться домой пешком по ночным улицам, с чемоданом в руке.

Дебют мадемуазель Дюаль в «Комеди Франсез» был отложен на десять дней из-за недомогания актрисы. В тот вечер, когда состоялось ее первое выступление, ложа министра просвещения оставалась пустой, и все обратили на это внимание. Сильвена покорила публику исключительно силой своего таланта и своей волей; пресса доброжелательно отозвалась о ее дебюте.

Сильвена не искала встречи с Симоном. Напротив, сталкиваясь с ним в каком-нибудь общественном месте, она убегала. Она боялась его, панически боялась. И когда ей рассказали, что Лашома видели в ресторане, где он обедал с Мари-Анж Шудлер, на душе у нее полегчало.

Глава III
Возраст страданий

1

Когда начались хлопоты, связанные с наследством, доставшимся от госпожи де Ла Моннери, Мари-Анж и Жан-Ноэль с удивлением обнаружили, как много вокруг них «преданных» друзей, дальних родственников и старых друзей семьи, готовых прийти им на «помощь» своим опытом и знаниями. Эта история походила на грустную повесть о том, как две юные серны прогуливались в лесу и на них внезапно напала разъяренная свора псов, которые долго гнались за изнемогающей добычей и в конце концов затравили и растерзали ее.

Наследство, полученное братом и сестрой, было сущим пустяком по сравнению с тем богатством, которым владели обобравшие их люди. Но и этого скромного имущества хватило на то, чтобы распалить алчность и тщеславие доброхотов.

Нельзя даже сказать, что люди эти заранее сговорились между собой. Псы не сговариваются, преследуя добычу: они подчиняются хищному инстинкту и укоренившимся навыкам. Именно так и вела себя дюжина деловых людей и законников, связанных между собой многолетним сообщничеством, и все они действовали заодно, почуяв поживу.

Первый сигнал подал Шарль де Валлеруа. Выходя от нотариуса, куда он явился по собственному почину на правах главы рода, чтобы присутствовать при оглашении завещания, герцог сказал Жан-Ноэлю:

– Твоя бабушка не раз обещала оставить мне небольшую картину Ланкре[17]17
  Ланкре Никола (1690–1743) – французский живописец, представитель рококо.


[Закрыть]
 – ту, что висит в гостиной; кстати, она досталась ей от одного из членов семейства Валлеруа. Я немного удивлен, что она забыла об этом упомянуть в завещании. Впрочем, это безделица.

– Нет-нет, вовсе не безделица. Если бабушка обещала тебе картину, она твоя, – ответил Жан-Ноэль с наивным великодушием.

Герцога де Валлеруа не пришлось долго уговаривать. Совесть у него была чиста. Он не раз шутливо говорил покойной госпоже де Ла Моннери: «Послушайте, тетя Жюльетт, если вы, составляя завещание, не будете знать, кому оставить эту маленькую картину Ланкре, вспомните обо мне». И госпожа де Ла Моннери ни разу прямо не отказала ему.

– Тогда я пришлю за картиной завтра утром моего шофера, – сказал герцог. – Не стоит включать ее в опись имущества, это только приведет к лишним расходам.

С того все и началось. Темное пятно на выцветших обоях гостиной в том месте, где висела картина Ланкре, походило на первую брешь в стене здания, обреченного на слом…

В свое время госпожа де Ла Моннери решила оставить свои драгоценности племяннице Изабелле. Та, казалось, не понимала, что, когда тетка составляла завещание, драгоценности эти были лишь небольшой частью ее состояния, между тем сейчас они стоили столько же – если не больше, – сколько все остальное имущество. Изабелла спокойно приняла завещанные драгоценности, сказав при этом Мари-Анж:

– В твоем возрасте драгоценности и не носят. А кроме того, в один прекрасный день они все равно достанутся тебе. Не говоря уже о том, что при показе моделей манекенщицы носят только поддельные драгоценности… И наконец, должны же мы уважать волю усопших.

Когда дело дошло до продажи особняка, обстановки и библиотеки поэта, наступил черед различных торговцев и преданных советчиков – старых дам, скупающих старинную мебель, антикваров и букинистов; все они, в меру своих сил, постарались урвать часть наследства и обстругали его, как столяр, что проходится рубанком по доске. Незадачливых наследников обманывали на всем – и когда оценивали крупное произведение искусства, и когда определяли стоимость безделушек, а брат и сестра в это время с видом знатоков советовались между собой.

Когда были покрыты все расходы по похоронам и по введению в права наследования, внесены проценты по закладной на дом поэта по улице Любек, уплачено всем экспертам и посредникам и, наконец, когда было продано все, что можно было продать, у Жан-Ноэля и Мари-Анж оказалось всего лишь по пятнадцать тысяч франков годового дохода. Но по крайней мере они могли жить на капитал. К тому же в их нераздельном владении оставался огромный замок Моглев (правда, он не приносил никакого дохода, а налог за него приходилось платить) – замок Моглев, где не было электричества, где все сто пятнадцать комнат стояли запертыми почти четыре года, замок Моглев, куда ни брат, ни сестра никогда не ездили и который они бы охотно продали, если бы нашелся чудак, готовый его купить.

2

Жан-Ноэль несколько раз виделся с лордом Пимроузом. Тот поил его чаем в гостиных отеля «Сен-Джеймс», где потолки были украшены золоченой лепкой, а стены обтянуты шелком алого цвета. Старый англичанин любил останавливаться в этом старинном здании, принадлежавшем ранее семейству де Ноайль и сохранившем аристократический вид; оно располагало тремя внутренними дворами между улицей Риволи и улицей Сент-Оноре; тут были замысловатые лестницы, медленные лифты и потолки с лепными карнизами, а большие потускневшие зеркала, казалось, хранили тени прошлого. Стиль начала XX века отлично уживался здесь со стилем времен Людовика XV. Пимроуз занимал комнату высотою в шесть метров в самой середине этого огромного каменного гнезда; бархатные портьеры были тут перехвачены витыми шнурами, на флорентийском мозаичном столике стоял телефон старинного образца. Бэзил Пимроуз слегка посмеивался над этой вышедшей из моды обстановкой, но ему вообще было свойственно иронизировать над вещами, которые он любил, и любить лишь те вещи, над которыми можно было иронизировать.

Жан-Ноэлю случалось также сопровождать своего нового друга в долгих прогулках по Парижу; Бэзил Пимроуз без устали бродил по городу, не переставая восхищаться им. Он великолепно знал Париж, знал до мельчайших подробностей, и это приводило в восторг Жан-Ноэля. Именно Бэзил открыл ему столицу, хотя юноша жил в ней с самого рождения.

Впрочем, то же произошло и с французской литературой. Жан-Ноэль, воспитанный на учебниках Лансона, с удивлением обнаружил, что лорд Пимроуз с одинаковой непринужденностью и знанием дела говорил как о Монтене, Паскале и даже о Жоделе и Гезе де Бальзаке, так и об Аполлинере, Кокто и Андре Бретоне[18]18
  Противопоставление познаний Пимроуза и Жан-Ноэля используется М. Дрюоном как прием, подчеркивающий глубокое различие между традиционным классическим воспитанием и образованием в духе католицизма, которое получали во Франции предвоенные поколения, и истинными разносторонними знаниями в различных областях европейской культуры. Лансон Гюстав (1857–1934) – литературовед, профессор Сорбонны, автор многих трудов по французской литературе, написанных в традициях культурно-исторической школы. Монтень Мишель де (1533–1592) – французский философ, писатель-гуманист. В своих знаменитых «Опытах» (1580–1588) выступает против схоластики и догматизма. Паскаль Блез (1623–1662) – французский религиозный философ, писатель, математик и физик. В «Мыслях» размышляет о трагичности и хрупкости человеческого существования. Жодель Этьен (1532–1573) – французский драматург и поэт, член объединения поэтов «Плеяда», ставшего одним из самых ярких явлений в истории французской литературы. Поэты «Плеяды» оставили прекрасные образцы лирики, выступали за жанровое и языковое обогащение поэзии путем освоения опыта античных и итальянских авторов. Бальзак Жан Луи Гез де (1597–1654) – французский писатель, историограф; его перу принадлежат «Письма», трактаты «Государь» (1631), «Старик» (1648), «Христианский Сократ» (1652) и др. Аполлинер Гийом (1880–1918) – французский поэт, один из основоположников сюрреализма (именно ему принадлежит изобретение самого термина). Кокто Жан (1889–1963) – французский писатель, художник, театральный деятель, киносценарист и режиссер; близок к сюрреализму. Бретон Андре (1896–1966) – французский писатель, один из основоположников сюрреализма, его перу принадлежит «Манифест сюрреализма» (1924).


[Закрыть]
.

– Вы, конечно, читали «Жестокие сказки»[19]19
  «Жестокие сказки» (1883) – сборник рассказов французского писателя Вилье де Лиль-Адана (Филипп Огюст Матиас, 1838–1889).


[Закрыть]
… вы читали «Манифест сюрреализма»… вы, разумеется, бывали на улице Вьей-дю‑Тампль?

Нет, Жан-Ноэль ничего этого не знал, он даже не бывал на площади Вогезов, он почти не читал произведений Валери, еще не успел познакомиться с творчеством Пруста. Жан-Ноэль был истинное дитя Расина и площади Согласия, он был порождением Пьера Луи и Трокадеро, творением Анны де Ноайль и бульвара Османа, духовным сыном Франсуа Мориака и церкви Мадлен[20]20
  Валери Поль (1871–1945) – французский поэт; основные темы философской лирики – размышления о сущности познания и природе творчества. Пруст Марсель (1871–1922) – французский романист и эссеист, автор многотомной серии романов «В поисках утраченного времени» (1913–1927), написанных в традиции «поток сознания». Расин Жан (1639–1699) – французский поэт, драматург, один из ярчайших представителей классицизма, член Французской академии. Луи Пьер (1870–1925) – французский писатель и поэт, автор модного романа «Афродита» (1896). Мориак Франсуа (1885–1970) – французский писатель-католик, романист и новеллист, член Французской академии с 1933 г., лауреат Нобелевской премии (1952).


[Закрыть]
.

– Видите ли, – говорил Пимроуз, – у Антуана де Баифа[21]21
  Баиф Жан Антуан де (1532–1589) – французский поэт, член «Плеяды».


[Закрыть]
уже встречаются образцы метрики, которую впоследствии мы обнаруживаем в просодии Валери…

Они проходили по кварталу Маре, и лорд Пимроуз умилялся, произнося вслух названия улиц: улица Сент-Круа-де‑ла‑Бретонри, улица Жоффруа-Анье; он восторгался старинными домами, дверными молотками, оконной рамой эпохи Возрождения, которая сохранилась в верхнем этаже какого-нибудь здания, точно забытое на веревке белье.

Они шли рядом, старик с седой волнистой шевелюрой и тонкими руками, которые постоянно двигались и напоминали два длинных цветка, растущих на одном стебле, и белокурый юноша с чистым лицом, голубыми глазами и узкими бедрами; оба были примерно одного роста, оба были худощавы, хотя один только еще начинал свою жизнь, а другой приближался к закату; они походили на двух иностранцев, осматривающих город, и были до такой степени поглощены друг другом, что даже проститутки, которыми кишели все перекрестки на улице Кенкампуа, не решались приставать к ним. Двое мужчин шли мимо облезлых стен по тротуарам, заваленным отбросами; не заботясь о своей легкой обуви и светлых костюмах из тонкой шерсти с красными гвоздиками в петлицах, они входили во дворы, усеянные сарайчиками, как бородавками, – даже летом тут пахло плесенью. Сапожники прибивали подметки к жалкой обуви бедняков, обойщики, держа во рту гвозди, приводили в порядок старинную мебель, которой предстояло возвратиться в богатые кварталы; в галантерейных магазинах продавали шелковую материю на сантиметры; ребятишки прыгали на одной ножке по разбитой мостовой или, сгрудившись вокруг тумбы, рассказывали друг другу чудесные истории о счастливых детях; служанка из булочной предавалась мечтам, рассматривая киноафишу; быстро проходили старики-евреи в черных шапочках, тихо переговариваясь между собой; женщины с тяжелыми веревочными сумками возвращались домой; горбун, старик лет восьмидесяти, посасывал трубку; на дне бочек скисали остатки вина; в конурах, выходивших на винтовую лестницу, ютились десятки семей; во дворах постоянно сушились застиранное белье и рваная одежда, от каменных желобов для сточных вод поднимались зловонные испарения; здесь ржавчина разъедала железо, селитра разъедала камень, нищета разъедала человека; в тупиках, где пять столетий назад Бургиньоны убивали по ночам герцогов Орлеанских, ныне мелкие ремесла медленно убивали людей – наделяли юных подмастерьев искривлением позвоночника, покрывали кавернами легкие двадцатилетних работниц, награждали циррозом печени хозяев маленьких кабачков, поражали тромбофлебитом поденщиц и прачек; часовщик, склонившись головой к окошку своей мастерской и вставив в глаз черную лупу, казалось, старался соединить между собой и пустить в ход все маленькие шестеренки мира… А лорд Пимроуз и Жан-Ноэль бродили по этим кварталам в поисках старинных домов, где некогда жили аристократы: особняка де Санс, особняка голландского посольства, особняка Ламуаньона… Им чудились призраки людей, некогда проезжавших здесь в раззолоченных каретах.

Однажды под вечер – дело происходило как раз во дворе особняка Ламуаньона – Бэзил Пимроуз остановился и поглядел себе под ноги. Из какой-то двери нижнего этажа выплеснули лохань помоев после мытья посуды, и серая жирная вода тонкими струйками побежала по земле.

– Вот символ нашей судьбы, – проговорил лорд Пимроуз, – мы оба – и вы, и я – тоже походим на ручейки, но ручейки отнюдь не прозрачной, а мутной воды, которая уносит с собою мусор столетий, остатки уходящего в прошлое мира; эти ручейки бегут в пыли, даже не смешиваясь с нею, они рисуют никому не нужные узоры и иссякнут бог знает где, никому не принеся пользы. Обо мне нечего говорить, я человек старый, но вы…

Он поднял на Жан-Ноэля глаза, в которых застыл печальный вопрос, растрогавший юношу.

– Разве вы… как бы это лучше сказать?.. Понимаете ли вы окружающих нас тут людей, – продолжал лорд Пимроуз, – всех этих скромных людей, которые работают, страдают и которые никогда не знали ничего, кроме нищеты?.. Нас больше волнует то, что в упадок приходят старые здания, чем то, что в упадок приходит человечество. Я отлично вижу людскую нищету, но также отлично вижу, что ничего не в силах исправить, а могу только посочувствовать и тотчас же отвернуться. Да и сочувствие мое вызвано лишь стремлением оправдать себя в собственных глазах, ибо я нахожу любопытным все живописное. Мир людей благоденствующих не может быть живописным. Живописное почти всегда образуется из грязи, лохмотьев и нищеты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю