355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Турнье » Философская сказка (сборник) » Текст книги (страница 1)
Философская сказка (сборник)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:23

Текст книги "Философская сказка (сборник)"


Автор книги: Мишель Турнье


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Турнье Мишель
Философская сказка (сборник)

Мишель ТУРНЬЕ

ФИЛОСОФСКАЯ СКАЗКА

ИЗ СБОРНИКОВ "LE COQ DE BRUYERE"

И "LE MEDIANOCHE AMOUREUX"

СОДЕРЖАНИЕ:

ДА РАДОСТЬ МОЯ В ВАС ПРЕБУДЕТ (Пер. М. Архангельской)

САВАНЫ ВЕРОНИКИ (Пер. Н. Хотинской)

АМАНДИНА, ИЛИ ДВА САДА (Пер. М. Архангельской)

ТЕТЕРЕВОК (Пер. Н. Хотинской)

КОНЕЦ РОБИНЗОНА КРУЗО (Пер. Т. Ворсановой)

БАБА-МОРОЗ (Пер. Т. Ворсановой)

ЛАНДЫШИ (Пер. Н. Хотинской)

ПЬЕРО, ИЛИ ЧТО ТАИТ В СЕБЕ НОЧЬ (Пер. М. Архангельской)

Да радость Моя в вас пребудет*

* Ин. 3:29.

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ СКАЗКА

Дэрри Каул посвящаю эту

выдуманную историю, столь

похожую на саму жизнь.

Можно ли стать всемирно известным пианистом, если твоя фамилия Фрикадель? Однако супруги Фрикадель, быть может сами того не ведая, бросили вызов судьбе – они назвали своего сына Рафаилом, тем самым призвав в покровители самого вдохновенного и музыкального из архангелов. Впрочем Рафаил оказался на редкость способным и тонко чувствующим ребенком, так что родители имели все основания возлагать на него большие надежды. Едва он научился самостоятельно взбираться на табурет, его усадили за пианино. Успехи были просто поразительны. В десять лет он слыл вундеркиндом, и организаторы благотворительных концертов разрывали его на части. Дамы лили слезы умиления, когда он склонял над роялем свое тонкое прозрачное личико и, словно осененный голубыми крыльями невидимого архангела, посылал небесам песнь божественной любви – волшебный хорал Иоганна Себастьяна Баха "Да радость Моя в вас пребудет".

Но мальчик дорого платил за эти упоительные мгновения. Чем старше он становился, тем больше времени проводил за пианино. В двенадцать лет он занимался по шесть часов в день и нередко завидовал судьбе других мальчишек, которым бог не дал ни таланта, ни гениальности, ни надежд на блестящую карьеру. Случалось, слезы наворачивались у него на глаза, когда в прекрасную погоду он сидел в четырех стенах, безжалостно прикованный к своему инструменту, а с улицы неслись веселые крики ребят, резвящихся на свежем воздухе.

Рафаилу минуло шестнадцать. Все ярче расцветал его талант, поражая всех своей многогранностью. Он был гордостью Парижской консерватории. Только вот отрочество, пришедшее на смену детству, не захотело сохранить ни единой прежней черточки его лица. Не иначе как он попал в немилость к злой фее Возмужания, она коснулась его своей волшебной палочкой, и от романтического ангелочка, которым он когда-то был, не осталось и следа. Будто что-то сместилось в чертах его лица, оно стало угловатым, челюсть выступила вперед, глаза навыкате спрятались за сильными очками, которые он вынужден был носить из-за прогрессирующей близорукости; но все бы ничего, если бы не выражение лица, а на лице его застыло какое то нелепое удивление, способное скорее вызвать смех, нежели настроить на лирический лад. Да, что касается внешности, Фрикадель явно одержал верх над Рафаилом.

Но маленькая Бенедикта Приор, казалось, вообще не замечала злой шутки, которую сыграла с Рафаилом судьба. Она была на два года моложе его, тоже училась в консерватории и знала лишь одно: каким прекрасным музыкантом обещает стать Рафаил. Бедняжка сама жила только музыкой и ради музыки, и родителей обоих молодых людей очень волновал вопрос, перейдут ли когда-нибудь их отношения за грань той восторженной близости, которая рождалась между ними, когда они играли в четыре руки.

Блестяще, в рекордно короткий срок окончив консерваторию, Рафаил стал бегать по частным урокам в поисках заработка. Они с Бенедиктой обручились, но отложили свадьбу до лучших времен. Спешить было некуда. Музыка и любовь заменяли им все, они познали райское блаженство. В дневных трудах они, казалось, были рядом, посвящая друг другу каждый аккорд, а вечер обычно венчал хорал Иоганна Себастьяна Баха, который исполнял Рафаил, пьянея от восторга и благоговения. То была не только дань уважения величайшему композитору всех времен, но и страстная молитва, обращенная к Богу, уберечь их чистый и пылкий союз. И в звуках, которые рождались под его пальцами, звенел божественный смех, переливалась вышняя радость Творца, благословлявшего Свое творение.

Но судьба позавидовала столь совершенной гармонии. У Рафаила был друг, Анри Дюрье, который тоже окончил консерваторию и теперь подрабатывал в ночном кабаре, аккомпанируя какому-то шансонье. Дюрье был скрипач, а потому не считал для себя зазорным подыграть на старом, разбитом пианино дурацким куплетам, которые распевал на сцене певец. И вот, когда Дюрье пригласили на гастроли в провинцию, он предложил Рафаилу заменить его на месяц, чтобы не потерять выгодное место.

Рафаил заколебался. Посидеть в этом темном душном зале несколько часов, слушая несусветную чушь, и то казалось ему ужасным. Но бывать там каждый вечер, да еще прикасаться к пианино в этом вертепе – просто кощунство. И хотя гонорар за один только вечер покрывал дюжину частных уроков, он не мог возместить те ужасные муки, на которые обрекал себя музыкант.

Рафаил совсем было решил отвергнуть предложение друга, но тут, к его величайшему изумлению, Бенедикта попросила его не торопиться с отказом. Вот уже несколько лет они считались женихом и невестой. Кто знает, сколько времени еще ждать, пока к Рафаилу вновь придет слава – ведь все давным-давно позабыли о маленьком вундеркинде. А тут всего несколько вечеров – и заложен фундамент их семейного счастья. Разве жертва так уж велика? Да и вправе ли Рафаил без конца откладывать день их свадьбы, пусть даже во имя искусства, во имя своего идеала, возвышенного, но такого абстрактного? И Рафаил согласился.

Шансонье, которому ему предстояло аккомпанировать, звали Сардель, и внешность ему была отпущена сообразно фамилии: большой, круглый и толстый. Как мячик катался он по сцене, плаксивым голосом поверяя публике несчастья и беды, которые сыплются на него со всех сторон. Комический прием, используемый им, был крайне прост, Сардель рассуждал так: если с вами приключилась беда, вы вызовете к себе интерес, две беды – жалость, ну а если на вас свалятся сто бед разом – вас поднимут на смех. А значит, чем нелепее и несчастнее будет выглядеть персонаж, тем громче будет хохот толпы.

В первый же вечер Рафаил понял природу этого смеха. С циничной откровенностью в нем звучали садизм, злоба, чудовищный эгоизм. Сардель бил зрителей по их слабому месту – выставляя напоказ свое убожество, он будил в них самые низменные инстинкты. Обыкновенных добропорядочных буржуа он превращал в гнусных подонков. Заразительность зла, увлекательность подлости – вот чему был обязан номер своим успехом. В шквале хохота, который сотрясал стены маленького зала, Рафаилу слышался смех самого сатаны, победоносный рык ненависти, трусости и глупости.

И вот в таком возмутительном безобразии Фрикадель должен был не просто принимать участие, но и добавлять туда соли и перца. Да еще с помощью пианино, священного для него инструмента, на котором он играл хоралы Иоганна Себастьяна Баха. В детстве и юности зло существовало для Рафаила лишь в его пассивной форме: разочарование, лень, скука, равнодушие. Впервые он встретился с активным злом, гримасничающим и гогочущим, и его реальным воплощением был тот самый Сардель, чьим сообщником он теперь выступал.

Каково же было удивление Рафаила, когда однажды вечером, приблизившись к своей голгофе, он увидел, что на афише, висящей на двери кабаре, рядом с именем Сарделя появилась следующая надпись:

За фортепьяно – Фрикадель

Он рванулся в кабинет директора. Тот встретил его с распростертыми объятиями. Да, он счел своим долгом поместить на афише его имя. И это только справедливо. Его участие не осталось без внимания, он пользуется явным успехом у публики и заметно оживляет номер бедняги Сарделя, весьма затасканный, что и говорить. К тому же их фамилии: Сардель и Фрикадель так великолепно звучат рядом. Оригинально, неподражаемо! Само собой разумеется, гонорар его будет увеличен И существенно.

Рафаил, который вошел в кабинет директора с намерением заявить протест, вышел оттуда, рассыпаясь в благодарностях и кляня себя в душе за слабость и нерешительность.

Вернувшись домой, он сообщил о разговоре с директором Бенедикте. Но вместо того чтобы разделить его возмущение, Бенедикта поздравила его с успехом и порадовалась увеличению их доходов. В конце концов, соглашаясь на предложение Дюрье, они имели в виду определенную цель, так не лучше ли извлечь для себя максимальную пользу? Рафаил почувствовал себя жертвой всеобщего заговора.

Что же касается Сарделя, тот явно охладел к нему. До сих пор Сардель относился к Рафаилу несколько свысока, покровительственно. Рафаил был всего лишь аккомпаниатором, роль полезная, но безликая, требующая лишь беспрекословного подчинения и такта. И вот на тебе, публика его заметила, приходится делиться с ним аплодисментами, и даже директор счел нужным обратить на это внимание.

– Ну к чему такое рвение, старина, к чему? – выговаривал Сардель вконец измученному Рафаилу.

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы в это время не вернулся Дюрье. Рафаил облегченно вздохнул и с сознанием исполненного долга вернулся к частным урокам: жестокое, хотя и поучительное испытание ушло в прошлое.

После женитьбы жизнь Рафаила мало изменилась, разве что у него появилось неведомое ему до той поры чувство ответственности. Надо было помогать жене – на ее плечи свалилось сразу столько забот, да еще так трудно сводить концы с концами: тут и плата за квартиру, и взносы за автомобиль, телевизор, стиральную машину, приобретенные в кредит. Теперь им все чаще приходилось посвящать вечера бухгалтерским подсчетам, и все реже причащались они непорочной красоте баховского хорала.

Однажды Рафаил, вернувшись домой несколько позднее обычного, застал Бенедикту в сильном волнении – у них только что побывал директор кабаре! Разумеется, он хотел повидать самого Рафаила, но, не застав его дома, объяснил Бенедикте цель своего визита. Нет, нет, он не собирался предлагать ему аккомпанировать этому жалкому фигляру Сарделю – кстати, тот может распрощаться с надеждой получить контракт на будущий сезон. Он пришел предложить Рафаилу сольный номер – несколько пьес на пианино. Это внесет еще один нюанс в их яркую, динамичную программу. Рафаил сыграет что-нибудь плавное, мелодичное и посреди веселого каскада создаст как бы паузу, полную покоя и красоты. Публике это понравится.

Рафаил отказался наотрез. Нет, он ни за что не согласится вернуться в этот мерзкий вертеп. Ему довелось на собственном опыте познать, что и музыка, его музыка, может служить злу. Ну и хватит с него, хороший урок на будущее.

Бенедикта решила переждать бурю. А затем потихоньку, исподволь попыталась переубедить его. Работа, которую ему предлагают, не имеет ничего общего с тем, что он делал раньше. Он будет выступать один и играть только то, что сам пожелает. В конце концов, это сольный номер, а ведь он профессиональный музыкант. Конечно, дебют довольно скромный, но главное начать. Выбирать пока что не приходится.

Изо дня в день она терпеливо, упорно твердила одно и то же. А сама тем временем начала подумывать о переезде. Она мечтала о большой квартире в старинном доме, в аристократическом районе. Но это требовало жертв.

Рафаил пожертвовал собою и подписал контракт сроком на полгода; в случае расторжения контракта ему грозила крупная неустойка.

В первый же вечер Фрикадель понял, в какую ужасную ловушку угодил. Зал гудел и вибрировал после предыдущего номера – пародийного танго в исполнении великанши и карлика. Выход Рафаила был безошибочно рассчитан: его узкий куцый фрак, неловкие, скованные движения, лицо затравленного семинариста, наполовину закрытое огромными очками, – все должно было обеспечить верный комический эффект. Его встретили громовым хохотом. На его несчастье, табурет у пианино оказался слишком низким, он начал подкручивать его, нечаянно открутил совсем и предстал перед гогочущей публикой в полной растерянности, держа в руках распавшийся на две части табурет, похожий на гриб, с которого сорвали шляпку. В другой обстановке он за несколько секунд прикрутил бы сиденье обратно. Но, ослепленный вспышками фотокамер, он окончательно потерялся и в довершение всех бед уронил очки, без которых вообще ничего не видел. И когда, встав на четвереньки, он стал шарить по полу в поисках очков, веселье публики достигло предела. Целую вечность сражался он с развалившимся табуретом, и наконец, не помня себя, с трясущимися руками сел за пианино. Что он играл в тот вечер? Он и сам не мог бы ответить на этот вопрос. Как только он оканчивал пьесу, зал чуть-чуть стихал, но стоило ему опять коснуться клавиш, хохот с новой силой обрушивался на него. Весь в поту, обезумев от стыда, он очутился за кулисами.

Директор заключил его в объятия.

– Дорогой Фрикадель, – вскричал он. – Великолепно, вы слышите, ве-ли-ко-леп-но! Вы – звезда сезона! Гений комической импровизации !Какая яркая индивидуальность! Достаточно вам появиться на сцене, и зрители начинают корчиться от смеха. А после первого аккорда они прямо впадают в исступление. Кстати, я пригласил прессу. Вы станете сенсацией!

За спиной директора скромно притаилась Бенедикта и, улыбаясь, принимала поздравления. Рафаил ухватился за нее, словно утопающий за соломинку. Он с мольбой вглядывался в ее лицо. Но до чего же безмятежно, радостно и твердо встречала его взгляд маленькая Бенедикта. Приор, превратившаяся в тот вечер в мадам Фрикадель, жену известного музыканта-эксцентрика. Должно быть, в эти минуты мысли ее были заняты роскошной квартирой в аристократическом районе. Мечта становилась реальностью.

Отзывы прессы и вправду были восторженными. Фрикаделя называли новым Бестером Китоном. Восхищались его лицом, которое так напоминало "физиономию обескураженного орангутана", отмечали его уморительную неловкость и гротескную манеру игры на пианино. Все газеты поместили одну и ту же фотографию: Рафаил ползает на четвереньках между частями развороченного табурета, отыскивая очки.

Они переехали. Вскоре делами Фрикаделя стал заниматься импресарио. Фрикадель снялся в фильме. Потом во втором. После третьего фильма они вновь переехали и на этот раз поселились в особняке на авеню Мадрид в Нейи.

В один прекрасный день им нанес визит Анри Дюрье. Он пришел выразить восхищение фантастическим успехом своего старого товарища. Дюрье оробел среди хрустальных бра и картин знаменитых художников и никак не мог прийти в себя от всего этого великолепия. Сам он был всего лишь второй скрипкой в муниципальном оркестре Алансона. Впрочем, он не жаловался. Во всяком случае, теперь не надо было бренчать на пианино в ночных кабаре, и это главное. Он с твердостью заявил, что не намерен больше торговать своим талантом.

Они вспомнили годы учебы в консерватории, надежды, разочарования – все то, что им пришлось пережить, пока они искали свой путь в искусстве. Дюрье не захватил с собой скрипку. Но Рафаил сел за рояль, он играл Моцарта, Бетховена, Шопена...

– Из тебя мог бы выйти великий пианист, – воскликнул Дюрье. – Но судьба уготовила тебе другие лавры. Что ж, каждому свое.

Рассыпаясь в похвалах Фрикаделю, критики не раз вспоминали о Гроке мол, наконец-то легендарный швейцарский рыжий клоун обрел своего приемника.

И вот в сочельник Фрикадель в самом деле дебютировал на арене цирка Урбино. Найти ему в партнеры белого клоуна оказалось делом непростым. Несколько проб окончились неудачей, и тут Бенедикта, ко всеобщему изумлению, решила сама попытать счастья. А собственно, почему бы и нет? Она была просто неподражаема, маленькая Бенедикта Приор, в узком расшитом жилете, коротеньких штанишках, серебряных сандалиях, с набеленным лицом, которому черная бровь, дугой пересекавшая лоб, придавала выражение язвительного недоумения, – достойная партнерша, незаменимая ассистентка клоуна-музыканта Фрикаделя.

Фрикадель, с лысиной-нашлепкой из розового папье-маше и красным носом-картошкой утопал во фраке необъятной ширины, на груди его болталась целлулоидная манишка, широченные штаны гармошкой спускались на огромные башмаки. Он играл роль пианиста-неудачника, претенциозного невежественного простачка, выступающего с сольным концертом. Со всех сторон его подстерегали неприятности, но главную опасность таили в себе его собственная одежда, табурет, и в особенности пианино. Стоило ему прикоснуться к ним, как вырывалась струя воды, вылетали клубы дыма, раздавались малоприличные звуки: чиханье, урчанье, чавканье. Своды цирка то и дело сотрясал гомерический хохот, распиная Фрикаделя на кресте его собственной буффонады.

Оглушенный буйным весельем толпы, Фрикадель, случалось, вспоминал беднягу Сарделя – даже тот не позволил бы себе пасть так низко. Спасала его только близорукость – из-за грима Рафаил не мог надеть очки, и поэтому все вокруг сливалось для него в огромные разноцветные пятна. Пусть сотни палачей казнят его своим животным смехом, слава богу, он их не видит.

И вдруг под самый конец в номере с дьявольским пианино произошла осечка. А может, под сводами цирка Урбино в тот вечер случилось чудо? Предполагалось, что в финале, после того как несчастный Фрикадель барабанит свою пьесу, пианино взорвется прямо у него перед носом и выплюнет на арену окорока, торты с кремом, связки сосисок, круги колбас. Но все вышло по-другому.

Рафаил замер перед инструментом, и, глядя на него, мгновенно умолк только что хохотавший крик. И когда воцарилась мертвая тишина, клоун начал играть. Самозабвенно, страстно, нежно играл он хорал Иоганна Себастьяна Баха "Да радость Моя в вас пребудет", тот самый хорал, который взлелеял его студенческие годы. Жалкое старенькое пианино, расстроенное и разбитое, беспрекословно слушалось его, и божественная мелодия уплывала под темные своды шапито, к смутным контурам трапеций и веревочных лестниц. После адского хохота толпа причастилась к таинству, к ней пришла радость, святая, всепрощающая, возвышенная.

Долго еще звучала последняя нота в охватившей цирк напряженной тишине, казалось, что хорал устремился в иные миры. И тут сквозь муаровую дымку клоун увидел своими близорукими глазами, как приподнялась крышка пианино. Но оно не взорвалось. И не выплюнуло из себя колбасы. Оно медленно раскрылось, как большой темный цветок, и из него вылетел прекрасный архангел со светящимися крыльями, архангел Рафаил, который никогда не покидал музыканта и не давал ему окончательно превратиться в Фрикаделя.

Саваны Вероники

Каждый год, в июле, толпы любителей и профессионалов стекаются в Арль на "Международные встречи фотографов". В эти несколько дней на каждом углу расцветают фотовыставки, на террасах кафе звучат многоумные речи, а по вечерам почетные гости демонстрируют свои творения на большом белом экране, натянутом во дворе Архиепископства, пожиная не только похвалы, но порой и улюлюканье молодых, азартных и беспощадных зрителей. Знатоки и ценители фотографии радуются, как дети, узнавая в переулочках города и на маленьких площадях Анселя Адамса и Эрнста Хааса, Жака Лартига и Фульвио Руатье, Робера Дуано и Артура Тресса, Еву Рубинштейн и Жизель Фрёнд. Любопытные показывают друг другу знаменитостей: вот Картье-Брессон идет, прижимаясь к стенам, потому что ему кажется, будто когда его видят, он теряет зоркость, вот Жан-Лу Сифф, такой красивый, что ему бы снимать одни автопортреты, а вот и Брассай, сумрачный, таинственный, даже под ярким провансальским солнцем не выпускает из рук старенького черного зонта.

– Брассай, зачем вам зонт?

– Пунктик такой. С того дня, когда я бросил курить.

Должно быть, впервые я увидел Гектора и Веронику одновременно; но сначала – и это вполне простительно – я заметил только Гектора. Это было на одной из узких полос земли, что тянутся по краю Камарги и отделяют море от последних соленых водоемов, на которые стаи фламинго опускаются, словно огромные бело-красные сети. Группа фотографов под предводительством одного из организаторов "Встреч" собралась, чтобы на этих полузатопленных клочках суши поснимать обнаженную натуру. Натурщик разгуливал во всей своей великолепной, роскошной наготе; он то бежал в пене прибоя, то ложился ничком, вытянувшись на песке или свернувшись клубочком, в позе зародыша, то шагал в недвижной воде пруда, раздвигая сильными ногами водоросли и соляной налет.

Гектор являл собой классический тип средиземноморца: среднего роста, мускулистый и крепко сбитый; его круглому, почти детскому лицу придавал некоторую мрачность крутой, как у молодого бычка, лоб, над которым клубилась черная курчавая шевелюра. Он вовсю демонстрировал обаяние животной силы, на редкость удачно гармонировавшее с незамысловатым, первозданным фоном этих мест – бурлящими или, наоборот, стоячими водами, рыжей травой, сизо-серым песком, седыми от ветров и времени корягами. Разумеется, он был обнажен, но не совсем: на шее у него висел на кожаном шнурке большой просверленный зуб. Это дикарское украшение, пожалуй, даже прибавляло ему наготы, и он принимал массированный огонь нацеленных на него фотоаппаратов с простодушным самодовольством, как заслуженную дань, с полным основанием воздаваемую его восхитительному телу.

В Арль возвращались в пяти или шести машинах. Волею случая я оказался рядом с невысокой, худенькой и шустрой молодой женщиной. Она была не очень красива, но привлекала живым умом и какой-то лихорадочной подвижностью и безжалостно заставила меня разделить с нею тяжесть громоздкой фотоаппаратуры, которую таскала с собой. Соседка моя была, похоже, не в духе и всю дорогу ворчала по поводу утренней съемки; не могу даже с уверенностью сказать, обращалась ли она ко мне.

– Ну что это за снимки... ни одного стоящего. Этот берег! Этот Гектор! Банально – хоть плачь! Какие-то открытки! У меня, правда, был с собой сорокамиллиметровый широкоугольник. Такой супер-широкий угол может дать интересные искривления перспективы. Если, скажем, Гектор протянет руку к объективу, на снимке получается гигантская ладонь, а за ней – крошечное тело и воробьиная головка. Забавно. Но вообще-то дешевые штучки. Ладно, неважно. Море, песок, трухлявые коряги – это все реквизит, а вот из мальчика, из этого Гектора в принципе можно было бы кое-что сделать. Только это потребует немало труда. Труда и определенных жертв...

В тот же день, позже, я отправился на прогулку по вечернему Арлю и увидел их вдвоем – Гектора и Веронику – на террасе "Воксхолла". Она говорила что-то. Он слушал с удивленным видом. Уж не о труде ли и о жертвах толковала она ему? Я шел медленно и успел услышать его ответ на какой-то вопрос Вероники. Из-под ворота рубашки он вытащил украшение, которое я заметил на нем утром.

– Да, это зуб, – объяснял он. – Зуб тигра. Мне привезли его из Бенгалии. Тамошние жители считают, что, пока на человеке этот талисман, он может не бояться, что его растерзает тигр.

Он говорил, а Вероника глядела на него сумрачно и неотступно.

"Встречи" закончились. Я потерял из виду Гектора и Веронику, а потом, за зиму, и вовсе забыл о них.

Год спустя я снова был в Арле. Они тоже. Вероника нисколько не изменилась. Зато Гектора было не узнать. Ничего не осталось от его чуть детской неуклюжести, от горделивости прекрасного зверя, от его лучезарного жизнелюбия. Уж не знаю, в силу какой перемены в жизни, но он похудел так, что это почти пугало. Вероника, казалось, заразила его своей нервозностью и ни на миг не сводила с него взгляда собственницы. Она сама охотно и многословно рассказывала о его преображении.

– В прошлом году Гектор был красив, но недостаточно фотогеничен, сказала она мне. – Он был красив, и фотографы могли, если хотели, сделать копии – достаточно точные и, стало быть, тоже красивые – его тела и лица. Но, как и любая копия, эти снимки, несомненно, уступали живому оригиналу.

Теперь же он стал фотогеничным. А что такое фотогеничность? Это такое свойство модели, которое позволяет делать снимки, превосходящие оригинал. Попросту говоря, фотогеничный человек поражает всякого, кто, зная его, впервые видит его снимки: они красивее, чем он сам, они как будто открывают в нем красоту доселе скрытую. Только на самом деле фотографии эту красоту не открывают – они ее создают.

Потом я узнал, что они живут вместе, в скромном домике, который сняла Вероника в Камарге, неподалеку от Межанна. Она пригласила меня побывать там.

Эти домишки, такие низкие, да еще крытые тростником, в камаргском пейзаже не заметишь, пока не наткнешься на ограду. Я плохо представлял себе совместную жизнь Гектора и Вероники в нескольких скудно обставленных комнатушках. Настоящей хозяйкой была здесь фотография. Кругом – мощные софиты, электронные вспышки, зеркальные отражатели; отдельная комната лаборатория для проявления и печати снимков, где я увидел изобилие всевозможных химических реактивов в бутылках, банках, запечатанных коробках и пластмассовых стаканчиках с делениями. Но одна из комнат, как я понял, предназначалась Гектору. Там, рядом с грубым столом и душем за прорезиненной занавеской, расположился целый арсенал интенсивной физической культуры; все здесь говорило об усилиях, тяжком труде, неустанных повторениях одного и того же движения, мучительно отягощенного чугуном или сталью. Одну из стен целиком занимала шведская стенка. Напротив, на специальных подставках – гири и гантели всех размеров и полный набор булав из полированного дуба. На оставшемся пространстве теснились эспандеры, тренажеры, доска для тренировки брюшного пресса, турник и штанги. Все это напоминало одновременно операционную и камеру пыток.

– В прошлом году, если помните, – объясняла Вероника, – Гектор походил на ядреный спелый плод, крепкий и налитой. Аппетитно, но для фотографии интереса не представляет. Свет скользил по этим гладким округлостям, нигде не задерживаясь и не играя. Три часа интенсивных упражнений каждый день – и все изменилось. Надо вам сказать, что с тех пор, как я им занялась, весь этот физкультурный инвентарь кочует с нами, куда бы мы ни поехали. Это как бы естественное дополнение к фотоаппаратуре, которую я тоже вожу с собой. Наш "пикап" всегда набит битком.

Мы перешли в другую комнату. На столе, сделанном из положенной на козлы доски, лежали увеличенные снимки, много снимков – все вариации на одну и ту же тему.

– Вот, – сказала Вероника, и в голосе ее зазвучали восторженные нотки, – вот настоящий, единственный Гектор! Взгляните!

Да Гектор ли это вообще – эта изрытая маска, на которой так выступают скулы, подбородок, так глубоки глазницы, под шапкой аккуратных, как будто покрытых лаком кудрей?

– Один из основных законов обнаженной натуры в фотографии, продолжала Вероника, – первостепенное значение лица. Сколько раз мастера надеялись сделать великолепные снимки – и они могли быть, должны были быть великолепными, но их портило неподходящее, да просто не гармонирующее с телом лицо! Люсьен Клерг – в Арле мы все в какой-то степени его гости нашел выход, отрезав головы своим ню. Поистине радикальное решение проблемы! Логически, это должно было бы убить фотографию. Однако, напротив, отсечение головы наделяет снимок более насыщенной, потаенной жизнью. Как будто душа перетекла из отрезанной головы в оставшееся на фотографии тело и проявляется в нем множеством мелких, но поразительно живых деталей, каких не увидишь на обычных ню: это и поры, и пушок, и пупырышки гусиной кожи, и еще – мягкая полнота округлостей, которые ласкают и лепят вода и солнце.

Да, это большое искусство. Но на мой взгляд, его следует оставить женскому телу. Мужская обнаженная натура не поддается на такую игру, в которой тело в каком-то смысле поглощает голову. Взгляните на этот снимок. Лицо здесь – шифр тела. Я хочу сказать: это само тело, только переданное в иной системе знаков. И в то же время оно – ключ к телу. Посмотрите как-нибудь в запасниках музеев на разбитые статуи. Мужчина без головы становится загадкой без разгадки. Он ничего не видит: у него нет глаз. А посетитель, глядя на него испытывает тягостное чувство – как будто это он, посетитель, ослеп. Тогда как фигура женщины, лишившись головы, будто расцветает во всем буйстве плоти.

– Однако, – заметил я, – нельзя сказать, чтобы лицо Гектора, которое вы создали, светилось умом и интересом к окружающему миру.

– Разумеется, нет! Оживленное, любопытное, открытое внешнему миру лицо – гибель для обнаженного тела. Оно опустошило бы его, лишило сущности. Тело стало бы не стоящей внимания подставкой для этого направленного на окружающее света: так башня маяка, погруженная во тьму, существует лишь для того, чтобы луч вращающегося фонаря мог озарять небо. Нет, подходящее лицо для обнаженного – лицо замкнутое, сосредоточенное, обращенное в себя. Возьмите хоть роденовского "Мыслителя". Человек – воплощение животной силы, упершись лицом в сжатые кулаки, совершает отчаянное усилие, дабы извлечь слабую искру из своего неразвитого мозга. Все его мощное тело пронизано и словно преображено этим усилием – от повернутых внутрь ступней до богатырской спины и бычьего затылка.

– Я как раз подумал о глазах статуй – у них странный взгляд, кажется, что они смотрят сквозь нас, не видя, как будто каменные глаза и видеть могут только камень.

– Глаза статуй – замурованные родники, – обронила Вероника.

Мы помолчали, рассматривая три фотографии, отпечатанные на очень плотной бумаге. Тело Гектора на ровном черном фоне – мне знакомы эти большие рулоны ватмана всевозможных оттенков, которыми пользуются фотографы, чтобы изолировать свою модель, подобно насекомому, наколотому на булавку в коробке энтомолога, – как бы рассеченное отчетливыми границами между тенью и пятнами света от единственного мощного источника, застывшее в неподвижности, просматривалось, казалось, до костей, точно препарированное рукой паталогоанатома в анатомическом театре.

– Это, пожалуй, не совсем то, что называют "живым мгновением", пошутил я, пытаясь стряхнуть с себя чары – недобрые чары, – исходившие от этих снимков.

– Живая натура никогда мне особенно не удавалась, – согласилась Вероника. – А вы вспомните Поля Валери: "Истина нага, но под наготой есть живое мясо". Знаете, существуют две школы фотографов. Одни ловят кадр неожиданный, трогательный, страшный. Их можно встретить в городах и деревнях, в толпе бастующих и на полях сражений, они колесят повсюду в погоне за сиюминутными сценками, мимолетными жестами, мерцающими мгновениями, которые – все до единого – служат иллюстрацией убийственной ничтожности удела человеческого: мы вышли из небытия и обречены вновь туда вернуться. Так вот, лучшие из них сегодня – Брассай, Картье-Брессон, Дуано, Вильям Клейн. Но есть и другое течение, его родоначальник – Эдвард Вестон. Это школа продуманного, рассчитанного, неподвижного кадра, когда фотоаппарат ловит не мгновение, но вечность. Среди ее представителей можно назвать Дени Бриа, вы, может быть, видели его здесь: с бородой и в очках, похож на Хемингуэя. Он безвыездно живет в Любероне и вот уже двадцать лет фотографирует только растения. А сказать вам, кто его злейший враг?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю