Текст книги "Философская сказка (сборник)"
Автор книги: Мишель Турнье
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Кто же?
– Ветер! Ветер, который колышет цветы.
– И он поселился в этом краю мистралей!
– Школа неподвижного кадра охватывает четыре области – это портрет, обнаженная натура, натюрморт и пейзаж.
– С одной стороны – живое мгновение, с другой – натюрморт, мертвая натура. Мне, право, хочется скаламбурить и сказать: живая натура и мертвое мгновение.
– Это бы меня не смутило, – кивнула Вероника. – Меня интересует смерть, и это не праздный интерес. Все идет к тому, что я буду снимать в морге. Есть в мертвом теле – настоящем, так сказать, необработанном, не том, что аккуратненько уложено на кровать со скрещенными на груди руками, готовое безучастно принять окропление святой водой, – да, так вот, в мертвом теле есть достоверность... как бы это назвать... достоверность мрамора. Вы замечали: когда маленький ребенок не хочет, чтобы его уносили, – как он умеет стать тяжелым; откуда только берется в нем этот мертвый груз? Мне никогда не приходилось поднимать мертвое тело. Уверена, что если бы я попробовала, меня бы расплющило.
– Вы пугаете меня!
– Полноте, не смущайтесь, как девица! Мне просто смешно это новое ханжество, когда шарахяются от смерти и мертвых. Мертвые – повсюду, и в искусстве – в первую очередь. Вот, кстати! Скажите-ка точно – что такое искусство Возрождения? Ему можно дать немало определений. Но вот вам, на мой взгляд, лучшее: это открытие мертвого тела. Ни в античности, ни в средневековье не препарировали трупы. Греческая скульптура, безупречная с анатомической точки зрения, зиждется целиком на созерцании тела живого.
– Живое мгновение.
– Именно. Пракситель наблюдал атлетов в движении. По причинам религиозного порядка, или морального, или каким-либо еще, он никогда не вскрывал трупов. Надо было дождаться XVI века, и прежде всего – фламандца Андреаса Везалия, чтобы родилась настоящая анатомия. Это он первым осмелился препарировать мертвое тело. И с тех пор художники ринулись на кладбища. Почти вся обнаженная натура той эпохи отдает трупным духом. Не только манускрипты Леонардо да Винчи и Бенвенуто Челлини полны анатомических гравюр – во многих изображениях живого обнаженного тела угадывается, как наваждение, то самое мясо. Святой Себастьян Беноццо Гоццоли, фрески Луки Синьорелли в соборе Орвието походят на фигуры пляски смерти.
– Несколько неожиданный взгляд на эпоху Возрождения.
– В противоположность здоровому средневековью, Возрождение предстает эрой паталогии и страхов. Это золотой век Инквизиции с ее процессами о колдовстве, камерами пыток и кострами.
Я положил на стол снимки обнаженного Гектора: мне вдруг показалось, что я держу в руках вещественные доказательства какого-нибудь процесса о колдовстве.
– Дорогая Вероника, не кажется ли вам, что, перенесись мы с вами в те далекие времена, вы бы очень рисковали окончить свои дни на костре?
– Совсем не обязательно, – ответила она, не задумываясь, как будто уже не раз задавалась этим вопросом. – Тогда существовал очень простой способ заниматься колдовством, сколько душе угодно, не подвергая себя ни малейшему риску.
– Какой же?
– Стать членом суда святой инквизиции! Если уж говорить о костре, я, по многим причинам, нахожу, что куда удобнее не на нем, но поблизости, в первых рядах зрителей.
– Чтобы смотреть и фотографировать.
Я собрался уходить, но последний вопрос вертелся у меня на языке.
– Кстати, мне было бы жаль покинуть вас, так и не посмотрев на Гектора.
Я заметил – или мне только показалось, – что ее лицо, перед тем просиявшее в ответ на мою шутку, вдруг замкнулось, как будто я допустил бестактность.
– На Гектора?
Она взглянула на часы.
– В это время он спит. У меня – не то что раньше. Он жил по неправильному режиму, теперь ему надо поменьше есть и побольше спать.
Помолчав, она все же улыбнулась и добавила:
– Это золотое правило здоровья: кто спит, обедает.
Я направился было к двери, но Вероника вдруг передумала:
– Вообще-то увидеть его вы можете. Я знаю Гектора. Его из пушки не разбудишь.
Я последовал за ней в маленькую, похожую на камеру комнатку, которой заканчивался коридор. В первый момент мне показалось, что в ней нет окон, но потом я разглядел задернутые занавески – они сливались со светлым фоном стен и потолка. Здесь было так бело и голо, как может быть, пожалуй, внутри яичной скорлупы. Гектор спал, лежа ничком на низком и широком топчане – в подобных позах я видел его год тому назад в Камарге. Он лежал, не прикрытый ни одеялом, ни простыней – в комнате было достаточно тепло. В густом молочном полумраке его смуглое тело, ассиметрично застывшее – одна нога согнута в колене, рука по другую сторону свесилась с постели, – выражавшее одновременно полнейшую отрешенность и какую-то сосредоточенность, желание спать, забыться, забыть, отринуть вещи и людей внешнего мира, являло собой, что ни говори, красивое зрелище.
Вероника окинула его взглядом собственницы, затем с победоносным видом посмотрела на меня. То было ее творение, ее бесспорный большой успех скульптурно вылепленная, отливающая золотом глыба в центре белой яйцеподобной камеры.
Три дня спустя я наткнулся на Веронику в задней комнате маленького бара на площади Форума – этот бар посещали только цыгане да жители квартала Рокетт, городских трущоб. Я не поверил своим глазам, но факт оставался фактом – Вероника напилась. Хмель к тому же привел ее в дурное расположение духа. Мы обменялись равнодушными замечаниями о вчерашней корриде, о "Елизавете Английской" Россини, которую давали назавтра в Античном театре, об открывшейся сегодня выставке Билла Брандта. Она отвечала короткими, вымученными фразами, явно думая о другом. Повисло неловкое молчание. Внезапно ее прорвало:
– Гектор ушел.
– Ушел? Куда?
– Если бы я знала!
– Он ничего вам не сказал?
– Нет. То есть, да, в общем, он оставил письмо. Вот!
И она бросила на стол надорванный конверт. Потом угрюмо замолчала, как бы давая мне возможность спокойно прочесть. Почерк был аккуратный, чистенький, почти школьный. Меня поразил тон письма – нежный, но без фамильярности, что было подчеркнуто утонченно-вежливыми "вы".
"Милая Вероника!
Знаете ли Вы, сколько раз Вы снимали меня за те тринадцать месяцев и одиннадцать дней, что мы с Вами провели вместе? Нет, Вы конечно, не считали. Фотографировали без счета. Зато я считал. Это вполне естественно, не правда ли? Двадцать две тысячи двести тридцать девять раз Вы сняли сняли с меня – мой облик. Как Вы понимаете, у меня было достаточно времени, чтобы подумать, и я многое понял. Я был очень наивен прошлым летом, когда позировал в Камарге для всех желающих. Тогда это было не всерьез. Иное дело с Вами, Вероника. Несерьезная фотосъемка не затрагивает натурщика. Не задевает его даже вскользь. Серьезная же устанавливает неразрывную связь между натурщиком и фотографом. Это как система сообщающихся сосудов. Я Вам многим обязан, Вероника, милая. Вы сделали меня другим человеком. Но Вы и взяли у меня очень много. Двадцать две тысячи двести тридцать девять раз что-то мое отторгалось от меня и уходило, как в ловушку, в Ваш "черный ящичек" (камера обскура) – так Вы это называете. Вы ощипали меня, как цыпленка, вычесали, как ангорского кролика. Я отощал, отвердел, высох, не в результате диеты или гимнастики, но оттого, что Вы каждый день изымали, стирали частицу моего существа. Надо ли говорить, что это было бы невозможно, оставь я при себе мой зуб? Но Вы не дурочка, Вы первым делом заставили меня его снять – мой чудодейственный зуб. Теперь я опустошен, выпотрошен, вычерпан до донышка. Ваши трофеи – двадцать две тысячи двести тридцать девять частиц моего "я", которые вы рассортировали, зарегистрировали, датировали с ревностной тщательностью, – я оставляю Вам. У меня остались только кожа и кости, их я хочу сохранить. Ободрать меня до костей Вам не удастся, нет уж, дорогая Вероника! Найдите себе кого-нибудь другого или другую, кого-нибудь неискушенного, еще нетронутого, владеющего непочатым капиталом облика. Я же дам себе отдых и попытаюсь вновь нарастить лицо и тело, после того как Вы меня так безжалостно обобрали. Не думайте, я не держу на Вас зла, напротив, искренне люблю Вас, в ответ на любовь, которую Вы щедро изливали на меня, любовь на Ваш лад – ненасытную. Искать меня бесполезно. Вы нигде меня не найдете. Даже перед самым Вашим носом, если волею случая наши пути пересекутся, Вы не заметите меня, насквозь просвечивающего, прозрачного, невидимого, каким я теперь стал.
Целую вас.
Гектор.
P.S. – Зуб я забираю".
– Зуб? Что это за зуб? – не понял я.
– Да вы же прекрасно знаете, – раздраженно бросила Вероника, – тот амулет на шнурке, что он носил на шее. Сколько я билась, чтобы заставить Гектора снять эту штуку, когда я его фотографировала.
– Ах, да, талисман – бенгальцы верят, что он может защитить от кровожадных тигриц?
– Тигриц? Почему вы сказали "тигриц", а не "тигров"? – спросила она уже со злостью.
Я, наверно, и сам не мог бы объяснить, почему употребил женский род. Снова повисло молчание – тяжелое, враждебное. Но уж коль скоро я ввязался в отношения между нею и Гектором, надо было высказать все, что лежало на сердце.
– В последний раз, когда мы с вами виделись, – начал я, – вы много говорили об анатомах эпохи Возрождения, и в частности о фламандце Андреасе Везалии. Мне стало любопытно, и я не поленился сходить в библиотеку, чтобы побольше узнать об этом человеке, подлинном создателе анатомии. Мне открылась бурная жизнь, полная тайн и опасностей, превратностей, взлетов и падений, подчиненная от начала до конца одной-единственной страсти – жажде познания.
Везалии родился в Брюсселе и с молодых лет стал завсегдатаем кладбищ и мест казни, богаделен и камер пыток – короче, он частый гость всюду, где умирают. Часть жизни он проводит под сенью виселицы в Монфоконе. Некрофил, вампир, стервятник? Это было бы и впрямь ужасно, если бы не очистительный свет разума. Карл V, тоже фламандец, сделал его своим личным врачом и увез в Мадрид. Там-то и разразился скандал. Поползли слухи: Везалий-де не довольствуется одним только вскрытием трупов. Дело в том, что тело, из которого ушла жизнь, может, конечно, многое сказать о своей анатомии. Но о физиологии оно хранит молчание – это и понятно. Тут требуется тело живое. И вот неутомимому исследователю Везалию доставляют заключенных. Их одурманивают опиумом, затем он их вскрывает. Короче говоря, после анатомии Везалий изобрел вивисекцию. Это было уж чересчур, даже для тех, весьма суровых времен. Везалий предстал перед судом. Его приговорили к смертной казни. Только вмешательство Филиппа II спасло ему жизнь. Приговор смягчили, и Везалию было предписано совершить паломничество в Святую землю. Но судьба, похоже, окончательно отвернулась от него. Корабль, на котором он возвращался из Иерусалима, потерпел крушение, и Везалия выбросило на пустынный остров Зант. Там он и умер от истощения.
Вероника, выйдя из угрюмой задумчивости, слушала с возрастающим интересом.
– Какая прекрасная жизнь, – сказала она, – и какой достойный конец!
– Да, но, как видите, мертвыми телами Везалий занимался лишь за неимением лучшего. Он все же предпочитал живых.
– Пожалуй, – согласилась Вероника, – но при одном условии: если он мог их вскрывать.
* * *
Мне редко выпадает случай встретиться с моими друзьями-фотографами зимой в Париже. Однако в этот раз я лишь чуть-чуть разминулся с Вероникой на открытии выставки в "Фотогалерее" на улице Кристин.
– Она ушла минут пять назад, – сказал мне Шерио, который был с ней знаком. – Очень жалела, что не увиделась с тобой, но задержаться никак не могла. Между прочим, она тут рассказывала мне интереснейшие, слышишь интереснейшие вещи!
Мне о несостоявшейся встрече жалеть не пришлось. Шерио – живая газета-сплетница мира фотографии, и мне надо было только навострить уши, чтобы узнать все, что поведала ему Вероника, и даже гораздо больше.
– Во-первых, – начал он, – она разыскала и снова прибрала к рукам своего бедолагу-натурщика – ну, помнишь, того паренька, Гектора, которого она подцепила в Арле?
Я помнил.
– Далее, Вероника занялась с ним опытами прямой фотосъемки. Так она называет съемку без фотоаппарата, без пленки и без увеличителя. В общем, это мечта всех истинных фотохудожников – они стыдятся, как позорного изъяна, зависимости их ремесла от техники. Принцип этой прямой фотосъемки сформулировать легко, куда сложнее осуществить ее на деле. Вероника использует большие листы фотобумаги, первым делом просто-напросто выставляя их на дневной свет. В отсутствие проявителя светочувствительная поверхность лишь слегка желтеет. Затем она погружает беднягу Гектора в ванну с проявителем (метол, сульфит натрия, гидрохинон и бура). Потом укладывает его, мокрого, на лист фотобумаги в той или иной позе. После чего остается только погрузить бумагу в кислый фиксационный раствор... а натурщика отправить под душ. Получаются странные, как будто расплющенные силуэты, проекция тела Гектора на плоскости; это чем-то похоже – я дословно цитирую Веронику – на тени, что остались на стенах Хиросимы от японцев, настигнутых и испепеленных атомным взрывом.
– А Гектор? Как он ко всему этому относится? – спросил я, думая о его прощальном письме, которое в моей памяти вдруг предстало криком о помощи, трагическим и жалким.
– Так вот, в том-то и дело! Наша милая Вероника и не подозревала, когда расписывала мне чудеса "прямой фотосъемки", что мне известна другая сторона медали. Мне рассказали – ты ведь знаешь, у меня есть свои источники, – что бедняге Гектору пришлось лечь в больницу с диагнозом "общий дерматоз". Его заболевание озадачило врачей. Поражения кожи, вызванные, очевидно, какими-то химикатами, походили на так называемые профессиональные дерматиты, которые часто наблюдаются у дубильщиков, москательщиков или граверов. Однако у них болезнь локализуется на руках, а у Гектора обширная токсическая эритема захватила такие участки тела например спину, – которые редко бывают открыты, и оттого особенно уязвимы.
Думается мне, – заключил Шерио, – ему надо вырваться из когтей этой ведьмы, иначе она заживо обдерет его до костей.
Обдерет до костей... Эти слова были и в письме. Но тогда я был далек от мысли, что несколько месяцев спустя увижу их наглядное подтверждение.
* * *
Да, несколько месяцев спустя "Международные встречи", как обычно, поманили меня в Арль. Я немного опоздал к началу, и об открытии в часовне Мальтийских рыцарей при музее Реаттю выставки под названием "Саваны Вероники" узнал из газеты. Помимо объявления там было помещено интервью с художницей. Вероника объясняла, что после серии опытов с фотобумагой она перешла на более податливый и более богатый возможностями материал льняное полотно. Ткань делали светочувствительной, пропитав бромидом серебра, и выставляли на свет. Затем натурщика, после купания в ванне с проявителем, закутывали в нее с головы до ног, "как мертвое тело в саван", уточнила Вероника. Наконец, ткань обрабатывали закрепителем и промывали. Интересных оттеночных эффектов можно добиться, обмазывая натурщика двуокисью титана или нитратом окиси урана: отпечаток приобретает голубоватые или золотистые полутона. В общем, заключила Вероника, ее изобретение оставило традиционную фотографию далеко позади. Более подходящим словом было бы "дермография".
Надо ли говорить, что первым делом я направился в часовню рыцарей? Из-за высокого потолка ее неф кажется тесным и как бы глубоким, наподобие склепа. Здесь дышится с трудом, а теперь это тягостное ощущение усиливали "саваны" – ими были сплошь завешены все стены и устлан пол. Повсюду вверху, внизу, слева, справа – взгляд наталкивался на черно-золотистые тени человеческого тела – расплющенного, распластанного, скорчившегося, вытянувшегося; то была назойливая и зловещая череда многократно воспроизведенных изображений во всех возможных позах. Невольно думалось о содранных человеческих кожах, вывешенных здесь какими-то варварскими трофеями.
Я был один в этой маленькой часовне, все больше напоминавшей мне морг, и тревога моя росла всякий раз, когда я по какой-нибудь детали узнавал лицо и тело Гектора. Я не без омерзения вспоминал те симметричные кровавые отпечатки, которые получались, когда мы, мальчишками, давили ударом кулака зажатую между двумя листками бумаги муху.
Я хотел уже уйти, как вдруг оказался нос к носу с Вероникой. У меня был к ней один только вопрос, и я задал его, не в силах ждать ни секунды больше.
– Вероника, где Гектор? Что вы сделали с Гектором?
Она загадочно улыбнулась и как-то неопределенно махнула рукой, указывая на саваны, которые окутывали нас со всех сторон.
– Гектор? Но он... здесь. Вот... вот что я сделала. Чего же вам еще?
Я готов был настаивать, заставить ее объясниться, но тут увидел нечто такое, что прикусил язык: спрашивать больше было не о чем.
На шее у нее болтался на кожаном шнурке зуб бенгальского тигра.
Амандина, или Два сада
СКАЗКА-ИНИЦИАЦИЯ
Оливии Клерг
Воскресенье. У меня голубые глаза, алые губы, пухлые румяные щеки, светлые локоны. Меня зовут Амандиной. Я гляжу на себя в зеркало, и мне кажется, что я похожа на десятилетнюю девочку. Ничего удивительного. Я в самом деле девочка, и мне десять лет.
У меня есть папа, мама, кукла, которую зовут Аманда, и кошка. Я думаю, моя кошка – именно кошка, а не кот. Правда зовут ее Клод, и для кота это имя тоже вполне подходит, так что сомнения все-таки остаются. Недели две Клод ходила с большущим животом, и однажды утром я нашла у нее в корзине четырех котят, похожих на мышей, – они барахтались, шевеля лапками, и сосали мать.
Кстати, живот у Клод снова стал совсем плоским, просто не верится, что еще совсем недавно там прятались целых четыре котенка. Видно, и впрямь Клод не кот, а кошка.
Малышей зовут Бернар, Филипп, Эрнест и Камико. Таким образом, я точно знаю, что трое из них коты. Что же касается Камико, то тут у меня полной уверенности нет.
Мама сказала, что мы не можем оставить у себя пять кошек. Не совсем понимаю, почему. Пришлось спросить моих школьных подружек, не хотят ли они взять себе котенка.
Среда. К нам пришли Анни, Сильвия и Лидия. Клод, мурлыча, стала тереться об их ноги. Они забрали котят, которые уже открыли глаза и делают первые шаги. Анни выбрала Бернара, Сильвия – Филиппа, а Лидия – Эрнеста. Никто из них не захотел взять кошечку, и поэтому Камико осталась у нас. Теперь, когда у меня отняли остальных котят, я люблю ее еще сильнее.
Воскресенье. Камико рыжая, как лиса, на левом глазу у нее белое пятнышко, словно глаз ей кто-то... нет, не подбил! Словно кто-то чмокнул ее в глаз...
Среда. Я очень люблю мамин дом и папин сад. Зимой у нас дома никогда не бывает холодно, а летом жарко. В любое время года газоны в саду зеленые, ровно подстриженные. Можно подумать, мама с папой соревнуются в чистоте и аккуратности: мама вылизывает дом, папа – сад. Как только входишь в дом, мама сейчас же заставляет снять туфли и надеть тапочки, чтобы не портить паркет. В саду папа установил урны для окурков. В общем-то, они правы. Так спокойнее. Правда, иногда все это немножко раздражает.
Воскресенье. Я с радостью наблюдаю, как растет мой котенок, как мать, играя, преподает ему полезные уроки.
Сегодня утром я зашла к ним в сарайчик. Но их корзинка была пуста. Ни той, ни другой. Раньше, когда Клод уходила гулять, она оставляла котят одних. А сегодня, как видно, взяла Камико с собой. Наверное, унесла ее в зубах, ведь малышка только-только начинает ходить. Самой ей далеко не уйти. Но где же она?
Среда. Клод, которая исчезла в воскресенье, появилась только сегодня. Я ела в саду клубнику, и вдруг что-то мохнатое ткнулось мне в ноги. Даже не глядя, я поняла, что это Клод. И скорее побежала к сарайчику посмотреть, не вернулась ли малышка. Но корзинка по-прежнему пустовала. Следом за мной появилась Клод. Она тоже заглянула в корзину, а потом подняла ко мне мордочку и зажмурила свои золотистые глаза. Я спросила ее: "Куда ты подевала Камико?" Она молча отвернулась.
Воскресенье. Клод очень изменилась. Раньше все время она проводила с нами. Теперь же то и дело куда-то надолго исчезает. Куда, хотелось бы мне знать? Я попробовала было проследить за ней. Бесполезно. Пока я гляжу на нее, она не шелохнется и всем своим видом выражает удивление, словно хочет сказать: "Ну что ты на меня уставилась? Я дома и никуда не собираюсь уходить".
Но стоит мне на минуту отвернуться – фьють! – ее и след простыл. Ищи не ищи – как сквозь землю провалилась. А назавтра сидит себе возле камина как ни в чем не бывало, будто все это мне померещилось.
Среда. Сегодня приключилась очень странная история. За обедом мне совсем не хотелось есть, и, пока на меня никто не смотрел, я бросила Клод кусок мяса со своей тарелки. Собаки, когда им бросают мясо или сахар, ловят кусок на лету и сразу глотают. Кошки более недоверчивы. Они подождут, пока кусочек упадет на пол. Обнюхают его со всех сторон. Именно так и поступила Клод. Но вместо того, чтобы съесть мясо, она осторожно взяла его в зубы и унесла в сад, не побоявшись попасться на глаза моим родителям и навлечь на меня их гнев.
Потом она спряталась в кустах – конечно, для того, чтобы все о ней забыли. Но я не спускала с нее глаз. И вдруг она метнулась к стене сада и помчалась по ней вверх, как по земле – словно стена не стояла вертикально, как ей полагается, а лежала плашмя; в три прыжка Клод очутилась наверху с мясом в зубах. Оглянулась на дом – видно, хотела убедиться, что за ней никто не следит, – и спрыгнула на другую сторону стены.
Надо сказать, я уже давно кое о чем догадываюсь. Конечно, Клод страшно возмутилась, когда у нее отняли троих котят, вот она и решила спрятать Камико в надежном месте. Она спрятала ее по другую сторону стены и сама живет там вместе с ней.
Воскресенье. Я оказалась права. Камико, исчезнувшая три месяца назад, наконец появилась. Но как же она выросла! Сегодня я встала раньше обычного и увидела в окошко, как по дорожке сада с мышонком в зубах неторопливо идет Клод. Но при этом она так странно, так призывно мурлыкала – точно наседка, созывающая своих цыплят. Ну а ее цыпленок не заставил себя долго ждать большой четырехлапый детеныш, рыжий и мохнатый. Я тут же узнала Камико по белому пятнышку на левом глазу. Но какая же сильная она стала! Она пустилась в пляс вокруг Клод и все старалась достать лапой до мышонка, а Клод задирала голову повыше, чтобы Камико не могла дотянуться. В конце концов Клод отдала ей мышонка, но Камико не стала есть его на дорожке схватила и кинулась в кусты. Боюсь, Камико превратилась в настоящую дикую кошку. Но что поделаешь, ведь она росла по другую сторону стены и все это время, кроме собственной матери, ни с кем не общалась.
Среда. Теперь каждый день я встаю на час раньше родителей. Просыпаюсь легко – погода стоит чудесная. Зато этот час принадлежит мне. Пока папа с мамой спят, я одна на целом свете.
Страшновато, но в то же время очень-очень радостно. Странное дело: едва я заслышу движение в спальне у родителей, мне сразу становится грустно, словно праздник кончился. А за то время, пока они спят, я успеваю увидеть в саду множество совершенно новых для меня вещей. Папин сад так ухожен и причесан, просто не верится, что тут вообще может случиться что-то интересное.
А между тем чего только не происходит, пока папа спит! На рассвете в саду начинается возня. Ночные звери укладываются спать, дневные просыпаются. В эти минуты, на границе ночи и дня, сад принадлежит им. Тут-то и происходят самые неожиданные встречи и свидания.
Сова спешит вернуться к себе до захода солнца и задевает дрозда, который вылезает из куста сирени. Ежик свертывается клубочком в зарослях вереска, а белочка выглядывает из дупла старого дуба, чтобы узнать, какая сегодня погода.
Воскресенье. Сомнений больше нет: Камико настоящая дикарка. Сегодня утром я видела ее вместе с Клод на лужайке и подошла к ним. Клод радостно бросилась ко мне. Мурлыча, стала тереться об мои ноги. А Камико тут же спряталась в зарослях смородины. Вот странно: она же видит, что ее мать не боится меня. И все-таки удирает. Почему Клод не остановит ее? Могла бы объяснить, что я ей друг. Как бы не так. Завидя меня, Клод как будто сразу забыла о Камико. У нее в самом деле две разные жизни: одна – по другую сторону стены, а другая – с нами, в папином саду и мамином доме.
Среда. Я решила приручить Камико. Поставила блюдце с молоком посреди дорожки, вернулась в дом и стала наблюдать в окно.
Клод, конечно появилась первой. Чинно поставив рядом передние лапки, она наклонилась к блюдечку и стала пить. Через минуту в траве мелькнуло белое пятнышко. Камико с интересом уставилась на мать: чем это она занимается? Потом, припав к земле, потихоньку стала красться к молоку. Поспеши же, малышка Камико, а то будет поздно и в блюдце ничего не останется. Наконец она у цели! Да нет, теперь она кружит возле матери, боясь подступиться к блюдцу. Ну и трусиха! Самая настоящая дикарка! Не решаясь приблизиться к блюдцу, она лишь вытягивает шею – ой, какая длинная, прямо как у жирафа! Наконец Камико достает до блюдца, тыкается в него мордочкой – а-апчхи! Попала носом прямо в молоко. Для нее это полная неожиданность. Моя дикарка никогда в жизни не пила молоко из блюдца. Брызги летят во все стороны. Камико отскакивает, с недовольным видом начинает вылизывать шерстку. Клод тоже вся забрызгана, но ей хоть бы что, она все так же быстро, точно заводная лакает молоко.
Камико кончила умываться. Но капельки молока, которые она слизнула, кое-что ей напомнили. Что-то совсем недавнее. Она снова припадает к земле. Снова крадется. На сей раз к матери. Тычется мордочкой ей в живот. И начинает сосать.
Ну и ну! Взрослая кошка пьет молоко из блюдца, а котенок ее сосет. Наверное, то самое молоко, которое пьет Клод, потом достается Камико. Только за время пути оно успевает согреться. Котята не любят холодное молоко. Они используют своих мам, чтобы подогреть его.
Блюдце опустело. Клод так вылизала его, что оно прямо блестит на солнце. Клод оборачивается. Только теперь она заметила, что Камико сосет ее. "Это что еще такое?" Лапка Клод вскидывается, как на пружине. Нет, нет, она не хочет сделать больно. Она подобрала когти. Но удар пришелся Камико прямо по голове, и та откатывается, как мячик. Пусть знает, что она уже взрослая. Разве в ее возрасте сосут мать?
Воскресенье. Чтобы приручить Камико, я решила устроить экскурсию побывать за стеной. Интересно, что там? Я думаю, все другое: другой сад, а может, и другой дом – сад и дом Камико. Мне кажется, если я проникну в ее маленький мирок, мне легче будет завоевать ее дружбу.
Среда. Сегодня днем я отправилась на разведку. Стена оказалась не такой уж длинной: не торопясь, я обошла ее за десять минут. Все понятно; тот сад точь-в-точь такой же величины, как папин. Но что странно – ни двери, ни калитки, ничего! Сплошная стена, входа нет! А может, входы заделали? Единственный способ проникнуть в сад – перепрыгнуть через стену, как Камико. Но я все-таки не кошка. Как поступить?
Воскресенье. Решила взять папину садовую лестницу, но потом передумала. Во-первых, сумею ли я подтащить ее к стене? И потом, родители сразу ее заметят. И поймают меня. Не знаю почему, но я уверена: если папа с мамой узнают о моих планах, они сделают все, чтобы мне помешать. То, что я сейчас напишу, очень некрасиво, и мне стыдно за себя, но что поделаешь: я считаю, что должна проникнуть в сад Камико, что это очень важно и необычайно интересно, только я должна все держать в тайне, особенно от родителей. На душе у меня тревожно, но я так счастлива!
Среда. Я вспомнила про старую грушу, что растет у самой стены и почти достает до нее одной из своих толстенных ветвей. Если мне удастся добраться до конца этой ветки, я спокойно смогу шагнуть на стену.
Воскресенье. Ура! Операция со старой грушей удалась! Ну и натерпелась же я страху! Особенно когда я застряла на полпути: одна нога на ветке, другая – на стене – ни туда, ни сюда... Я вцепилась в ветку, боясь отпустить ее. И чуть было не позвала на помощь. Но все-таки сумела сделать решающий шаг. Я едва не слетела со стены, просто чудом удержалась на ногах, зато теперь подо мной был сад Камико.
Я увидела сплошные заросли, настоящую лесную чащу: поваленные деревья, терновник, кусты ежевики, высоченные папоротники и еще множество растений, совершенно мне не знакомых. Полная противоположность папиному саду, такому чистенькому и причесанному. Боюсь, у меня не хватит духу спуститься в эти джунгли, где наверняка полно жаб и змей.
Попыталась пройти по стене. Не так-то просто: деревья протянули свои ветки через стену и закрыли ее листвой – не видно, куда ступаешь. Кое-где камни расшатались и покачивались у меня под ногами, там же, где они покрылись мхом, было очень скользко. Но что я вижу! Просто чудо: как будто специально для меня к стене приставлена крутая деревянная лестница с перилами – такие лестницы обычно ведут на чердак. Лестница вся трухлявая, ступеньки позеленели, перила липкие от улиток. И все же спускаться по ней было очень удобно, прямо не знаю, что бы я делала без нее.
Наконец я в саду Камико. Трава высоченная, до самого моего носа. Иду через эту чащобу по старой аллее, почти совсем заросшей. Большие диковинные цветы ласково касаются моего лица. У них очень странные аромат, они пахнут мукой и перцем, даже в носу чуть-чуть пощипывает. Не могу понять, приятный у них запах или нет. Пожалуй, и да и нет.
Мне немножко страшно, но любопытство пересиливает. Кажется, сюда давным-давно никто не заходил. Грустно и красиво, как закат солнца... Поворот, еще один зеленый коридор, и я попадаю на круглую зеленую полянку, посреди которой лежит каменная плита. И кто же сидит на ней? Угадайте! Ну конечно же, Камико собственной персоной, она безмятежно следит за тем, как я приближаюсь. Как странно, она мне кажется крупнее и сильней, чем в папином саду. Но это она, я совершенно уверена, ни у какой другой кошки нет такого глаза с белым пятнышком. До чего же спокойна, почти величественна! Она не удирает от меня, как сумасшедшая, но и не подходит приласкаться, нет, она медленно встает и спокойно направляется к противоположному краю полянки. Прежде чем скрыться среди деревьев, она останавливается и оборачивается, словно проверяя, иду ли я за ней. Да, Камико, иду, иду! С довольным видом она прижмуривает глаза, а потом, все такая же спокойная, отправляется дальше. Честное слово, я просто не узнаю ее. Вот что значит попасть в другой сад. Камико тут – принцесса в своем королевстве.