Текст книги "Воля к истине - по ту сторону знания, власти и сексуальности"
Автор книги: Мишель Фуко
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Вот некоторые из основных его черт:
– Негативное отношение. Модус отношения, которое устанавливается между властью и сексом, всегда лишь негативный: отбрасывание, исключение, отказ, блокировка или еще: сокрытие, маскировка. По отношению к сексу и к удовольствиям власть не «может» ничего, кроме как говорить им «нет». Если она что-то и производит, так только всякого рода отсутствия и пробелы. Она опускает отдельные элементы, вводит разного рода прерывности, разделяет то, что соединено, обозначает границы. Результаты ее действия принимают всеобщую форму предела и нехватки.
– Инстанция правила. Власть по самой своей сути является якобы тем, что диктует свой закон сексу. Это означает, во-первых, что по отношению к сексу властью устанавливается двойной режим: законное и незаконное, разрешенное и запрещенное. Это означает, далее, что власть предписывает сексу некий «порядок», функционирующий в то же время и как форма интеллигибельности: секс дешифруют исходя из его отношения к закону. Это означает, наконец, что действие власти осуществляется через провозглашение правила: взятие власти над сексом происходит якобы с помощью речи или, скорее, посредством дискурсивного акта, самим фактом своего выполнения создающего некое правовое состояние. Власть говорит – и это и есть правило. Стало быть, чистую форму власти можно было бы обнаружить в функции законодателя, а способ ее действия по отношению к сексу в таком случае предстает как юридически-дискурсивный.
– Круг запрета. Власть как бы говорит сексу: ты не приблизишься, не притронешься, не закончишь, не испытаешь удовольствия, не заговоришь, не появишься. В пределе: ты не будешь существовать, разве что только в тени и в тайне. По отношению к сексу власть пускает в ход якобы всего лишь один закон – закон запрета. Ее цель: чтобы секс отказался от себя самого. Ее инструмент: угроза наказания, которое есть не что иное, как его уничтожение. Отрекись – под страхом быть уничтоженным, не показывайся,– если не хочешь исчезнуть. Твое существование будет сохранено лишь ценой твоего упразднения. Власть принуждает секс не иначе как при помощи запрета, играющего на альтернативе между двумя несуществованиями.
– Логика цензуры. Полагают, что запрет этот осуществляется в трех формах: в форме утверждения, что нечто не разрешено, в форме противодействия тому, чтобы об этом говорилось, и в форме отрицания того, что это существует. Формы, которые трудно, по-видимому, согласовать друг с другом. Но тут-то и представляют себе обычно своего рода цепную логику, будто бы характерную для механизмов цензуры. Эта логика связывает несуществующее, недозволенное и невыразимое так, чтобы каждое из них было одновременно и причиной и следствием другого: о том, что запрещено, не следует говорить – вплоть до его упразднения в реальном, то, что не существует, не имеет права на манифестацию, даже в речи, сообщающей о его несуществовании, то же, о чем следует молчать, оказывается изгнанным из реального, как и то, что собственно запрещено. Как если бы логика власти над сексом была парадоксальной логикой некоторого закона, который будто бы выражает себя в виде предписаний не-существования, необнаружения и молчания.
– Единство диспозитива. Власть над сексом якобы осуществляется одинаково на всех уровнях. Как в своих глобальных решениях, так и в мельчайших своих вмешательствах, на какие бы аппараты или институты она ни опиралась, власть действует якобы всегда единым и всеохватывающим образом. Она функционирует-де за счет простой, бесконечно воспроизводимой механики закона, запрета и цензуры: от государства до семьи, от государя до отца, от трибунала до разменной монеты обыденных наказаний, от инстанций социального подчинения до структур, конститутивных для самого субъекта,– всюду будто бы встречается одна и та же, лишь на разных уровнях обнаруживаемая, всеобщая форма власти. И формой этой является право – с его игрой законного и незаконного, преступания закона и наказания. Какую бы форму ей ни придавали: формулирующего ли право государя, запрещающего ли отца, цензора ли, заставляющего молчать, или же учителя, диктующего закон,власть всегда схематизируют в юридической форме, а результаты ее действия определяют как повиновение. Перед лицом власти, являющейся законом, субъект, который конституирован в качестве такового, т.е. «подчинен»*,– есть тот, кто повинуется. Во всем ряду этих инстанций власти формальной ее гомогенности на полюсе того, кого власть принуждает – будь то подданный перед лицом монарха, гражданин перед лицом государства, ребенок перед лицом родителей или ученик перед лицом учителя,– соответствует якобы всеобщая форма подчинения. Законодательная власть – с одной стороны, и повинующийся субъект – с другой.
За общей идеей власти, подавляющей секс, как и за идеей закона, конститутивного для желания, можно обнаружить одну и ту -же предполагаемую механику власти. Она определяется странно ограничительным образом. Во-первых, потому, что власть эта, вроде бы, бедна ресурсами, экономна в своих приемах, монотонна с точки зрения используемых тактик, неспособна на выдумку и как будто приговорена всегда воспроизводить саму себя. Далее, потому, что эта власть обладает якобы одной-единственной силой:
силой говорить "нет". Будучи не в состоянии что-либо произвести, способная только устанавливать ограничения, она, вроде бы, по самой сути своей является анти-энергией. В этом, кажется, и заключен парадокс ее действенности: ничего не мочь делать кроме того, чтобы то, что она себе подчиняет, в свою очередь не могло ничего кроме того, что она ему позволяет. И, наконец, потому, что это есть власть, преимущественной моделью которой является будто бы юридическая модель, центрированная лишь на высказывании закона и на действии запрета. Все формы господства, покорения и подчинения сводятся в конечном счете будто бы к эффекту повиновения.
Почему же так легко принимается эта юридическая концепция власти? И отсюда уже – выпадение всего того, что могло бы составить ее продуктивную действенность, стратегическое богатство, позитивность? В обществе, подобном нашему, где аппараты власти так многочисленны, ее ритуалы так очевидны, а инструменты в конечном счете так надежны,– в этом обществе, которое, конечно же, более, чем любое другое, было изобретательно по части тонких и изощренных механизмов власти,– откуда вдруг здесь эта тенденция: признавать ее только в негативной и бесплотной форме запрета? К чему ограничивать диспозитивы властвования всего лишь одной процедурой: запрещающим законом?
Причина, и генеральная и тактическая, которая представляется само собой разумеющейся: лишь при условии сокрытия значительной своей части власть вообще может быть переносима. Ее успех пропорционален тому, что из своих механизмов ей удается спрятать. Будь власть целиком и полностью циничной принимали бы ее? Тайна не есть для нее нечто из ряда злоупотреблений – она необходима для самого функционирования власти. И не только потому, что власть навязывает ее тем, кого себе подчиняет, но, возможно, еще и потому, что и этим, последним, тайна также необходима: стали бы они принимать эту власть, если бы не видели в ней простого предела, установленного для их желания,-предела, подчеркивающего ценность нетронутой – пусть и усеченной – части свободы? Власть как чистый предел, прочерченный для свободы,– это, по крайней мере в нашем обществе, есть общая форма ее приемлемости.
Этому есть, возможно, историческая причина. Сложившиеся в средние века важнейшие институты власти – монархия, государство с его аппаратами пережили свой взлет на фоне множественности предшествующих форм власти и до определенной степени – в противовес им: плотным, путаным, конфликтным формам власти, формам, связанным с прямым и непрямым владением землей, с владением оружием, с крепостничеством, с узами сюзеренной и вассальной зависимости. Если эти институты власти и смогли укорениться, если они смогли, выгодно используя целую серию тактических альянсов, заставить принять себя, то только потому, что они представили себя в качестве инстанций регулирования, арбитража, разграничения, в качестве способа ввести внутрь этих форм власти определенный порядок, зафиксировать некоторый принцип их смягчения и распределения соответственно границам и установленной иерархии. Перед лицом сил множественных и сталкивающихся, поверх всех гетерогенных прав, эти важнейшие формы власти функционировали в качестве принципа права, конституируя себя при этом в качестве унитарного ансамбля, идентифицируя свою волю с законом и, наконец, осуществляя себя через механизмы установления запретов и применения санкций. Формула этой власти pax et justitia в той функции, на какую она претендовала, означала мир как запрет феодальных или частных войн, а также справедливость как способ прекратить улаживание распрей в частном порядке. Без сомнения, в этом становлении важнейших монархических институтов речь шла о чем-то совершенно ином, нежели просто о системе права. Но таковым был язык власти, таковым было представление, которое она создала о себе самой и о котором свидетельствовала вся теория публичного права, построенная – или перестроенная – в средние века на основе римского права. Право было не просто оружием, которым умело пользовались монархи,– оно выступало для монархической системы способом ее проявления и формой ее приемлемости. В западных обществах всегда, начиная со средних веков, отправление власти формулирует себя в праве.
Восходящая к XVIII или к ХIX веку традиция приучила нас относить абсолютную монархическую власть к области не-права – к области произвола, злоупотреблений, каприза, своеволия, привилегий и исключений, – основанного на традиции продолжения наличного состояния. Но это значит забыть то фундаментальное историческое обстоятельство, что западные монархии выстроили себя в качестве правовых систем, что они осмыслили себя через призму теорий права и придали функционированию своих властных механизмов форму права. Давний упрек, высказанный Буленвилье в адрес французской монархии,– упрек в том, что она воспользовалась правом и юристами для того, чтобы упразднить права и принизить аристократию,– в общем и целом, конечно же, обоснован. Через развитие монархии и ее институтов установилось это измерение "юридически-политического", оно, безусловно, не адекватно тому способу, каким осуществлялась и осуществляется власть, однако же оно является тем кодом, в соответствии с которым власть себя предъявляет и в соответствии с которым, по ее же собственному предписанию, ее и нужно мыслить. История монархии и сокрытие деяний и процедур власти юридически-политическим дискурсом шли рука об руку.
И вот, несмотря на усилия, предпринятые, чтобы высвободить юридическое из института монархии и освободить политическое от юридического, наше представление о власти так и осталось в плену этой системы. Только два примера. В XVIII веке критика института монархии во Франции велась не против юридически-монархической системы как таковой, но во имя юридической системы – чистой и строгой, внутрь которой могли бы влиться, без излишеств и нарушений, все механизмы власти,– против монархии, постоянно, несмотря на ее заверения, выходившей за рамки права и ставившей себя над законами. Политическая критика воспользовалась тогда всей юридической мыслью, которая сопровождала развитие монархии, чтобы этой последней вынести приговор, однако же она не усомнилась в самом принципе, согласно которому право должно быть собственно формой власти, а власть должна всегда осуществляться в форме права.
В ХIX веке появился иной тип критики политических институтов – критики куда более радикальной, поскольку речь шла о том, чтобы показать, что не только реальная власть ускользает от правовых установлении, но что и сама система права была не чем иным, как способом осуществления насилия, способом аннексировать его в пользу только отдельных индивидов и под видом всеобщего закона привести в действие присущие всякому господству отношения асимметрии и несправедливости. Эта критика права, однако, совершается все еще на фоне постулата, гласящего, что в идеале и по своей сути власть должна осуществляться в соответствии с неким фундаментальным правом.
По сути дела, несмотря на различия эпох и целей, представление о власти продолжает неотступно преследоваться монархией. В том, что касается политической мысли и политического анализа, король все еще не обезглавлен. Отсюда и то значение, которое в теории власти все еще придается проблемам права и насилия, закона и беззакония, воли и свободы, особенно же государства и суверенитета (даже если в случае этого последнего обращаются уже не к особе суверена, а к некоему коллективному существу). Мыслить власть исходя из этих проблем – значит мыслить ее исходя из некой исторической формы, весьма характерной для наших обществ: формы юридической монархии. Весьма характерной и, несмотря ни на что,– переходной. Ибо даже если многие прежние ее формы дожили до нынешнего дня и продолжают существовать и сегодня, все же мало-помалу в нее проникли новые механизмы власти, не сводимые, по всей вероятности, к представлению о праве. Как мы увидим дальше, именно эти механизмы власти, по крайней мере отчасти, и взяли на себя, начиная с XVIII века, заботу о жизни людей – людей как живых тел. И если верно, что юридическое могло еще служить для того, чтобы представлять, бесспорно неполным образом, власть, центрированную преимущественно на взимании и смерти,– то оно оказывается уже абсолютно чужеродным тем новым приемам власти, которые функционируют не на праве, а на технике, не на законе, а на нормализации, не на наказании, а на контроле, и которые отправляются на "таких уровнях и в таких формах, которые выходят за границы государства и его аппаратов. Вот уже несколько веков, как мы вступили в такой тип общества, где юридическое все меньше и меньше может кодировать власть или служить для нее системой представления. Наша скользкая дорожка все дальше и дальше уводит нас от того царства права, которое уже тогда начинало отступать в прошлое, когда Французская революция, а вместе с ней эпоха конституций и всякого рода кодексов, казалось бы, его возвещали для ближайшего будущего.
Именно это юридическое представление до сих пор и используется в современных анализах отношений власти к сексу. Проблема, однако, вовсе не в том, чтобы установить, действительно ли желание чуждо власти, предшествует ли оно закону, как это часто себе представляют, или же, напротив, что вовсе не закон его конституирует. Вопрос не в этом. Чем бы желание ни было, тем или этим, его в любом случае продолжают мыслить в отношении к власти, неизменно юридической и дискурсивной,– власти, центральный пункт которой сопряжен с высказыванием закона. Мы по-прежнему остаемся привязанными к определенному образу, выработанному теоретиками права и институтом монархии,– образу власти-закона, власти-суверенитета. И если мы хотим проанализировать власть в конкретной и исторической игре ее приемов, то как раз от этого образа и нужно освободиться, т.е. от теоретической привилегии закона и суверенитета. Необходимо построить такую аналитику власти, которая уже не будет брать право в качестве модели и кода.
Я охотно признаю, что проект этой истории сексуальности, или, скорее, этой серии исследований, касающихся исторических отношений власти и дискурса о сексе, содержит своего рода круг – в том смысле, что речь тут идет о двух попытках, которые отсылают друг к другу. Попытаемся избавиться от юридического и негативного представления о власти, откажемся мыслить ее в терминах закона, запрета, свободы и суверенитета: как -же тогда анализировать то, что произошло в недавней истории в связи с этой вещью, одной из самых, казалось бы, запретных в нашей жизни и в нашем теле,– как анализировать то, что произошло с сексом? Если не через запрет и заграждение, то каким образом подступается к нему власть? С помощью каких механизмов, или тактик, или диспозитивов? Допустим, наоборот, что сколько-нибудь тщательный анализ показал бы, что на самом деле власть в современных обществах не правит сексуальностью на манер закона и суверенитета. Предположим, что исторический анализ выявил бы наличие настоящей "технологии" секса, гораздо более сложной и, что важно,– гораздо более позитивной, нежели простой эффект "защиты", тогда этот случай – а его нельзя не рассматривать как привилегированный, ибо здесь скорее, чем где бы то ни было еще, власть, казалось бы, функционирует как запрет,– не вынуждает ли этот случай искать такие принципы анализа власти, которые не состояли бы в ведении системы права и формы закона? Речь идет, таким образом, о том, чтобы, создавая другую теорию власти, образовать одновременно и другую сетку для исторической дешифровки, и, рассматривая сколько-нибудь тщательно сам исторический материал, мало-помалу продвигаться к другому пониманию власти. Мыслить одновременно: секс без закона, а власть – без трона.
2. Метод
Итак: анализировать формирование знания о сексе, знания определенного типа, анализировать в терминах не подавления и закона, а власти. Но есть риск, что это слово «власть» индуцирует многочисленные недоразумения недоразумения, касающиеся его значения, его формы и его единства. Властью я называю не «Власть» как совокупность институтов и аппаратов, которые гарантировали бы подчинение граждан в каком-то государстве. Под властью я также не подразумеваю такой способ подчинения, который в противоположность насилию имел бы форму правила. Наконец, я не имею в виду и всеобщей системы господства, осуществляемого одним элементом (или группой) над другим, господства, результаты действия которого через ряд последовательных ответвлений пронизывали бы все социальное тело. Анализ в терминах власти не должен постулировать в качестве исходный данных суверенитет государства, форму закона или всеобъемлющее единство некоторого господства, скорее всего, напротив, это только терминальные формы такого анализа. Под властью, мне кажется, следует понимать, прежде всего, множественность отношений силы, которые имманентны области, где они осуществляются, и которые конститутивны для ее организации, понимать игру, которая путем беспрерывных битв и столкновений их трансформирует, усиливает и инвертирует, понимать опоры, которые эти отношения силы находят друг в друге таким образом, что образуется цепь или система, или, напротив, понимать смещения и противоречия, которые их друг от друга обособляют, наконец, под властью следует понимать стратегии, внутри которых эти отношения силы достигают своей действенности, стратегии, общий абрис или же институциональная кристаллизация которых воплощаются в государственных аппаратах, в формулировании закона, в формах социального господства.
Условие возможности власти,– или, во всяком случае, такую точку зрения, которая позволила бы сделать интеллигибельным ее отправление, вплоть до ее наиболее "периферических" эффектов, и которая позволила бы также использовать представления о ее механизмах в качестве решетки интеллигибельности всего социального поля,– это условие не следует искать в изначальном существовании некой центральной точки, в каком-то одном очаге суверенности, из которого расходились бы лучами производные и происходящие из него формы, таким условием является подвижная платформа отношений силы, которые индуцируют постоянно, благодаря их неравенству, властные состояния, всегда, однако, локальные и нестабильные. Вездесущность власти: не потому вовсе, что она будто бы обладает привилегией перегруппировывать все под своим непобедимым единством, но потому, что она производит себя в каждое мгновение в любой точке или, скорее,– в любом отношении от одной точки к другой. Власть повсюду, не потому, что она все охватывает, но потому, что она отовсюду исходит. И "власть" – в том, что в ней есть постоянного, повторяющегося, инертного и самовоспроизводящегося,– является только совокупным эффектом, который вырисовывается из всех этих флуктуаций, сцеплением, которое опирается на каждую из них и, в свою очередь, пытается их фиксировать. Следует, конечно, быть номиналистом: власть – это не некий институт или структура, не какая-то определенная сила, которой некто был бы наделен: это имя, которое дают сложной стратегической ситуации в данном обществе.
Следует ли тогда перевернуть известную формулу и сказать, что политика – это война, продолженная другими средствами? Если все-таки хотеть сохранить зазор между войной и политикой, то следовало бы предположить скорее, что эта множественность отношений силы может быть кодирована – только частично и никогда полностью – либо в форме "войны", либо в форме "политики", это были бы две различные стратегии (готовые, однако, переходить друг в друга) интеграции этих отношений силы – неуравновешенных, разнородных, неустойчивых и напряженных.
Следуя этой линии, можно было бы выдвинуть ряд предположений:
– власть не есть нечто, что приобретается, вырывается или делится, нечто такое, что удерживают или упускают, власть осуществляется из бесчисленных точек и в игре подвижных отношений неравенства,
– отношения власти не находятся во внешнем положении к другим типам отношений (экономическим процессам, отношениям познания, сексуальным отношениям), но имманентны им, они являются непосредственными эффектами разделений, неравенств и неуравновешенностей, которые там производятся, и, наоборот, они являются внутренними условиями этих дифференциаций, отношения власти не находятся в позиции надстройки, когда они играли бы роль простого запрещения или сопровождения, там, где они действуют, они выполняют роль непосредственно продуктивную,
– власть приходит снизу, это значит, что в основании отношений власти в качестве всеобщей матрицы не существует никакой бинарной и глобальной оппозиции между господствующими и теми, над кем господствуют, – такой, что эта двойственность распространялась бы сверху вниз на все более ограниченные группы, до самых глубин социального тела. Скорее следует предположить, что множественные отношения силы, которые образуются и действуют в аппаратах производства, в семье, в ограниченных группах, в институтах, служат опорой для обширных последствий расщепления, которые пронизывают все целое социального тела. Эти последние образуют при этом некую генеральную силовую линию, которая пронизывает все локальные столкновения и их связывает, конечно же, взамен они производят перераспределения, выравнивания, гомогенизации, сериальные упорядочивания и конвергирования эффектов расщепления. Главнейшие виды господства и суть гегемонические эффекты, которые непрерывно поддерживаются интенсивностью всех этих столкновений,
– отношения власти являются одновременно и интенциональными и несубъектными. Если они и в самом деле являются интеллигибельными, то не потому, что являются якобы следствием – говоря в терминах причинности некоторой другой инстанции, которая их будто бы "объясняет", но потому, что они насквозь пронизаны расчетом: нет власти, которая осуществлялась бы без серии намерений и целей. Это не означает, однако, что она проистекает из выбора или решения какого-то индивидуального субъекта, не будем искать некий штаб, который руководил бы ее рациональностью, ни каста, которая правит, ни группы, которые контролируют государственные аппараты, ни люди, которые принимают важнейшие экономические решения,– никто из них не управляет всей сетью власти, которая функционирует в обществе (и заставляет его функционировать), рациональность власти есть рациональность тактик-зачастую весьма явных на том ограниченном уровне, в который они вписаны: локальный цинизм власти,– которые, сцепливаясь друг с другом, призывая и распространяя друг друга, находя где-то в другом месте себе опору и условие, очерчивают в конце концов диспозитивы целого: здесь логика еще совершенно ясна, намерения поддаются дешифровке, и все же случается, что нет уже больше никого, кто бы их замыслил, и весьма мало тех, кто бы их формулировал: имплицитный характер важнейших анонимных, почти немых стратегий, координирующих многословные тактики, "изобретатели" которых или ответственные за которые часто лишены лицемерия*,
– там, где есть власть, есть и сопротивление, и все же, или скорее: именно поэтому сопротивление никогда не находится во внешнем положении по отношению к власти. Следует ли тогда говорить, что мы неизбежно находимся "внутри" власти, что ее невозможно "избежать", что по отношению к власти не существует абсолютно внешнего,– поскольку мы будто бы неотвратимо подлежим действию закона? Или что если история является хитростью разума, то власть тогда является будто бы хитростью истории – той, которая всегда побеждает? Говорить так – значит забывать, что властные связи имеют характер отношений в строгом смысле слова. Они могут существовать лишь как функция множественности точек сопротивления:
последние выполняют внутри отношений власти роль противника, мишени, упора или выступа для захвата. Эти точки сопротивления присутствуют повсюду в сети власти. Стало быть, по отношению к власти не существует одного какого-то места великого Отказа – души восстания, очага всех и всяких мятежей, чистого закона революционера. Напротив, существует множество различных сопротивлений, каждое из которых представляет собой особый случай: сопротивления возможные, необходимые, невероятные, спонтанные, дикие, одинокие, согласованные, ползучие, неистовые, непримиримые или готовые к соглашению, корыстные или жертвенные, по определению, сопротивления могут существовать лишь в стратегическом поле отношений власти. Это не значит, однако, что они представляют собой только рикошет, оттиск отношений власти, образуя по отношению к основному господству в конечном счете всегда только его пассивную изнанку, обреченную на бесконечное поражение. Сопротивления не проистекают из нескольких разнородных принципов, но они не являются также и приманкой или непременно обманутым обещанием. Они являются другим полюсом внутри отношений власти, они вписаны туда как некое неустранимое визави. Они, следовательно,– и они тоже – распределяются иррегулярным образом: точки, узловые пункты, очаги сопротивления с большей или меньшей плотностью рассредоточены во времени и в пространстве, стравливая – иногда уже окончательно – группы или отдельных индивидов, воспламеняя отдельные точки тела, отдельные моменты жизни, отдельные типы поведения. Великие и радикальные разрывы, незыблемые и бинарные разделения? Иногда так. Но чаще всего имеют дело с подвижными и блуждающими точками сопротивления, которые вносят в общество перемещающиеся расслоения, разбивают единства и вызывают перегруппировки, которые прокладывают борозды в самих индивидах, перекраивают их и придают им любую форму, очерчивают в них – в их теле и в их душе – нередуцируемые области. Подобно тому, как сетка отношений власти в конечном счете образует плотную ткань, которая пронизывает аппараты и институты, в них не локализуясь, точно так же рой точек сопротивления пронизывает социальные стратификации и индивидные единства. И несомненно, стратегическое кодирование этих точек сопротивления и делает возможной революцию, отчасти подобно тому, как государство основывается на институциональной интеграции отношений власти.
* * *
Именно в этом поле отношений силы и следует пытаться анализировать механизмы власти. Так удастся избежать системы Суверен-Закон, которая столь долго зачаровывала политическую мысль. И если верно, что Макиавелли был одним из немногих – в этом-то, несомненно, и состояла скандальность его "цинизма",– кто мыслил власть Государя в терминах отношений силы, то, быть может, следовало бы сделать еще один шаг: обойтись без персонажа Государя и дешифровывать механизмы власти, исходя из стратегии, имманентной отношениям силы.
Чтобы вернуться теперь к сексу и к истинным дискурсам, которые взяли на себя заботу о нем, надо искать ответ не на вопрос о том, как и почему при данной государственной структуре у Власти возникает необходимость установить знание о сексе. Это также не вопрос о том, какому вообще господству, начиная с XVIII века, послужила забота о том, чтобы производить истинные дискурсы о сексе. И не вопрос о том, какой закон ведал одновременно и регулярностью сексуального поведения и сообразностью того, что о нем говорилось. Это вопрос о том, каковы – в таком-то типе дискурса о сексе, в такой-то форме вымогательства истины, появляющейся исторически и в определенных местах (вокруг тела ребенка, в связи с сексом женщины, по поводу практик ограничения рождаемости и т.д.),– каковы в каждом случае отношения власти, самые непосредственные и самые локальные, которые здесь задействованы. Как они делают возможными такого рода дискурсы и, наоборот, каким образом эти дискурсы служат опорой для отношений власти? Каким образом игра этих отношений власти оказывается видоизмененной самим их осуществлением усиление одних и ослабление других, эффекты сопротивления и контринвестиций,– так что никогда и не существовало данного раз и навсегда одного какого-то устойчивого подчинения? Каким образом эти отношения власти связываются друг с другом в соответствии с логикой некой глобальной стратегии, которая ретроспективно принимает вид унитарной и волюнтаристской политики секса? В общем, скорее, нежели приписывать одной единственной форме пресловутой Власти все бесконечно малые случаи насилия, которые осуществляются по отношению к сексу, все подозрительные взоры которые на него обращают, и все укрытия, с помощью которых закупоривается возможное его познание,-скорее, нежели обо всем этом, речь должна идти о том, чтобы обильную продукцию дискурсов о сексе погружать в поле множественных и подвижных отношений власти.
Это приводит к необходимости выдвинуть в качестве предварительных четыре правила. Это, однако, вовсе не императивы метода, самое большее – это предписания предосторожности.
1. Правило имманентности
Не следует считать, что существует некая область сексуальности, которая по праву состоит в ведении научного познания – незаинтересованного и свободного,– но в отношении которой затем требования власти, экономические или идеологические, привели в действие механизмы запрета. Если сексуальность и конституировалась в качестве области познания, то это произошло именно исходя из отношений власти, которые ее и установили в качестве возможного объекта, и наоборот, если власть смогла сделать сексуальность своей мишенью, то это потому, что техники знания и дискурсивные процедуры оказались способными сделать в эту сексуальность вклады. Между техниками знания и стратегиями власти нет никакого промежутка, даже если и у тех и у других есть своя специфическая роль и даже если они сочленяются друг с другом исходя из их различия. Итак, будем отправляться от того, что можно было бы назвать «локальными очагами» власти-знания, такими, например, как отношения, завязывающиеся между кающимся грешником и исповедником, или между верующим и наставником. Здесь – и под знаком «плоти»,