Текст книги "История сексуальности-III - Забота о себе"
Автор книги: Мишель Фуко
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Показательна терминология Сенеки. Уходящему дню он хочет учинить "испытание": "разобрать" его, "призвать к ответу" (глагол excutere – "трясти, выбивать пыль, [разыскивать]" – применяется также и для обозначения сверки счетов); он хочет надзирать за ним, быть его "цензором", "соглядатаем"; он хочет "знать" поступки и слова,– мерить, "взвешивать" их и "разрешать" (remetiri), как по завершении работы вымеривают и оценивают сделанное, решая, соответствует ли оно замыслу. Отношение субъекта к себе при таком "рассмотрении" принимает форму, отличную от судебного противостояния обвиняемого и судьи; скорее, оно приобретает характер некоей инспекции, когда "соглядатай", или "надзиратель", оценивает, как выполнена работа; термин speculator*,– а в качестве speculator
___________
* Соглядатай, дозорный, испытатель, исследователь (лат.) от specular -"осматриваться", "подстерегать", "разведывать", "созерцать"; ср. specula -"сторожевая башня", "наблюдение" (in speculis esse – "не спускать глаз").-Прим. ред.
71
sui может выступить каждый,– прямо указывает на эту роль. Кроме того, подобным образом практикуемый самоанализ не касается, как того требует судебная процедура, "преступлений", не приводит к вынесению приговора и не завершается решением о самонаказании. Вот Сенека "разбирает" свой спор с упрямым невеждой, не поддающимся на его убеждения, или вспоминает, как язвил упреками друга, пытаясь помочь тому в [моральном] совершенствовании. Он остается недоволен собой в той мере, в какой примененные средства оказались непригодны для достижения цели: желание исправить друзей достойно похвалы, когда они в этом нуждаются, но непродуманный упрек "вместо того, чтобы исправить", обижает; благое дело убеждать неведающего, однако же, "кто никогда ничему не учился, тот не хочет ничему учиться". Таким образом, рассмотрение не стремится проследить вину вплоть до мельчайших ее проявлений и скрытых корней. Если "ничего от себя не утаивают", если "ничего не обходят", то лишь затем, чтобы сказать себе: "Смотри, впредь не делай этого", чтобы запомнить ошибки и после ставить перед разумом должные и хорошо обоснованные цели, избирая надлежащие правила поведения и средства, позволяющие их достичь. Следовательно, рассмотрение воссоздает ошибку не ради установления вины или пробуждения чувства раскаяния, но затем, чтобы, исходя из памятующего и продуманного признания своей неудачи, укрепить то рациональное оснащение, которое обеспечивает мудрое поведение.
с) Остается еще работа мысли над собой,– нечто иное и большее, нежели просто испытание способностей или оценка изъянов в правилах поведения: фильтр, который непрерывно процеживает потоки представлений, исследуя, контролируя и сортируя. Причем, если упражнениям отводили определенное время, то эта форма отношения к себе была постоянно действующим фактором. Характеризуя ее, Эпиктет прибегает к метафорам, которым суждено будет возродиться в христианской духовности (где, впрочем, они получат совсем иное значение):
"Неисследуемым представление нельзя принимать, но нужно говорить ему: "Погоди, дай посмотрю, кто ты и откуда идешь", как ночная стража: "Покажи мне условные знаки"...", и при
72
зывает каждого испытать себя, наподобие "пробирщика серебра", аргиронома, оценивающего качество денег, одного из тех менял, что не примут и грош, не узнав, чего он стоит: "Видите, когда дело касается монеты, ...> как и искусство определенное мы изобрели и сколькими способами пользуется пробирщик серебра для проверки монеты – зрением, осязанием, обонянием, наконец, слухом: бросив денарий, он внимательно прислушивается к звону, и он не довольствуется звоном денария только один раз, но продолжительными прослушиваниями доводит свой слух до музыкальной тонкости"1. К сожалению, продолжает Эпиктет, мерами предосторожности, принятыми, когда речь идет о деньгах, мы пренебрегаем, едва лишь дело касается "высшей духовной части". Следовательно, цель философии, [по Эпиктету], ее главный и первостепенный ergon, состоит именно в таком ревностном и внимательном рассмотрении (dokimazein)2.
Формулируя разом общий принцип и схему этого отношения, Эпиктет ссылается на сократический афоризм, приведенный в Апологии: "Жизнь без такого исследования [anexetastos bios] не есть жизнь для человека"3. Однако исследование, о котором говорил Сократ и которому хотел подвергнуть себя и других, касалось неведения, знания и незнания об этом неведении. Эпиктетово же рассмотрение совершенно иного рода:
оно избирает своим предметом представления и нацелено на их "испытание", "различение" (diakrinen) друг от друга,– с тем, чтобы не принять никакое представление "неисследуемым" и, остановив его словами: "Погоди, дай посмотрю кто ты и откуда идешь, как ночная стража: "Покажи мне условные знаки"", выяснить, наделила ли его природа признаками, благодаря которым оно заслуживает одобрения4. Здесь, однако, необходимо уточнить: этот контроль касается не происхождения или объекта представления, но приятия или неприятия, которого оно заслуживает. Когда представление только возникает в уме, работа различения, или diakrisis, состоит в том, чтобы приме
____________
1 Эпиктет. Беседы, III, XII, 15.
2 Там же, I, XX, 7–11; см. также III, III, 1–13.
3 Платон. Апология Сократа, 38а.
4 Эпиктет. Беседы, III, XII, 15.
73
нить к нему известный стоический канон разграничения между тем, что от нас не зависит, и тем, что от нас зависит; первое внеположно нам, и мы его не приемлем, отвергаем как недопустимый объект, который не может стать предметом "желания" или "отвращения", "тяготения" или "отталкивания". Контроль – это испытание пределов возможного и гарантия свободы; это способ навсегда убедить человека, что он способен избежать привязанности к тому, над чем не властен. Неизменно блюсти свои представления, проверять их признаки, подобно тому, как пробируют золото,– нечто совсем иное, нежели вопрошание об источниках идеи, свойственное христианской духовности: это не попытка выявить скрытый смысл явленного представления, но оценка соотношения между собой и представленным, необходимая затем, чтобы принять для себя только то, что зависит лишь от свободного и разумного выбора субъекта.
5. Общая цель всех этих практик себя, несмотря на все обнаруживаемые ими различия, определяется единым ключевым принципом обращения к себе: epistrophe eis heauton1. Эта, платоническая по сути, формула в разных случаях получает разные толкования. Прежде всего, она предусматривает некоторую модификацию [привычной] деятельности: задача не в том, чтобы оставить все прочие занятия, целиком и полностью посвятив себя заботе о себе, однако за текущими делами следует постоянно помнить о главной своей цели, стремиться к себе, искать себя и соотноситься с собою. Такое обращение предполагает сдвиг внимания: его нельзя более растрачивать на праздное любопытство, увлекаясь суетой повседневности или жизнью окружающих (Плутарх посвятил специальный трактат этому polupragmosune*), равно как и раскрытию тайн природы, далеких от нужд человеческого существования (Деметрий, согласно Сенеке**, учил, что природа, скрыв от людей бесполезные для них тайны, сделала доступным и видимым то,
______________
1 Выражения встречаются у Эпиктета: Беседы, I, IV, 18; III, XVI, 15; III, XX, 39; III, XXIII, 37; III, XXIV, 106, а также Manuale, XCI.
* См. Плутарх. О любопытстве.– Прим. ред.
** См. Сенека. О благодеяниях, VII, 1, 3.– Прим. ред.
74
что ему необходимо знать). Но conversio ad. se – это также еще и траектория, двигаясь по которой, можно избежать каких бы то ни было зависимостей или порабощения и достичь воссоединения с собой, как достигают гавани, укрывающей от бури, или цитадели, защищенной крепостной стеной: "В недосягаемом месте та душа, что покинула все внешнее и отстаивает свою свободу в собственной крепости: никакое копье до нее не долетит. У фортуны руки не так длинны, как мы думаем:
ей не схватить никого, кроме тех, кто льнет к ней"1.
Такое отношение к себе, венец и конечная цель всех и всяческих практик себя, принадлежит к этике обладания. Однако его характеристика не исчерпывается указанием на одну только "агональную" форму преодоления необузданных сил и безусловное над ними господство. Порой это отношение мыслится в формулах юридической модели владения: человек "принадлежит себе", он "свой собственный", "полновластный повелитель самого себя", зависит только от себя, распоряжается самим собой, имеет в своем лице власть, ничем не ограниченную и не подверженную никакой угрозе (suum fieri, suum esse, sui juris, potestas sui – выражения, частые у Сенеки)2. Но эта формула, скорее, политическая и юридическая, определяет отношение к себе в качестве конкретной зависимости, позволяющей наслаждаться собой как некоей вещью, данной нам одновременно в обладании и в созерцании. Обратившись к себе, отвратившись от повседневной суеты, от честолюбивых помыслов, от страха перед будущим, можно вернуться в свое прошлое дабы обрести в нем душевный покой, погружаться по желанию в открывающиеся там картины и, наконец, установить с ним нерушимую связь. Прошлое – вот "единственная часть нашей жизни, священная и неприкосновенная, неподвластная превратностям человеческой доли, избегнувшая господства фортуны", его не тревожат "ни нужда, ни страх, ни пошесть";
оно не знает "ни смуты, ни восторга"; владеют же им "вечно и безмятежно"3.
_______________
1 Сенека. Нравственные письма, LXXXII, 5.
2 См. Seneca. De brevitati vitae, II, 4: De tranqiiilitate animi, XI, 2; Нравственные письма, LXII, 1; LXXV, 18 (suun fieri, suum esse); De brevitati vitae, V, 3 (sui juris); Нравственные письма, LXXV, 8 (in se habeve potestatem), XXXII, 5 (facultas sui).
3 Seneca. De brevitati vitae, X, 4 и XV, 5.
75
Опыт себя, складывающийся в ходе такого обладания, это не только опыт укрощения силы или верховенства над мощью, готовой восстать, но и опыт наслаждения собой. Тот, кому удалось, наконец, подступиться к себе, становится для себя объектом удовольствия, и не просто довлеет себе в своих пределах, но и "довольствуется" собою и "радует" себя1. Состояние такого "довольства", обозначенного у Сенеки обычно терминами gaudium и laetitia, не сопряжено с какими-либо телесными или душевными расстройствами; суть его заключается в том, что оно не может быть вызвано чем-то, от нас не зависящим и, следовательно, нам неподвластным: оно рождается нами и в нас самих2. Отметим, что оно неизмеримо и неизменно, но дано "одним куском", и если уже состоялось однажды, то никакое событие внешнего мира его не исказит3. Этот род удовольствия во всем противоположен удовольствию, обозначенному термином voluptas, источник которого лежит вне нас, в объектах, чье наличие не гарантировано; соответственно, и само оно ненадежно, подточено страхом и влечет нас желаниями порой удовлетворимыми, а порой и нет. Обращение к себе может заменить эти неистовые, неверные и преходящие удовольствия безмятежным и неизменным наслаждением собою. Disce gaudere! – призывает Сенека,– научись радоваться: "Я хочу, чтобы радость не разлучалась с тобой, хочу, чтобы она рождалась у тебя дома. И это исполнится, если только она будет в тебе самом. ...> Стоит тебе раз найти ее источник – и она уже не убудет. ...> Стремись к истинному благу и радуйся лишь тому, что твое [de tuo]. Но что есть это "твое"? Ты сам, твоя лучшая часть!"4.
______________
1 Сенека. Нравственные письма, XIII, 1; см. также XIII, 2–3; Эпиктет. Беседы, II, 18; Марк Аврелий. Размышления, VI, 16.
2 Сенека. Нравственные письма, LXXII, 4.
3 Там. же; см. также: Сенека. О счастливой жизни, III, 4.
4 Сенека. Нравственные письма, XXIII, 3–6; см. также CXXIV, 24; критику наслаждений сладострастия см.: О счастливой жизни, XI, 1–2*
* "Мудрецом я не называю раба какой-нибудь страсти, а сластолюбца – и подавно. Действительно, каким образом человек, захваченный страстью к удовольствиям, устоит против тяжелого испытания, опасности, нищеты, против столь многих грозных бедствий, обуревающих человеческую жизнь? Разве у него хватит сил перенести вид страданий и смерти? Разве его не приведут в смятение громовые удары и такое множество любых врагов, когда он побежден столь захудалым противником? Он будет делать все, что внушит ему страсть к удовольствиям [uoluptas].– Прим. ред.
76
*
Именно в рамках этой культуры себя, ее тем и практик, на протяжении первых веков нашей эры осмысляется мораль удовольствий; именно в таком контексте следует рассматривать развитие этой морали, чтобы понять, как она изменялась. То, что на первый взгляд кажется подчеркнутой строгостью, возросшей суровостью, повышенной требовательностью, в действительности было связано вовсе не с ужесточением запретов;
область недозволенного не расширилась, попытки ввести более авторитарные и эффективные, нежели прежде, системы ограничений не отмечены. Изменения коснулись по преимуществу способа, посредством которого индивидуум полагал себя в качестве морального субъекта. Развитие культуры себя сказалось не в умножении факторов, препятствующих исполнению желаний, но в известной модификации конститутивных элементов моральной субъективности. Разрыв с традиционной этикой владения собой? Разумеется, нет, но смещение акцентов, перенос, изменение резкости..
Сексуальное удовольствие как этическая субстанция по-прежнему относится к разряду сил – сил, которые субъект должен преодолевать и подчинять своей власти; однако в этой игре насилия, избытка, крайностей, возмущения и противоборства все чаще акцентируется слабость индивидуума, его непрочность, необходимость в защите, в убежище, куда можно убежать, ускользнуть, укрыться. Мораль пола вновь, как и всегда, понуждает индивидуума подчиниться некоему искусству жить, устанавливающему эстетические и этические критерии существования, но это искусство все теснее соотносится с универсальными принципами природы и разума, которым в равной мере должен подчиняться каждый, каково бы ни было его положение. Работа над собой также претерпевает определенные изменения в культуре себя: благодаря упражнениям воздержания и господства, составившим норму askesis, роль самопознания возрастает: потребность испытать себя, проверить, проконтролировать с помощью целого ряда конкретных упражнений превращает вопрос об истинности – истинности того, что ты есть, что делаешь и что способен сделать – в центральный момент становления морального субъекта. Наконец, критерием успеха такой работы, как и прежде, выступает
77
умение индивидуума властвовать над собой, но эта власть отныне распространяется на опыт, в соответствии с которым отношение к себе принимает форму не просто владения, но радости, не ведающей надежд и тревог.
Еще очень нескоро сексуальные удовольствия будут осознаны как зло, поведение ограничат универсальными рамками закона, а расшифровка желаний станет непременным условием чистого существования. Однако уже можно заметить, как проблема зла начинает вторгаться в древнюю тему силы, как проблема закона постепенно вносит некоторые возмущения в тему искусства и techne, как проблема истины и принцип познания себя оборачиваются аскетической практикой... Пока же рассмотрим контекст такого развития культуры себя и причины, которые обусловили именно такие ее формы.
ГЛАВА III
Я И ДРУГИЕ
1. Матримониальная роль
2. Политическая игра
Такое развитие культуры себя и смещение этики удовольствий, отмеченное в описываемую эпоху, историки объясняют рядом причин. Две из них особенно существенны: перемены в матримониальной практике и модификации правил политической игры. Я ограничусь здесь рассмотрением в этой связи некоторых элементов, заимствованных из исторических трудов моих предшественников, и предварительным очерком общей гипотезы. Переоценка важности брака и места супружеской четы, перераспределение политических ролей,– не было ли и то, и другое вызвано новой проблематизацией отношения к себе в этой, по преимуществу мужской, морали? Основанием данных процессов вполне мог стать не уход в себя, но новый образ осмысления себя в своем отношении к женщине, к другому, к происходящим вокруг событиям, к гражданской активности, к политической деятельности,– а также иной способ восприятия себя как субъекта удовольствий. Культура себя в таком случае оказывается вовсе не "следствием" этих социальных перемен и не их "проявлением" в сфере идеологии, но своеобразным ответом на них, облеченным в форму новой стилистики существования.
1.
МАТРИМОНИАЛЬНАЯ РОЛЬ
Трудно сказать, как реально распространялась матримониальная практика в различных регионах и социальных слоях эллинистической и римской цивилизаций, однако историк может отметить – там, где это позволяют документы,-определенные трансформации, затрагивающие институциональные формы, организацию брачных связей, их значение и моральную ценность.
Начнем с институциональной точки зрения. Как дело частное, касающееся семьи, ее права, полномочий, порядков, которых она придерживается, брак ни в Греции, ни в Риме не требовал вмешательства властей. В Греции "постоянство и преемственность oikos"* обеспечивала практика, опиравшаяся на два фундаментальных, жизненно неизбежных акта: переход к мужу опекунства, ранее принадлежавшего отцу, и фактическая передача жены супругу1. Это было частное соглашение, "сделка между двумя главами семей: действительным – отцом невесты, и потенциальным – будущим мужем", не связанная "с политической и социальной организацией"2. То же касается и римского брака. Дж. А. Крук и П. Вейн напоминают, что изначально он, не будучи "юридическим актом", просто фиксировал положение дел, "соответствующее намерениям сторон",– правда, "скрепленное надлежащим обрядом" и влекущее за собой "правовые последствия"3.
_____________
* Семья, дом (греч.); отсюда (в Рейхлиновом чтении) "экономия" и др. слова с корнем "эко-" в составе.– Прим.. ред.
1 J.-р. Broadehoux. Manage et famille chez Clement d'Alexandrie.– P. 16–17.
2 Cl: Vatin. Recherches sur le mariage et la condition de la femme mariee a 1'epoque hollenistique.– P. 4.
3 J. A. Crook. Law and Life of Rome.– P. 99 sq.; P. Veyn. L'amour a Rome//Annales E. S. C– 1978, 1.– P. 39-40.
84
Постепенно эллинистический брак все более вовлекается в сферу действия публичных отношений и таким образом выходит за рамки семьи, порождая тем самым парадоксальный эффект "публично" санкционированной и столь же "публично" ограниченной (впрочем, относительно) семейной власти. Клод Ватен полагал, что опорой такой эволюции стали религиозные обряды эллинистического мира, выступившие своего рода посредниками между частным делом и публичным институтом. Описывая эту трансформацию, последствия которой обнаружились уже в II–1 вв. до н. э., он заключает: "Ясно, что отныне брак покинул пределы семейных институтов, и александрийский религиозный брак, видимо, представлявший собой пережиток древнего частного брака, был одновременно и гражданским институтом: через чиновника ли, через жреца ли, брак, так или иначе, всегда получал санкцию сообщества граждан в целом". И, сопоставляя данные, относящиеся к городу (Александрии) и к сельским общинам, добавляет: "Что в chora*, что в столице мы наблюдаем различные варианты одного феномена: частный институт стремительно превращается в институт общественный"1.
В Риме можно отметить эволюцию подобного же типа, хотя там она пошла несколько иным путем, и брак долго оставался "частной церемонией, праздником"2, по преимуществу. Ряд законодательных мер свидетельствует о все возрастающем влиянии публичного права на институт брака. Знаменитый закон о прелюбодеянии (de adulteriis) – одно из проявлений данного феномена, тем более любопытное, что, возлагая ответственность за прелюбодеяние на замужнюю женщину, вступающую в связь с чужим мужчиной, равно как и на мужчину, вступающего в связь с замужней женщиной (но не на женатого мужчину, вступающего в связь с незамужней женщиной), он вовсе не вносит ничего нового в квалификацию их поведения, а просто в точности следует традиционной схеме этической оценки и ограничивается тем, что передает государству право карать, прежде относившееся к сфере компетенции семьи.
____________
* Зд.: "сельская округа полиса".– Прим.. ред.
1 Cl. Vatin. Op. cit– P. 177–178.
2 Р. Veyne. Loc cit.
85
Растущей "публицизации" брака сопутствуют и другие изменения, по отношению к которым она выступает одновременно следствием, связующим звеном и средством. Насколько можно судить, исходя из документов, практика брака или постоянного сожительства, похоже, получила всеобщее или по крайней мере широкое распространение в высших слоях общества. В прежней своей форме брак, будучи сугубо частным делом, представлял интерес и обретал смысл в той мере, в какой с ним оказывались связаны правовые, имущественные или хотя бы статусные последствия,– передача имени, назначение наследников, заключение союзов, слияние состояний,– значимые лишь для тех, чьи жизненные стратегии принадлежали к подобного рода сферам. Как писал П. Вейн, "в языческом обществе далеко не все сочетались браком. ...> Когда же брак заключали, то преследовали сугубо частную цель: передать патримоний потомкам в обход сородичей или детей, прижитых с любовницей,– это была кастовая политика, направленная на поддержание касты граждан"1. Таким образом, правящие классы, по словам Дж. Босуэлла, знали один брак – "династический, политический и экономический"2. Касательно же низших классов, то как бы плохо мы ни были осведомлены об их матримониальной практике, можно вслед за С. Б. Помроем предположить, что здесь существенную роль играли два противоположных фактора, вновь отсылающие нас к экономической функции брака: свободный бедный мужчина вправе был использовать жену и детей как [бесплатную] рабочую силу; с Другой стороны, он "не мог содержать жену и детей, если находился ниже определенного экономического уровня"3.
Политико-экономические императивы, управлявшие браком и обеспечивавшие его необходимость в одном случае и бесполезность в другом, частично теряли свое значение по мере того, как общественное положение и богатство представителей привилегированных классов оказывалось во все более тесной связи со степенью близости к правителю, с удачно сделанной гражданской или военной "карьерой", с успехом в "делах" и
________________
1 Ibid.
2 J. Boswell. Christianity, Social Tolerance, and Homosexuality.– P. 62.
3 S. B. Pomeroy. Goddesses, Whores, Wives and Slaves.– P. 133.
86
т. д., и во все меньшей зависимости от союза между семейными группами. Освобождаясь от бремени различных стратегий, брак стал "свободнее",– прежде всего, в выборе супруги, а .также в принятии решения о женитьбе и в выработке личных оснований такого шага. У классов же, не столь любимых судьбой, брак, возможно, оказался формой связи, особенно ценной тем, что, доказав свою экономическую привлекательность, она помимо этого устанавливала и помогала сохранять прочные межличностные отношения, предполагавшие ведение совместной жизни, взаимовыручку и моральную поддержку... Так или иначе, анализ надгробных надписей выявляет относительную частоту и стабильность союзов в среде, определенно не аристократической1; имеются свидетельства и о браках между рабами2. Каким бы ни был ответ на вопрос о распространенности матримониальной практики, похоже, она стала доступнее: пороги, которые делали ее "интересной", были снижены.
Следовательно, брак начинали все чаще воспринимать как союз, свободно заключаемый двумя партнерами, неравенство которых уменьшилось до известной степени, но полностью не исчезло. Есть основания считать, что положение женщины в .эллинистическом мире, при всем разнообразии местных черт, стало несколько более независимым, нежели в классическую эпоху,– особенно это касается Афин. Такая частичная модификация в первую очередь объясняется тем, что статус мужчины-гражданина во многом утратил политическое значение;
вместе с тем возросла роль жены, экономическая и юридическая. Историки приводят документы, свидетельствующие о том, что влияние отца жены на брак ослабевает: "Обычно дочь выдавал замуж отец в качестве ее институционального хранителя. Но иногда договоры заключались непосредственно между мужчиной и женщиной, решившими вести совместную жизнь. Утверждается право замужней дочери поступать по собственному усмотрению вопреки родительской воле. Прежде согласно афинским, римским и египетским законам отец вправе был расторгнуть замужество дочери против ее желания. Но позднее, в римском Египте, закон уже не признавал власти отца
_______________
1 Ibid– P. 209.
2 Р. Veyne. Op. cit.– Р. 40; S. fi. Pomeroy. Op. cit.– P. 193.
87
над замужней дочерью, и судебные постановления подтверждали, что воля жены является решающим фактором: если она хочет остаться в браке, то может это сделать"1. Брак все определеннее становится соглашением, предполагающим обоюдное согласие супругов, которые принимали личные обязательства. Обычай ekdosis'a, "выдачи замуж", когда отец или опекун девушки торжественно передавал ее супругу, "отмирал", но традиционный контракт сугубо финансового характера получил продолжение в брачных записях, куда включались и пункты, регулирующие отношения основных действующих лиц. Выходя замуж, женщины теперь не просто приносили приданое, которым распоряжались все более свободно, порой даже требовали его назад в случае развода, что предусматривали некоторые соглашения, но и могли принимать участие в разделе наследства.
Исследования Кл. Ватена показывают также какую эволюцию претерпели в эллинистическом Египте обязательства, налагаемые на супругов брачным контрактом. В документах, датируемых концом IV–III вв. до н. э., указано, что жена обязана слушаться супруга, не выходить ночью или днем из дому без его разрешения, не допускать никаких плотских связей с другими мужчинами, не рушить семью, не бесчестить мужа. Супруг же, в свою очередь, должен был содержать жену, не обращаться с нею дурно, не брать в дом наложниц и не заводить незаконных детей (при этом связи на стороне считались вполне допустимыми). В более поздних контрактах обязательства мужа становятся строже. Обязательство содержать жену уточняется; запрещается заводить любовницу или возлюбленного и владеть вторым домом (где можно жить с конкубиной). Как замечает Ватен, контракты такого рода "посягают ни много ни мало на сексуальную свободу мужа; женщина отныне становится [в этом] столь же требовательной, как и мужчина". Распространение брачных контрактов включало и мужа, и жену в систему обоюдных долженствований, или обязательств, .разумеется, не равных, но все же [четко] разграниченных. И разграничение это произведено было не из уважения к семьям, которые представляет каждый из супругов, связанных бра
_____________
1 S. В. Pomeroy. Op. cit.– Р. 129.
88
ком, но именно ради новой супружеской пары, ее стабильности и внутренней регуляции1.
Столь четко определенные обязательства вынуждали супругов избирать более строгие, нежели прежде, формы совместной жизни. Контракт просто не удалось бы сформулировать, если б его предписания не соответствовали новому типу отношений и не ставили каждого из супругов в условия, когда само существование их четы оказывалось весьма реальным жизненным фактором. Институционализация брака по взаимному согласию, пишет Кл. Ватен, "породила представление о реальности супружеской общности, ценность которой выше ценности ее составляющих"2. Эта эволюция в чем-то сродни той, что П. Вейн выявил в римском обществе: "Во времена республики каждый из супругов должен был играть определенную роль, и коль скоро она исполнялась, между супругами могли складываться любые эмоциональные отношения. ...> Во императорскую эпоху ...> предполагалось, что само существование брака основывается на добром согласии и законе сердца. Так родилась новая идея: супружеская чета, состоящая из хозяина и хозяйки дома"3.
Впрочем, эволюционировала эта матримониальная практика весьма парадоксально. Она искала поддержки властей,– и, в то же время, становилась все более важным моментом частной жизни. Она избавлялась от бремени экономических и социальных критериев,– и, в то же время, распространялась все шире. Она все более "притесняла" супругов,– и, в то же время, вызывала все большее расположение к себе, точно, вместе с требованиями росла и ее притягательность. Брак стал более общим как практика, более публичным как институт, более частным как образ жизни, гораздо теснее сплачивающий супружескую чету и тем самым эффективно выделяющий ее из поля всех иных социальных связей.
Разумеется, сколько-нибудь точно оценить масштабы распространения этого явления очень сложно. Доступные документы характеризуют лишь отдельные привилегированные ареалы и слои населения. Было бы натяжкой говорить о всеобщем и
_____________
1 Cl. Vatin. Op. cit– P. 203–206.
2 Ibid– P. 274.
3 Р. Veyne. L'amour a Rome//Annales E.S.C.– 1978, 1.
89
массовом движении, пусть даже факты, при всей их отрывочности и разрозненности, казалось бы, согласуются с таким подходом. Так или иначе, но если исходить из текстов начала нашей эры, брак, похоже, стал для мужчин – а только их свидетельствами мы располагаем,– источником очень важного, интенсивного и, вместе с тем, сложного и проблематичного опыта. Брак уже нельзя было воспринимать только как институт, полезный для семьи и общины, или домашнюю деятельность, развертывающуюся по правилам, удовлетворяющим домочадцев; он стал отныне "состоянием" брака: формой жизни, разделенным с супругом, сопричастным существованием, личной связью и взаиморасположением партнеров. Не то чтобы старая матримониальная схема напрочь исключала близость и сердечность в отношениях между супругами. Однако складывается впечатление, что в идеале, предложенном Ксенофонтом, чувство напрямую связано с осуществлением статусных полномочий мужа (впрочем, это нимало не снижает ни его серьезности, ни интенсивности): относясь к своей молодой жене, скорее, по-отечески, Исхомах терпеливо обучал ее тому, что надлежало делать, и в той мере, в какой она умела исполнять роль хозяйки дома, до конца своих дней неизменно выказывал ей уважение и привязанность. В литературе императорской эпохи мы находим свидетельства гораздо более сложного опыта брака, и поиск этики "супружеской чести" четко просматривается за рассуждениями об обязанностях супругов, о природе и форме связующих уз, о соотношении превосходства естественного и устанавливаемого, и о привязанности, которая может выступать и как необходимость, и как зависимость.