Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Мириам Гамбурд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Падение Диктатора
Диктатор был свергнут и казнен. Его огромная тяжелая голова свалилась к подножию колонны, расколола лбом одну из облицовочных плит пьедестала, лениво развернулась и уткнулась расквашенным носом в землю, взрыхлив ее по пути. Сочный кусок дерна с нежно желтеющим среди зеленых травинок одуванчиком залепил правую глазницу тирана. Глубокая трещина поползла от виска к нижней челюсти через обширную щеку, приоткрыв чернеющее нутро. Рядом с обезображенной головой валялось раздутое мясистое ухо, отлетевшее при падении. На упрямом набрякшем затылке цвета менструальной крови обозначился след от страшного удара. Костяк был перебит, и из горла торчали поврежденные узлы креплений…
Падение Диктатора не явилось для меня неожиданностью. Директриса музея новой метлой подчистую выметала все, что создал ее предшественник, и было ясно, что моей скульптуре не сдобровать.
Когда я поняла, что Диктатор обречен, то согласилась поставить свою подпись под его смертным приговором. Мне в письменном виде обещали установить другую мою работу вместо этой, но я потеряла ко всему этому интерес и не стала суетиться: мной овладело предательское равнодушие.
В конце концов, он сам был ответственен за свои действия.
Задуманный как карикатура на всех диктаторов, он вторгся на чужую территорию, и его дни были изначально сочтены.
Карикатура, как и всякий иной юмористический жанр, категорически противопоказана монументальной скульптуре. Крупные формы не приемлют юмора.
Кратковременному правлению Диктатора предшествовала изнурительная и ответственная церемония инаугурации. Специально заказанный для этой цели подъемный кран поднял его апоплексическую голову, закрепленную мощными ремнями, охватившими нижнюю часть лица и по-жабьи раздутый второй подбородок, наподобие намордника. Ремень поменьше косо пересек физиономию, прикрыв глаз, что сделало Диктатора похожим на Кутузова или сильно располневшего Моше Даяна. Правитель парил на фоне яркого южного неба, с отвращением созерцая людишек внизу.
Затем его голова была осторожно опущена на капитель в форме подушки и коронована тяжелым прямоугольным блоком.
Прохожие, проявляя обескураживающую политическую безграмотность, поочередно узнавали в Диктаторе Муссолини, Сталина, Бен-Гуриона, Горбачева, Иди Амина, Ленина, Черчилля, Саддама Хусейна и даже Понтия Пилата, оставляя меня в полном недоумении относительно того, удалась ли моя затея.
Сработанный как карикатура на тиранов вообще, пародия, он был скинут с пьедестала одновременно со своими настоящими прототипами в Восточной Европе и разделил их судьбу.
Бесславная кончина непомерно расплодившихся памятников монстрам от революции стала и его концом.
Не отчаивайтесь, собратья-скульпторы! Грядут новые диктатуры. То-то работы будет!
Сувенирная эпидемия
Разгром нашего дома «на сувениры» начался сразу же после маминых похорон. Малознакомые чужие люди и близкие, не известные нам ранее родственники, заходили прихватить что-нибудь на память. Сначала стали исчезать картины, краски, книги по искусству, затем в ход пошло столовое серебро, одежда, обувь. В доме было много дверей и некоторые из них никогда не запирались. Даже ночью появлялись любители сувениров и, не стесняясь, уносили с собой все, что попадалось под руку. «Я так любил Гамбурдов, им, конечно, было бы приятно, если бы они знали, что у меня останется что-нибудь в память о них…» Бабушка была слишком стара, а я – слишком мала, чтобы пресечь это нашествие. Книжные полки жалобно зияли пустотами, словно дырами выбитых зубов.
Однажды, вернувшись из школы, я и вовсе застала книжные шкафы почти пустыми. Это были высоченные, до самого потолка шкафы, потерявшие стекла во время бомбежек военных лет, но не потерявшие своего величия. В одном из них на полке лежали две школьные тетрадки в клеточку, а в них – подробный перечень альбомов по искусству с их ценами. Бабушка продала почти все отцовские картины и родительскую библиотеку Республиканскому художественному музею.
Редкие книги, привезенные отцом из Брюсселя, где он учился в Академии искусств в конце 20-х годов, чудом сохранившиеся во время оккупации Кишинева, прекрасные альбомы, многие с дарственными надписями, – все исчезло. Так бабушка спасала, как могла, то, что уцелело от сувенирной эпидемии.
Позднее я не раз пробовала вернуть библиотеку, но безуспешно. Кое-что из книг все же осталось: музей не заинтересовался юридической библиотекой деда-адвоката.
– Когда зашли советы, – любила рассказывать бабушка, имея ввиду аннексию Бессарабии Советским Союзом в 1940 году, – Яшу как юриста сразу же арестовали. Я надела шляпку от мадам Попеску, вы, конечно, помните ее магазин на Александровской, и пошла к комиссару. «Что же вы делаете, господин комиссар, – сказала я ему, – мой муж – известный специалист. Был царь – он работал на царя, были румыны – он работал на румын, зашли вы – он будет работать на вас». И Яшу сразу же отпустили.
Неумеренно благополучный бабушкин рассказ поражал меня, пионерку, своей политической безграмотностью, но в магическую силу шляп я уверовала на всю жизнь. Дедовские книги научили меня многим важным вещам, например, тому, что закон и справедливость – не суть одно и то же, хотя могут и совпадать в редких, особо удачных случаях, а также, читая их, я поняла, что как в суде, так и в искусстве версия много важнее правды.
Едва кончилось сувенирное нашествие, как началось новое бедствие – вселение. Родственники являлись с чемоданами «только поставить их в углу», оставались «немного погостить» и, в конце концов, задерживались очень надолго «в этих ужасных казармах». Постепенно они оккупировали почти все комнаты, переставили мебель, возвели нелепые перегородки из шкафов, женились и привели с собой новых жильцов.
При жизни родителей в доме царили энергия любви и душевная приподнятость. Скудость тех послевоенных лет, в которой мы жили, запомнилась мне царской нищетой. Теперь здесь угнездились мелочность, интриги, склоки, потянуло мелкими неудачами. Кто-то повесил тяжелый темно-зеленый театральный занавес, и он оскорбительно обезобразил интерьер, заслонив свет из окна. Предметы стали отбрасывать лживые неверные тени. Жилье обрело уродливые формы, в свою очередь, исказились отношения между людьми, обессмыслились их разговоры. «У нее была такая легкая смерть, – слышалось из-за занавеса, – она легла спать живая, а утром проснулась мертвая…» «Где же она жила?» «Она жила там 40 лет». «На 40 лет ВЛКСМ?» «Да, да, именно там». «Вы что, жили раньше на временной квартире? И вас это устраивало?» «Все зависит от точки зрения – ведь и жизнь-то временна…» «Жизнь может быть временной – квартира должна быть постоянной!» «А что вы такая скупая?» «Вы ведь знаете, что у меня нет денег!» «Вот я и говорю – надо тратить. Их есть для того, чтоб их не было!»
(Много лет спустя, в середине 80-х годов, я сняла огромную квартиру в арабском доме в Яффо. Высокий потолок, двустворчатые двери, венецианские окна и дивный аквариум мягко и мощно освещенного пространства этой квартиры напоминали мне наш дом таким, каким он был в годы моего детства. Однажды я поймала себя на мысли: «Ну вот… всех выселила… наконец-то».)
Впрочем, меня все меньше и меньше интересовало происходящее: ведь вот-вот мы с бабушкой получим разрешение и уедем жить во Францию, к старшей маминой сестре Регине.
«Их отпустят, конечно, отпустят, – шушукались родственники. – Не имеют права не пустить племянницу к тетке! Они не имеют права!»
Долгожданный ответ пришел так: учительница русского языка, она же – классный руководитель вошла в класс в сопровождении двоих неизвестных с подчеркнуто равнодушным выражением лиц. Меня без предупреждения вызвали к доске.
– Ты хочешь жить в стране, где человек угнетает человека?! – Сара Давыдовна сделала отчаянное ударение на слове «хочешь». Оно было произнесено с ужасом, возмущением и, как мне показалось, с мольбой.
– Нет, – услышала я в полной тишине свой уверенный и звонкий голос хорошо успевающей ученицы, – я хочу в лагерь.
– Лагерь…? – тихо выдохнул один из сопровождающих.
– Да, в пионерский лагерь.
(Бабушка не отпускала меня в пионерлагерь, опасаясь, как бы я там не завшивела.)
«Старуха может отбыть к дочери в Паринье л'Эвек (Франция) на постоянное место жительства. Советская же пионерка выразила желание остаться», – гласил официальный ответ.
Не знаю, кому понадобился тот спектакль в школе. Шел 1957 год, и никого не отпускали в страны, где человек угнетает человека. Через несколько дней мне была вручена льготная (как сироте) путевка в пионерлагерь «Коммунальник». Бабушка отказалась воспользоваться разрешением на выезд к дочери во Францию. Ее несознательные протесты против пионерских и вообще лагерей не были приняты во внимание. Может быть, потому, что к тому времени она уже давно перестала носить шляпки?
Суд Соломона
«Суд Соломона» в производство не годился: постановка фигур, драпировки, детализация кистей рук и стоп, аксессуары – все это было слишком сложно для формовки и перевода в серебро. Нехотя отсчитав сумму, меньшую, чем мы договаривались, и проворчав что-то о том, что он, дескать, не социальная помощь, заказчик уложил все фигурки в коробку из-под ботинок и унес ее с собой.
«Суд» был одной из многих композиций на темы из Танаха[13]13
Танах (ивр.) – Библия; в христианской традиции – Ветхий завет.
[Закрыть], которые, согласно подписанному договору, я обязалась выполнить для небольшой фабрички ювелирных изделий. Работа устраивала меня: можно было оставаться дома с годовалой дочкой и не спеша лепить из плотного воска маленькие фигурки – Давида с Голиафом, Самсона с Далилой и Адама с Евой, можно – со змеем (он оплачивался как пол-фигуры), и Лота с женой. Жену Лота надлежало частично или полностью превратить в соляной столб, что, конечно, соответствовало сюжету и уменьшало объем работы, но, увы, и заработок. Все это было растиражировано, переведено в серебро или бронзу и еще долго продавалось в разных лавочках для туристов на улице Бен-Иегуда в Тель-Авиве, принося прибыль моим работодателям.
«Суд Соломона» в дело не пошел и пылился где-то на полке.
Между тем, это была единственная вещь, которую мне хотелось сохранить. Сработанная как разборная изящная игрушка, – каждая фигурка закреплялась отдельно на своем месте, – композиция выстраивалась в знаменитую сцену из Танаха. Сам царь Соломон восседал на троне в центре. Описанный в мидрашах[14] 14
Мидраши – общее название раввинистических толкований Библии.
[Закрыть]трон Соломона был очень сложен: он кишел русалками и прочей живностью. В общем, удалось скомпилировать некое сооружение в духе позднего ампира, но кто видел воочию трон Соломона, чтобы оспорить мой вариант? О двух матерях: одной – истинной, другой – фальшивой можно было бы сочинить поэму в духе жестокого романтизма. Истинная билась, завернутая в лохмотья, у подножья трона, в мольбе простирая к царю руки (они были особенно трудны для формовки). Фальшивая же стояла разодетая, самоуверенно взирая на происходящее, ее платье (разрабатывая фасон платья, я черпала вдохновение из последней экранизации оперы «Кармен») тяжелыми складками дорогой материи спускалось на стопы и ниспадало на пол.
Младенец лежал на подушечке, задрав ручки-ножки. Над ним высился солдат-наемник с мечом (спиной к женщинам и царю). Солдафона я одела в короткую тунику и снабдила коротким же мечом, он был наголо обрит: ни усов, ни бороды, безволосый его череп лоснился (я протерла плотный воск скипидаром, и он блестел, как полированный). Наемник походил на римского легионера, совершенно не соответствовал исторической правде, но прекрасно отвечал моему замыслу: потенциальный убийца ни в коем случае не должен выглядеть евреем! С Соломоном тоже пришлось повозиться; все, вроде, в порядке – восседает властно и перстом тычет в настоящую мамашу, ан нет, не Соломон – и все тут. Что-то в нем свидетельствовало о царе-пораженце. Оказалось, затылок был слишком тощим. Я уплотнила шею сзади, прибавив справа и слева немного воска, и сразу превратила Соломона в царя-победителя.
Так вот, эта группа не давала мне покоя. Через несколько лет, давно закончив деловые отношения с заказчиками, я пришла на фабрику, чтобы выкупить «Суд Соломона». Хозяин принес знакомую мне коробку из-под обуви и осторожно достал фигурки. Любовно поглаживая каждую, он озарил нас – меня и мое произведение – лучистой улыбкой:
– Какая красота, правда?
Я протянула ему сумму в долларах, когда-то полученную мною за эту работу.
– Что?!
– Господин Ицхаки, мы ведь говорили с вами по телефону. Вы, насколько я поняла, согласны продать мне мою же работу. Вы говорите, она только собирает пыль и занимает место, а за место вы платите и лишнего места у вас нет.
– Верно. Но это же произведение искусства, что ж ты мне тычешь в лицо эти жалкие гроши?
– Но…
– Какие могут быть «но», скажи мне, вот ты, скульптор, скажи, только честно, кто сегодня способен сделать такую прекрасную вещь? Вывелись, а, вывелись мастера!
– Но ведь я сама…
– Вот я и говорю, ты сама погляди, как сделаны детали.
– При чем тут детали… я, да что особенного в этих деталях?
– Как что особенного? Не ценишь труд художника, не ценишь! А лица, любо-дорого смотреть: какие разные лица!
– Трудно, что ли, внести разнообразие в характеры?
– Тебе легко говорить, а сделать это? А владение анатомией – это же сколько учиться надо!
– Знание анатомии никогда не учитывалось в оценке стоимости произведения…
– Оценке? А ты знаешь, сколько художник работал – три месяца!
– Неправда, гораздо меньше, всего две недели.
– Ну и что, что две недели, зачем талантливому человеку работать больше? Он и за две недели сделает то, что другой…
– Какой «другой», это же я вылепила.
– Прекрасно знаю, что ты, сам у тебя заказывал. Но, признайся, за это время ты встала на ноги, с нашей, конечно, помощью, и теперь тебе плевать на свою давнишнюю работу. А мы ее ценим… и очень высоко. Мы ее никому не отдали, даже за очень большие деньги.
– Разве кто-нибудь собирался ее купить?
– Нет. Но сейчас хотят. Один Соломон чего стоит. Ты что, хочешь, чтобы я нашего царя за гроши отдал?
– Погодите, что же вы заворачиваете все обратно?
– Сколько труда, сколько знаний, а таланта, сколько таланта вложено! Ничего не ценят, что за люди? Ну ладно, только для тебя, на самом деле все это стоит гораздо дороже.
И он назвал сумму, многократно превосходившую ту, что я получила от него когда-то за миниатюрную сценку из Танаха под названием «Суд Соломона». Забракованную и неудачную.
Трофейный Будда
Полихромная скульптурка Будды выточена из легчайшего дерева и покрыта матовым лаком, сваренным из натуральных смол. Статуэтка принадлежала подполковнику медицинской службы нейрохирургу Инне Ефимовне Хейфец, крупной властной блондинке армейской выправки, близкой подруге моей покойной матери. Инна Ефимовна решила удочерить меня после смерти моих родителей.
Помните ставшую хрестоматийной сцену из фильма «Сладкая жизнь» Феллини? Роскошная пышногрудая Анита Эксберг взмывает ввысь на крепких руках низкорослого лицедея, и он кружит ее над головой, массивную и легкую. Совершенно очевидно, что и без его участия актриса могла бы зависнуть в воздухе, распластав для равновесия руки, держась лишь на ошеломительной волне собственной дивной энергии.
Дорисуем портрет Инны Хейфец, упомянем о ее удивительной манере хохотать, запрокинув голову далеко назад, да так раскатисто, что стены дрожали, и заменим цвет крашеных волос Аниты Эксберг на натуральный русый Иннушки. Мое с ней знакомство предварил чей-то восторженный рассказ: Иннушка оперировала раненых без передышки, и иногда ей не удавалось выкроить минутку, чтобы выйти в туалет, – тогда она мочилась прямо под себя, стоя за операционным столом и продолжая работу.
Эта картина потрясла мое детское воображение: именно так должен выглядеть военный врач-герой.
Еще один примечательный эпизод, связанный с Инной Хейфец, обсуждался в моем присутствии. В 1948 году она, подполковник медслужбы положила на стол свой партбилет и попросила у властей разрешения репатриироваться в Израиль: «Я военный врач, я там нужна». «Мы помогаем молодому еврейскому государству, – гласил доброжелательный отказ, – но не живой силой».
Впервые я увидела ее, приехавшую погостить в Кишинев, одетой в узкую юбку цвета хаки и ладно подогнанный по фигуре армейский китель с погонами. Форма выглядела на ней элегантным костюмом. Я влюбленно не отходила от гостьи ни на шаг. Мы вышли вместе прогуляться, я крепко сжимала ее горячую руку. «У тебя очень холодные руки, девочка, – результат замедленного кровообращения. Немудрено, что ты так часто простуживаешься».
Мы повстречали старушку, тихо заговорившую с Иннушкой на идише, вкрадчиво, опасливо и забавно озираясь. Она все пятилась к обочине тротуара – подальше от чужих ушей и глаз. Инна ответила ей на немецком, вызывающе громко, держа голову выше обычного, не выходя из центра людского потока.
«Господи, шпионка, принявшая облик советского военного хирурга! Да нет же, наша советская разведчица, владеющая немецким и посвященная в тайны врага. Немецкая подлая наша доблестная разведчица!»
Какая досада, что человечество задолго до меня успело изобрести и расплодить двойных агентов!..
Язык, на котором заговорила Иннушка, не был немецким – это был идиш, звучавший несколько непривычно. Семья доктора Хейфеца, отца Инны, переселилась в южно-бессарабский городок Аккерман из Литвы. Военные четкие нотки, характерные для речи Инны, придали идишу сходство с немецким, знакомым мне только из военных фильмов тех лет.
Весть об аннексии Бессарабии Советским Союзом, или об освобождении Бессарабии от румыно-боярского ига в 1940 году (читатель выберет формулировку, соответствующую его политическим воззрениям) застала Иннушку, только что окончившую хирургическое отделение медицинского института, в Бухаресте. Бессарабским евреям не пришлось долго раздумывать, пакуя чемоданы, – путь на столь любимый ими Запад был невозможен: уже шла война. Рискуя оказаться отрезанными от родителей границей, многие поспешили вернуться в Кишинев. В свои неполные 24 года Инна очутилась на фронте. Она прошла всю войну и закончила ее главным нейрохирургом Манчжурского фронта.
Дальний Восток очаровал Инну Хейфец ландшафтом, образом жизни, искусством. Статуэтка Будды, другие скульптурки, посуда, разнообразные поделки, акварели, одежда, покрывала, привезенные оттуда, сопровождали ее затем всю жизнь. Дома она носила удивительно шедшее ей кимоно из натурального плотного шелка и с удовольствием демонстрировала желающим всю свою коллекцию кимоно, расписанных и сшитых вручную.
«Девочка, неужели ты не видишь как это великолепно? Что значит «да»? Как в семье художника могла вырасти дочь, столь глухая к красоте?!»
«Я не советую тебе заниматься искусством: генетические коды не включают талант. Надеюсь, тебе это известно».
«Прими от меня в подарок антологию английской поэзии – ты совершенно девственна в английской литературе, мне бы пришлось по душе, если бы ты потеряла эту, а не ту девственность, которую ты так торопишься потерять!»
Переехав жить в Молдавию с целью усыновления ребенка, Инна Ефимовна пошла на большую жертву: ведь она вернулась туда, где во время оккупации погибли все ее близкие. Жертва, как и положено, оказалась напрасной. Мы не поладили и расстались злыми врагами – «Твоим родителям, Мира, было бы за тебя стыдно…». Но через восемь лет мы снова встретились и стали добрыми подругами.
Раньше Инна, завидев меня в дверях своей квартиры, выхватывала кусок ваты и, смочив его в спирте, набрасывалась на меня и энергично протирала мне шею, нисколько не смущаясь присутствием посторонних. Вата, признаюсь, стерильной никогда не оставалась. В полном молчании Инна демонстрировала присутствующим позорное доказательство моей злостной, конечно же, и моральной, нечистоплотности. Затем ловким профессиональным жестом она отправляла клочок ваты в мусорную корзину.
Теперь ее приветствие было иным:
– Садись, – предложила она мне, когда я пришла навестить ее, приехав из Ленинграда домой на студенческие каникулы, – ты, конечно, уже слышала, у них снова большие потери на сирийской границе. Я – военный врач, я там нужна.
Она, казалось, совсем не постарела. Волосы, поседев (они и раньше были очень светлыми), не изменили тоновых соотношений в ее облике. Горечь и тень беды, которые с генетическим упорством проступали на лицах знакомых мне еврейских женщин и которые с ранней молодости я безуспешно пыталась стереть с собственного лица, ее не коснулись. Она всегда казалась мне сделанной из лучшего, чем я, материала: Инна Ефимовна могла работать ночами, нисколько не уставая, а затем бодрствовать весь день. Для меня же простая встреча Нового года превращалась в пытку.
В нее влюблялись врачи-коллеги, пациенты, молодые, пожилые, холостяки и мужья подруг. Не припоминаю, чтобы она ответила кому-нибудь взаимностью, хотя поклонением наслаждалась и считала его естественным.
У меня хватило глупости пригласить ее, когда она приехала в командировку в Ленинград, на вечеринку. В тот вечер все девушки остались без партнеров. Я кипела от досады, почти физически ощущая волны обаяния, исходившие от нее. И добро бы она покоряла мужчин вдвое младше себя силой зрелого ума или (это было бы всего простительней) своим героическим прошлым. Ничуть не бывало! «Боже, какое ароматное дыхание у Инны Ефимовны! Вот это женщина – не то что вы, пигалицы!» – такое признание услышала я на следующий день от своего друга.
Иннушка все еще переживала свою большую неудачную послеармейскую любовь, случившуюся, когда она приехала в Ленинград прямо с фронта; он же, «презренный тыловик», бахвалился броней по состоянию здоровья. «У него были трофические язвы на ногах, что, якобы, и послужило причиной желанного освобождения от воинской повинности. Наверняка он был никудышным в постели! Карьерист, правда, талантлив, да, он был талантлив, этот официозный скульптор, сталинский выкормыш. Еврейский юноша-переросток, он жил вместе с мамой. Дома у него не было ни единой скульптурки, ни единого эскиза – все в мастерской. Я спрашиваю тебя, Мирка, разве мог этот человек любить искусство? Оно было для него работой – и только. Я подарила ему статуэтку Будды. Он, скульптор, отказался… Представляешь, он сказал, что это – культовая религиозная вещица, и он не заинтересован хранить ее у себя. Осторожность – вот что обеспечило его карьеру! Он сказал еще, что не станет прикасаться к награбленному. Каково, а?! Тыловая крыса, дрожавшая за свою шкуру всю войну… Он посмел сказать это мне!» Презрение было так велико, что Инне не оставалось ничего иного, кроме как жестоко влюбиться.
Она добивалась взаимности несколько лет с жаром страстной женщины и трезвостью военного стратега. Но напрасно…
«Я позвонила ему в 6 утра, это после вечера, проведенного с ним у него в мастерской. Я ушла от него рано, он и не задерживал меня, и потребовала ответа: хочет он, чтобы я стала его женой? «Я должен ответить «нет». Господи, что он имел ввиду под этим «должен»?» Поражение было полным. Кампанию пришлось бесславно свернуть.
Будучи студенткой скульптурного факультета, я была с ним знакома. Народный художник, профессор, маститый скульптор. Выглядел он вальяжно – высокий пожилой господин с продолговатым, в меру семитским лицом и ровным глубоким доброжелательным голосом.
Набравшись смелости, я как-то заговорила с ним об Инне. Он вспомнил ее с большим трудом. Называл какие-то другие имена, ошибался, и, наконец: «Да, да, конечно же, она привезла трофейные скульптурки из Японии и очень ими восхищалась. Я никогда не увлекался японщиной. А вам, Мириам, этот вид пластики разве близок?» Он поинтересовался, не знаю ли я, почему она оставила Ленинград. Я знала: Инна Хейфец была уволена в связи с «делом врачей» и переехала в Новгород, где ей посчастливилось быть принятой на должность нейрохирурга (учлись фронтовые заслуги).
«Я – военный врач…» Все остальное стало фоном, только в этой фразе сконцентрировалась надежда. В 60-е годы уехать по вызову было невозможно – массовый выезд начался позднее. Инна Ефимовна готовилась к побегу. Каждый год она проводила свой отпуск в какой-нибудь социалистической стране и, довольная, возвращалась.
Однажды, бросив в чемодан кое-что из одежды, фотографии близких и любимую статуэтку Будды, благо та ничего не весила, все же остальное с легкостью оставив, дабы не вызвать подозрений властей, врач Хейфец уехала в составе туристической группы в Париж. Там она зашла в израильское посольство, и через несколько дней приземлилась в Лоде. По Кишиневу долго ходила байка о том, что в Париже Инна Ефимовна встретила известного израильского археолога, недавно овдовевшего, свою старинную девичью любовь, и он увез ее с собой в Хайфу. Это была неправда: мы вместе с Иннушкой разработали эту «дезу».
Возможно, именно таким ей и хотелось видеть свое будущее.
Стать израильским военным врачом ей не пришлось: не тот возраст, не та школа. Она работала в поликлинике врачом-геронтологом: занималась стариками (пригодилось знание идиша), что не так уж и плохо… но, конечно, было не то.
Через два года после приезда Инна Ефимовна Хейфец покончила с собой, перерезав себе вены.
Она завещала свое тело мединституту. Статуэтку Будды мне передал кто-то из общих знакомых.
Будда не перестает удивлять меня контрастом между превосходно уравновешенными визуально тяжелыми объемами и его реальной физической легкостью. Этот парадокс заставляет меня сомневаться в рукотворной природе японской трофейной статуэтки.