Текст книги "Когда у нас зима"
Автор книги: Мирча Дьякону
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Утром, когда я открыл глаза, мне захотелось плакать, и я не знал почему, пока не увидел папу. Он совсем не сердился, что я разбил икону. Он сказал мне «привет», как большому, и протянул кулек с помадкой, которую я ел только во сне, с елки. Мне было тепло и все время хотелось плакать, и, чтобы не расплакаться, я попросил его еще раз войти в дверь – для меня. Он вошел, и все смеялись. Как он похудел!
Пока я ел помадку, мама плакала, потом она подмела пол и накрыла на стол с салфетками, как при гостях. Мне дали еду в постель, потому что я снова разучился ходить. Брат рассказал мне все. Как он первым увидел папу и даже испугался, как Урсулика его не узнал и хотел укусить, а папа рассердился и прибил его, и что папа похудел, и какая у него большая складка между бровей. Я его не перебивал, хотя все знал сам, но, когда лежишь, всегда так: кто-то должен тебя развлекать разговорами.
К обеду я уже смог ходить, и мы пошли гулять по улице с папой и моим братом, потому что было воскресенье и мы были счастливые. Мы шли серьезные и нахмуренные. И все смотрели на нас, как мы ничего не говорим, хотя воскресенье. Все с нами здоровались, и жалко только, что мы не встретили товарища милиционера, я бы ему сказал в глаза, что трижды три равняется девяти.
Хмурым быть трудно, у меня болели все мышцы лица, а складка между бровей все равно не получалась. Зато когда мы вернулись домой, на нас напал хохот, и мы хохотали, пока папа не достал белую лошадь и не дал нам. Тогда хохот прошел, потому что мы не знали, как делить эту лошадь, она одна, а нас двое, но в конце концов мы вспороли ей брюхо, посмотреть, из чего она сделана, увидели, что из опилок, и потеряли к ней интерес.
Мы зажили очень хорошо, назло холоду и дождю. Нам опять продают молоко, потому что мы уже не враги народа. Забор тоже починен, но мама все равно плачет вечером, когда видит нас всех за столом.
Как мы смеялись, когда однажды пришел фельдшер Тити делать нам осеннюю прививку, а папа его не пустил! Как хорошо было!
Только дождь так и не перестал, и зима никак не наступит.
Когда к нам пришли поплакаться тетя Чичи и тетя Ами, слава богу, у нас еще оставалось несколько салфеток. Они уверяли, что ничего не знали про ружье, и каково им теперь расплачиваться за чужие грехи, это им-то, которые соблюдали все посты и сделали столько добра!
Когда папа спросил их про овец, они сквозь плач сказали, что овец больше нет, их конфисковало государство. Дальше я не слышал, потому что был в сарае и только подглядывал в щели. Я завел часы на звон и думал об Алунице Кристеску, как она ходит раздетая и смеется.
Потом, когда тети ушли, я прочел несколько приветов с Черного моря и подумал, что остался на зиму без счастья и что весной надо будет что-нибудь приискать, а то у меня, кажется, испортилась голова. Приходится даже отложить бал в сарае.
Теперь уже до весны, если весна вообще наступит.
Вчера мне привалила такая радость, какой я совсем не ожидал: пришла посылка с Черного моря. Она была перевязана голубыми нитками, нитками для сережек, и внутри лежали две пары носков. Меня бросило в жар, я не знал, что сказать папе, который смотрел на эти носки с изумлением. Потом я подумал, что Алуница Кристеску даже не подозревает, что папа вернулся, и что надо ей написать, хотя я не знаю адреса. Носки я положил на сундук в сарае, рядом с часами, чтобы смотреть на них по воскресеньям и думать об Алунице Кристеску.
С тех пор как вернулся папа, нас уже не так уважают ребята. Конечно, теперь у нас и теть гораздо меньше. Всего две, в сущности: тетя Ами и тетя Чичи. Только они нас и навещают и рассказывают маме, как им тяжко живется и как у них то того нет, то другого. Они все время улыбаются к месту и не к месту и спрашивают нас, как жизнь, но ответа не ждут, боятся, как бы мы не сказали, что хорошо. С тех пор, как их мужья в тюрьме, они любят нас гораздо больше. Как-то в воскресенье они даже помогали маме шить шубы. Папа вернулся из тюрьмы в тулупе до пят, мама отрезала от него полы, чтобы справить нам по шубейке. Может быть, теперь, в шубе, как у папы, у меня получится и в дверь входить!
Плохо только, что небо спустилось совсем низко. От этого все листья опали.
Скорее бы снег.
Я написал Алунице Кристеску по адресу: «Алунице Кристеску. Черное море». Но не послал. Я поблагодарил ее за носки и сообщил, что папа вернулся в тулупе и что я пересчитал журавлей. Что улетели все, кроме того белого, из учительской. Что у меня больше нет пианино, папа починил им забор, но зато обещает купить мне такое, чтобы играло вслух, и что я вообще счастливый.
Весной я думаю перебраться в сарай. Я сосчитал марьян: хватит, чтобы купить кровать. Мне обещал достать один знакомый. Пижама и часы у меня уже есть.
И вчера же произошло ужасное событие. То есть произошло оно давно, но стало ужасным вчера: в школе была инспекция, и на стене среди ученых нашли дедушку. Правда, весь ужас пришелся на утро, когда его нашли и когда наш учитель сказал папе. Вечером, когда папа рассказывал маме и смеялся, ужаса было поменьше, и я уснул спокойно, хотя собачьи глаза снова разламывали мне голову.
На самом деле, причина огорчаться есть только одна: что я совсем не умею играть на пианино. Мое-то пианино было деревяшкой, и папа никогда не сможет купить мне настоящее, хотя я точно знаю, что настоящие бывают. К тому же непонятно, как мне жить теперь, когда стало тихо. Хромой черт как получил кружкой по башке, так больше не появляется, трубу его я больше не слышу и, что делать с тишиной, не знаю.
В воскресенье я нарисовал хромого черта и попросил его явиться, но он и не подумал, и, кроме дождя, ничего не слышно, скоро он заберется в дом, просочится сквозь крышу, перельется через порог, и нет на света ничего такого, что бы его остановило. Разве что зима.
Мне страшно, хотя папа с нами и наш дедушка – священник.
Но в конце концов ничего плохого не случилось, и, как я и думал, зима все-таки пришла. Вот только у меня стала пухнуть голова, прямо с первого раза, как пошел снег. Сначала я почувствовал за ухом маленького червячка. Он мне снился несколько ночей подряд, пока его не заметила и мама. «Что это такое у мальчика?»
Папа шел менять подстилку нашей старой корове, которая наконец-то собралась родить, и, только когда он вернулся через час и отряхнул снег с ботинок, он ответил: «Ума не приложу». Я подождал, пока все люди прошли в церковь и от их шагов снег нарушился. Протопталась хорошая дорожка для салазок. Я прокатился двадцать раз от церкви до улицы. Потом сел на трехногий стульчик и стал прислушиваться к службе. Когда она кончилась и царские врата закрылись, я стал со всеми здороваться. Первыми выходили женщины, они семенили и цеплялись за воздух руками, как вороны крыльями, когда сильный ветер. Мне никто ничего не отвечал, было не до того. Как только все вышли, я полил водой дорожку, чтобы упал хотя бы дьячок – он никогда не выйдет, пока не наложит в корзинку кутью для своих свиней, они у него породистые.
Когда я отнес ведро обратно к колодцу и растирал лицо снегом, потому что мне было плохо, по дорожке прикатил мой брат, звать меня домой. Я не хотел идти, но он нахмурился, как папа, и снова сказал: «Не знаешь – научим, не можешь – поможем, не хочешь – заставим!»
Мы закрыли за собой калитку, но вместо обычного скрипа услышали вскрик, такой громкий, что Урсулика залаял, как на волка. Это дьячок все-таки упал у колодца, и кутья размазалась по нашему забору. Он зачертыхался, поминая Христа, и Пречистую матерь, и Вавилонскую башню, пока не скрылся за поворотом. Я думаю, он и за поворотом чертыхался, потому что его сын из седьмого говорит, что он все время чертыхается, если не читает газету.
Прошло еще несколько дней, я делал каждый день по сорок концов на салазках. Это моя норма. Я катаюсь один, потому что мой брат стал совсем серьезный, весь день занимается.
Голова у меня понемногу пухнет. Червячок больше не снился, потому что к вечеру я устаю. С тех пор как зима, я очень занят ездой на салазках. Однажды вечером папа привел фельдшера. Мы уже легли и считали, сколько раз протрещат дрова в печке, чтобы завтра узнать, кто уснул первым. Папа сдернул с моей головы одеяло.
– Что с мальчишкой? – спросил он у Тити, и тот стал меня ощупывать, но только одной рукой, в другой он держал портфель. Потом пожал одним плечом, и они ушли в большую комнату пить горячую цуйку.
Мой брат подслушивал под дверью и, когда вернулся в кровать, сказал:
– Отодвинься, у тебя скарлатина.
На другой день я пошел кататься по дорожке и сказал ребятам, что у меня скарлатина.
– Вот бы мне тоже! – позавидовал Шушу, который неизвестно как там оказался, мы ведь в ссоре.
Голова распухает и распухает, я перестал выходить из дому, потому что ни одна шапка на нее не лезет, и потом я боюсь, что меня не узнают товарищи.
Папа снова привел Тити и снова спросил:
– Что с мальчишкой?
Они выпили подогретой цуйки, и потом Тити велел папе делать мне на голову компрессы с теплой солью и плеснуть ему еще тепленькой.
Все бы ничего, если бы голова дальше не пухла, но она пухла, и это мне совсем не нравилось. Я сидел взаперти, мне было ни хорошо, ни плохо, и однажды, когда еще не рассвело, я проснулся и сказал папе, что мне снова приснился червячок. Папа ругнулся и полез в шкаф за хорошим костюмом. Пока он одевался и брился, мама растерла меня цуйкой. Я немного опьянел. Была еще ночь, и петухи кричали от холода. Кошка жалась к окнам снаружи и просилась в дом. Санду перевернулся на другой бок и спросил меня:
– У тебя сколько раз протрещало?
До меня не скоро дошло, что это он про дрова, потому что я смотрел, как икона прячется под красный рушник.
Мы оделись в шубы и долго напяливали мне на голову папину шапку. Он сказал, что мы идем в город. Я сразу загордился: у нас и подковки были новые на ботинках, одно удовольствие поцокать ими по городу. Я посмотрел на Санду, как он расстроился. Что поделаешь, не все такие везучие, как я: с раздутой головой.
Кошка приласкалась к моим ботинкам. Мама и Санду остались на пороге, а мы с папой пошли по твердому снегу. Папа держал меня за воротник, чтобы я не поскользнулся. Один раз я обернулся назад и крикнул маме:
– Видно нас?
Она помахала рукой.
Когда мы прошли один лес, взошло солнце, и снег помягчал. Папа нанял на чьем-то дворе лошадь с санями. И мы поехали через другой лес. Мы не ехали, а мчались, и солнце мчалось вровень с нами и брызгало мне в глаза, когда натыкалось на деревья. Папа привязал меня к сиденью, чтобы я не вывалился, и смотрел, нахмуренный, лошади в загривок. Снег слетал с веток.
Папа даже не сказал мне, когда мы въехали в город. Город был совсем как фотография, но я в фотографии не верю, там все подстроено, то есть все всегда смеются. Было очень красиво, и жалко, что мы ехали так быстро. В повозках были плюшевые сиденья, народ шел толпами, и стояла статуя с бородой, я такую даже на ярмарке не видел. У забора с железными досками папа спрыгнул с саней и сказал мне:
– Пошли, посмотрим, что там у тебя.
Он поднялся на крыльцо, потом вспомнил, что я привязан, и отвязал меня. Внутри было много народа, мы сели на лавку, папа сидел и жевал свой ус.
Какая-то тетя сказала на меня: «Какой миленький!» – и погладила по голове. Я подумал: значит, раньше, с нераздутой головой, она меня не видела. Она спросила, в каком я классе, но я не ответил, потому что уже не знал.
– Он у вас немой? – обратилась она к папе, но он ей тоже не ответил.
– Они немые,– обиделась тетя.
Мне больше не нравилось в городе.
В приемной была докторша, такая маленькая, что едва доставала папе до третьей пуговицы на рубашке.
– Что у него? – спросил ее папа.
Она меня повертела, рассмотрела вблизи, руки у нее были мягкие, как кошка. Посмеялась, что я пахну цуйкой, и отвела папу к окну. Она что-то ему говорила, а он гнулся на глазах и в конце концов стал меньше нее. Мы оба вышли нахмуренные.
– Это глухонемые из деревни приехали! – сказала кому-то обиженная тетя.
– Пошли погуляем, а потом я тебя отведу на операцию.
Такой радости я не ожидал: мало того, что посмотрю город, еще и операция! Будет потом что рассказать на дорожке ребятам.
Мы прогулялись в толпе до статуи и вернулись к железному забору. Поели в санях и вошли в ворота. Папа держал меня за руку, чего раньше никогда не случалось, а лошадь смотрела вслед, в щели между железных досок. У ворот был привратник в большой шапке, и он спросил нас, куда мы идем. Папа показал на большое здание с крыльцом, припорошенным снегом.
– Я с больным ребенком.
– А хоть бы и так,– сказал привратник.
– Разве это не больница?
– А хоть бы и так,– сказал привратник и подмигнул кому-то рядом.– Деревенские? – спросил он с ухмылкой.
Папа взял его за грудки и выдернул из-под шапки, шапка оказалась без головы и упала на снег.
– А хоть бы и так,– сказал папа прямо ему в лицо.
И слава богу, еще не послал вдогонку за шапкой.
В больнице было красиво, как в церкви, и все говорили шепотом. На стенах висели портреты бородатых людей, а от шагов шел гул, как от колокольни. Папа посадил меня ждать на лавку. Мимо прошла толстая тетя в белом. Я встал и сказал:
– Здравствуйте!
Она вздрогнула, уставилась на меня, потом поклонилась. Как в церкви.
Папа привел маленькую докторшу, но она была чем-то расстроена.
– Вы меня не будете оперировать?
– Будем, будем,– ответила она.
– Спасибо.
Пришел какой-то человек в голубом костюме. Несимпатичный: все время пожимал плечами.
– А где направление? Мы не можем его положить! – сказал он.
Маленькая докторша рассердилась:
– Какое направление, он чуть не при смерти! Вы что, не видите, что нужно оперировать немедленно?
Я обрадовался, что меня будут оперировать немедленно. Значит, к вечеру мы уже попадем домой. Папа смотрел на этого человека, как будто на него молился, и мне это не понравилось.
– Пошли домой, папа, мне расхотелось оперироваться, можно и в другой раз.
Маленькая докторша погладила меня по голове и завела в комнату с ванной, с деревянной решеточкой на полу и с зелеными стенами. Что это ванна, я догадался, хотя видел ее в первый раз.
Я не знал, что делать. Посмотрел в окно. Там были елки в снегу. Не окно, а картинка. Вошла толстая тетя, которая мне кланялась в коридоре, и стала смеяться, что я в шубе. Я хотел выйти, дать ей выкупаться, но она ухватила меня за воротник и вынула из шубы. Потом сняла с меня свитер и рубашку. Я хотел спросить ее, кто она такая, чтобы меня раздевать. Раздевает и даже не спросит, как меня зовут. Но потом я подумал, что это у нее профессия такая – раздевать. Называется: сестра. Вода была горячая, и когда она терла мне спину, то дула на меня, как на суп.
Когда я вылез из ванны, мне стало стыдно. Толстая сестра меня вытерла, и я сказал ей, как меня зовут, но она таращилась на мою голову. Потом забрала мою одежу и вышла. Я остался голый и боялся, как бы кто не вошел и не спросил, почему я стою в ванной без дела. Из-за елок в окне кто-то смотрел на меня. Но кто, я не успел разглядеть, снова вошла толстая сестра. Она дала мне пижаму в цветочек и без единой пуговицы и спросила, уж не хочу ли я остаться в ванной.
– Нет, мне на операцию,– сказал я, и она отвела меня в седьмую палату, рядом с кухней.
Там были и мальчики, и девочки. Когда мы вошли, они вылезли из-под одеял, и я увидел, что они все переломаны, у кого рука, у кого нога. Толстая сестра сказала: «Принимайте новенького» – и подтолкнула меня к единственной пустой кровати у окна. Я лег и закрылся до подбородка, одна голова наружу, и все засмеялись. Окно было низкое, я видел улицу и деревья, а на них – замерзших ворон. Мне захотелось домой, и ну ее, эту операцию, но тогда бы обиделась маленькая докторша.
Дверь отворилась, и, вися на дверной ручке, въехал совсем маленький мальчик в одной рубашке и босиком. Он увидел меня и заковылял к моей кровати раскорякой. Наверное, ему еще не поправили ноги операцией. Постоял, посмотрел на мою голову и дал мне печенье.
– Ты зачем тут?
– Я приехал на операцию.
– Перед операцией нельзя есть.
– А ты откуда знаешь?
– Читал.
Он мне понравился, хотя вряд ли он умеет читать.
Он взял меня за руку и повел знакомить со всеми. На первой кровати Чезари́ка, она упала и сломала ногу, потом Эмиль, он не боится уколов, потом Мария, она не умеет ходить и ужасно смешливая, у самой двери – Магдале́на, она все время плачет, а его самого звать Йону́ц. Потом я лежал и не спускал глаз с двери. Уже началась ночь, ворон не стало видно из-за темноты. Магдалена плакала и гладила гипс на руке. Дверь скрипнула и снова впустила Йонуца.
– Идут,– сказал он и выехал на дверной ручке.
Все быстро поправили одеяла и засунули конфеты под подушки.
– Кто идет?
– Обход,– потихоньку объяснил мне Эмиль.– Надо, чтоб ни к чему не придрались, а то мы не победим, у нас соревнование с другими палатами.
Послышались взрослые голоса, и вошли два доктора и две сестры.
– Здравствуйте! – сказали все хором, как в школе.
– Как дела, дети?
– Хо-ро-шо!
– Жалобы есть?
– Не-ет! – снова сказали все хором, даже Магдалена, которая только что плакала.
Сестры сделали всем уколы. В меня тоже воткнули иглу и, пока она торчала, смотрели на мою голову и удивлялись.
– Что это за случай? – спросил один доктор у другого, они заглянули в толстую тетрадь и только потом вытащили из меня иглу.
Напоследок они сказали, что у нас все в порядке и что мы, вполне возможно, выйдем на первое место. Когда за ними закрылась дверь, Магдалена снова заплакала.
– Почему ты им не сказала, что тебе больно? – спросил я ее.
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.
– Ты что, а первое место? Я же всех тогда подведу.
Под деревьями зажглись лампы. Я чувствовал себя как в чужой стране, где никто не знает твоего языка. Папа, наверное, не дождался и ушел домой без меня, потому что корова рожает. Другая сестра, тонкая, сделала мне еще один укол. Я чуть не заплакал, тонкая сестра спросила:
– Больно?
– Нет, это я из-за коровы...
Потом я начал проваливаться в туман, но не как перед сном, а просто мне стало все равно. Снова вошел Йонуц, подсел ко мне, испуганный.
– Идут с каталкой,– сказал он.– Вообще тут все сами ходят, а если с каталкой, значит, дело серьезное.
Он здесь давно, ему виднее. Палата посмотрела на меня с уважением. Пришла еще какая-то девочка, в очень красивой пижаме, даже с пуговицами. Эмиль шепнул мне на ухо, что это дочка товарища Бу́зи, и что она живет одна в отдельной палате, а при ней специальная сиделка, и что у нее аппендицит, но ее еще не оперировали, только готовятся. Я не знал, кто такой Бузя.
– Это правда, что тебя заберут на каталке? А меня зовут Александра,– сказала она.
Она говорила как-то не так, как все, и мне не понравилась.
Пришли две сестры, толстая и тонкая. Они подхватили меня под мышки, вывели и уложили на каталку. Все смотрели и, конечно, завидовали, но мне было все равно. Александра приоткрыла свою дверь, и я успел заметить ковер и покрывало на кровати. И как тетя в халате сидит и читает книгу.
Ребята остались под дверью операционной, а меня положили на стол. Я читал в одной книжке про операцию и ничему не удивлялся. Дверь закрылась, и со мной остались одна тонкая сестра и маленькая докторша. Я попросил их меня не привязывать, потому что я не боюсь. Они велели мне что-нибудь им рассказать. Я стал рассказывать про червячка, как он шевелится в голове, и услышал, как докторша сказала сестре, что, если я замолчу и не буду откликаться, чтобы она тут же подала ей сигнал. Сестра наклонилась надо мной, и я почувствовал холод на лбу. Я держал ее за руку и говорил.
Потом все смешалось, я говорил не переставая, но не помню о чем, у меня что-то билось в голове, наверное червячок, потому что они хотели его вытащить, а попробуй ухвати. Холод не уходил со лба, в глазах мелькало от красных ворон, кто-то опрокинул чернильницу; докторшу и сестру затянуло черным, я остался один на снегу, на минуту мне показалось, что я вижу папу, кто-то сказал, что он сидит на ступеньках и плачет, но это неправда, папа никогда не плачет, я стиснул последние зубы, поднатужился – и наконец-то отелилась корова.
Настало утро, и я не понимал, почему петухи не кричат, что я соня. Я был очень усталый. Я не сразу узнал комнату, слепую лампочку над дверью и, только когда радио заиграло гимн, понял, что сейчас зима и что мне сделали операцию.
– А как там корова?
Йонуц сказал, что не знает, но что я четыре дня пролежал мертвый, а он надо мной плакал, и чтобы я дал ему конфету, если есть, потому что он совсем со мной надорвался. Я ощупал голову, и все засмеялись. Вся голова была в бинтах, и я, наверное, выглядел очень смешно.
– Они и вчера смеялись,– сказал Йонуц.
Вот только я не знал, голова у меня все такая же раздутая или уже нет. Магдалена тихонько плакала.
– А ты почему не плачешь, ты умеешь терпеть? – спросила она.
– Мне нельзя плакать,– ответил я, и мой собственный голос загудел в голове, как в пустой комнате.
На обед мне дали чая, и тонкая сестра велела мне не вставать. Потом меня навестила маленькая докторша и посмеялась с нами. У нее белые зубы, и она мне очень нравится. Каждые три часа мне делают уколы.
Перед сном Йонуц выпросил у меня конфету за две новости.
– Докторша говорит, что про тебя еще ничего неизвестно. А твой отец четыре дня стоит у ворот и не уходит.
Я посмотрел в окно, одними глазами, чтобы не слишком ворочаться. Папа ходил руки за спину, как тень между деревьями, я узнал его по походке. Он шел согнувшись, останавливался, прислушивался к чему-то, потом опять шел. Мне хотелось сказать ему, что я не виноват, что я не просил, чтобы меня оперировали.
– Идут!
Дверь заскрипела, и вслед за Йонуцем вошли доктора. Они направились прямо ко мне.
– Бой-баба, как она его! – тихо сказал один другому.
– А какой риск! Я бы на ее месте не взялся...
Потом мне сделали укол, покачали головами.
– Везучий, видно...
Я посмотрел за окно, папа уже пропал за темнотой, но я чувствовал, что он там, нахмуренный и сильный.
Тонкая сестра отвезла меня на каталке в операционную, где меня ждала маленькая докторша. Они разбинтовали мне голову, спросили, как я себя чувствую, я сказал, что хочу домой, потому что зима проходит, а я только восемьдесят раз прокатился на салазках. В коридоре было темно, и каталка скрипела. Докторша осталась в дверях операционной, смотрела нам вслед, а наши тени протянулись до конца коридора.
В седьмой палате никто не спал. Между тумбочек вертелась Александра, она пришла показаться в новой ночной рубашке, которую ей вчера принесли в подарок. Рубашка была длинная, розовая, с красными цветами по подолу, с кружевами, и вся блестела. Магдалена даже перестала плакать, приподнялась на локтях и гладила гипс на руке, как будто он тоже был шелковый. Мария смеялась и аплодировала, как в театре. Александра танцевала, задевая рукавами кружки на тумбочках, зубы у нее были ужасно белые, все качались в такт, только гипс постукивал, за окном было холодно, темно и вороны, и папа ходил взад и вперед под забором из железных досок. Меня одолевали слезы, но мне нельзя плакать, и тогда я заорал изо всех сил. Чтобы окна полопались и вороны влетели.
Александра перепугалась и забилась в угол, подобрав свой цветастый подол. Ребята нырнули под одеяла, а Магдалена заплакала. Мне стало стыдно, я хотел сказать, что папе плохо на холоде, но вошла толстая сестра и накричала на меня. Что я негодник, такой-сякой разэдакий и что она скажет докторше. Я снова чуть не заплакал, но она потушила большой свет и ушла. Ничего не было слышно, только, как все спят. Я бы тоже поспал, но слепая лампочка над дверью светила мне прямо в глаза. Каждые три часа приходила сестра с уколом, я попросил ее выключить лампочку, но она ничего не сказала. По-моему, она спала. Тогда Лампочка сама стекла на пол и поползла ко мне, а я даже не мог отодвинуться.
Когда я проснулся, на полу было солнце. Все ребята собрались на кровати Магдалены и смотрели на меня с испугом. У них было столько гипсовых рук и ног, что я засмеялся. Они – тоже. Йонуц подал мне кружку с остывшим чаем.
– У тебя еще есть конфеты? Тогда я тебе что-то скажу.
И сам залез ко мне в тумбочу за конфетой.
– Мы думали, что ты умер, а если бы ты умер, мы бы не вышли на первое место. Это сегодня вечером, если мы будем вести себя хорошо.
Я посмотрел, где папа, он был у ворот, рядом с лошадью. Спал в санях, ясное дело. Когда за мной пришли с каталкой, Йонуц захныкал, почему не за ним. Кажется, я здесь самый больной, и мне все завидуют.
Пока докторша меняла мне повязку, пришел старый доктор и спросил ее, что она думает. Она сказала, что поручиться не может, но что я очень выносливый, и если не какая-нибудь неожиданность, то все обойдется.
Остаток дня все готовились к вечернему обходу. Навели порядок в тумбочках, вытерли пыль с картины на стене. Магдалена долго держала свою распухшую руку под краном. Эмиль раздобыл где-то кипу книжек и раздал всем по одной: войдет обход, а все читают.
Я смотрел в окно на папу, как он ест в санях хлеб с колбасой и бросает крошки озябшим воронам. В обед я написал моему брату и попросил его, пока меня нет, поливать дорожку водой, для дьячка. Я думал об Алунице Кристеску: неужели она все еще ходит раздетая и смеется? Как марьяна.
Скоро стемнело, осталась одна луна и длинные-длиннме тени деревьев. Мы были готовы к обходу. Наконец дверь открылась, и все принялись читать. Но это была Александра в своей розовой ночной рубашке с кружевами. Она засмеялась и сказала, что нам не видать первого места как своих ушей. За ней послышались голоса, и вошел обход. Обход был большой, много сестер и маленькая докторша тоже. Они так и ахнули, когда увидели у всех раскрытые книги. Магдалена держала книгу одной рукой, а другую, распухшую, прятала под одеяло.
– Ну, дети, как вы себя чувствуете? – спросил старый доктор.
– Хорошо-о,– ответили мы хором.
Магдалена закусила губу до крови, чтобы не заплакать.
– Молодцы, я вижу, у вас порядок,– сказал доктор.
Тут Александра вышла вперед.
– Не верьте им, доктор, книги они взяли напрокат, под подушками у них конфеты, на пижамах ни у кого нет пуговиц, а вот этот,– она показала на меня пальцем,– ему нельзя ходить, а он вставал с кровати и пил воду.– Она набрала в грудь воздуха и повернулась к нам со строгим лицом.– Я не допущу несправедливости!
Маленькая докторша смотрела на меня печально и ничего не говорила. У меня вдруг сердце загрохотало в голове, как в пустой комнате, в глазах потемнело, я никого не видел, но точно знал, что все попрятались под одеяла. Магдалена заплакала в голос, я тоже чуть не заплакал, но мне нельзя плакать, и я заорал, чтобы не лопнула голова, и бросился прямо на розовую ночную рубашку с кружевами.
Когда меня уложили обратно в постель, я сжимал в кулаке розовый лоскут. Повязка на голове была мокрая. Магдалена плакала, а докторша держала руку на моем лбу. Александра убежала с ревом в свою комнату. Ее сиделка рвалась позвонить товарищу Бузе, две сестры еле ее удерживали. Маленькая докторша поглаживала меня по голове, у нее была мягкая рука, я спросил, не рассердилась ли она на меня, она сказала, что нет и чтобы я лежал тихо.
Потом я остался один на один с лампочкой над дверью. Все заснули. Сначала долго смеялись, передразнивали Александру, так что рассмешили даже Магдалену. И отдали мне все свои конфеты.
Сейчас ночь. Я не спускаю глаз с луны. Мы вместе идем по небу. Я думаю, сейчас очень холодно: когда луна, всегда холодно. Дома трещат дрова в печке и вскрикивают петухи. Я не знаю, отелилась корова или нет. Вот возьму и умру завтра, всем назло. Надо только предупредить докторшу, чтобы она на меня не обиделась.
Луна разрастается, вот она уже во все окно. Червячок снова зашевелился в голове, но мне мешает не он, а свет, глаза воспаляются и такая тоска: нет ни Алуницы Кристеску, ни даже хромого черта. Луна совсем раздулась и лезет в окно. Стена треснула, в палату влетели вороны, уселись на лампочку и клюют ее. Розовый лоскут в кулаке загорелся, я тоже, цветы на моей пижаме запахли розами, и кажется, я закричал, но не от боли, просто мне жалко папу, что он стоит на морозе, а мне нельзя двигаться, нельзя выбежать и погасить себя об снег, и все из-за этой проклятой розовой рубашки, все-все из-за нее.
Лучше я не умру завтра, я не успел накататься на салазках, восемьдесят раз за зиму – это мало. И не сосчитал журавлей. Завтра я напишу моему брату, попрошу одолжить мне счастье, чтобы я мог вернуться домой, а то скоро весна и мой старый сарай устал ждать, когда в нем устроят бал.