Текст книги "Европа кружилась в вальсе (первый роман)"
Автор книги: Милош Кратохвил
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Но чему он удивляется?! Ведь, собственно, он пришел сюда… бояться! Конечно. Теперь это ему стало ясно. И ведь в том, что его здесь окружает, действительно есть нечто такое, что… Вернее, нечто такое есть в нем, испытавшем вдруг на себе воздействие чего-то, что есть в этих муляжах.
Он немного прибавил шагу. И теперь, когда он осматривал восковые фигуры более бегло, они казались на первый взгляд еще более достоверными. Можно сказать – более одушевленными. В одном месте Каван даже остановился, испытывая неприятное чувство, будто полностью уверенным можно быть лишь относительно того, что находится у него перед глазами, а вот что касается фигур, которые где-то там и которых он не видит… Между тем все объясняется очень просто: фигуры искусно сделаны, в зале надлежащий полумрак, в котором все предметы проступают пластичнее; ну и нервы, естественно, играют здесь свою роль, а также общая предрасположенность немного поддаться страхам.
Они дали ему пройти мимо себя, не остановив его ни взглядом, ни жестом. И лишь продолжали неотрывно смотреть на него, пока он петлял в перекрещении их взглядов, неподвижно устремленных в одну точку.
Ну, теперь все это позади.
Лишь у самого выхода он на мгновение задержался и оглянулся еще раз…
Перед ним открывался вид на центральную группу паноптикума – на группу монархов со свитами. Их можно было различить даже на расстоянии; вон стоят императоры, короли, а вокруг них – премьер-министры, полководцы, все из воска, с проволочным каркасом под застывшей восковой массой, со стеклянными глазами и отлакированными лицами; они стояли недвижно, величаво, глядя прямо перед собой и ничего не зная об окружающем их мире, ничего. Властелины Европы…
Когда Каван вышел из паноптикума, на улице все еще моросил дождь. Мелкий, густой, затяжной. И тьма простиралась над Пратером, над Веной, над миром.
12. ГАРТЕНБЕРГ
Когда Каван позвонил у дверей Гартенберга, открыл ему, как обычно, слуга в ливрее, но вместо того, чтобы только принять из рук Кавана конверт с бумагами, он пригласил его пройти: господин граф ждет.
– Входите, входите!
Рукопожатие, жест, указывающий на одно из кресел в стиле рококо, распоряжение слуге, который тут же поставил на мраморный столик графин с ликером и два невысоких граненых бокала.
Искры граненого стекла стали золотистыми от янтарного содержимого. Чокнулись. Каван удобнее откинулся на спинку кресла. Не ему полагается начать беседу.
– Сегодня мне просто хочется поговорить с умным человеком. Собственно, чтобы быть точным, в присутствии умного слушателя. Надеюсь, вы меня понимаете.
Каван кивнул головой. Он прекрасно это понимал, хотя кое-кому, вероятно, могло бы показаться весьма неестественным и нелепым, что потомок одного из самых древних австрийских аристократических родов и один из ближайших к венскому двору сановников нуждается в ничем не примечательном архивном чиновнике в качестве резонатора для своего монолога. В сущности же, это было вполне логично, во всяком случае для тех, кому были известны побудительные мотивы и причины странного сближения двух этих столь различных людей: началось оно в несколько гротесковом духе, когда граф Гартенберг впервые вызвал к себе служащего придворного и государственного архива Кавана и поручил ему выяснить генеалогию одного из добрых знакомых Гартенберга, венского банкира Шрантца. Двигаясь по нисходящей, Каван сумел добраться лишь до середины восемнадцатого века, где след терялся на последнем поддающемся обнаружению предке, окончившем свои дни на виселице за кражу лошадей. Когда Каван вручил свою справку графу, тот от души рассмеялся:
– Превосходно! По крайней мере посмотрю, насколько тверд характер у моего милейшего Шрантца, как он на это отреагирует! И мне нравится в вас… Знаете, что сделал бы любой другой чиновник? Особенно придворный чиновник? Особенно в моем случае? Впрочем, мне незачем вам это объяснять.
С тех пор Гартенберг не раз поручал Кавану архивные разыскания, главным образом по части собственной родословной. А однажды летом – Каван как раз привел в дом жену – добился того, что управляющий архивом отпустил молодого чиновника на два месяца для приведения в порядок фамильных бумаг графа. Замок Гартенберга с прилегающими к нему угодьями находился в живописной местности, в предгорье Альп. Разумеется, свое приглашение граф распространил и на жену Кавана, и таким образом молодожены провели в чудесном лесном краю несколько беззаботных недель, благо работа оставляла Кавану достаточно свободного времени для прогулок по окрестностям, а иногда и для dolce far niente{[75]75
Сладостное ничегонеделание (ит.).
[Закрыть]} в парке, окружавшем замок. Фамильный архив Каван привел в порядок даже на неделю раньше, но Гартенберг решительно заявил, что в оставшиеся дни Каваны будут его гостями. На этой последней неделе он дважды приезжал к ним из Вены и оба раза далеко за полночь сидел с молодым архивариусом за вином и разговорами на всевозможные политические темы, касавшиеся ситуации, в которой находилась Австро-Венгрия.
Уже вскоре Каван убедился, что может говорить совершенно откровенно и пользовался этим всякий раз, когда речь заходила о положении Чехии и чехов в Австро-Венгрии.
– Вы ошиблись профессией, вам следовало быть политиком, – смеялся Гартенберг. – Но шутки в сторону, я вполне понимаю вашу точку зрения на эту проблему, более того, полагаю, что ваши сетования имеют под собой реальную почву; но удовлетвори мы требования чехов, знаете, что выкинули бы наши немцы? И тут же снова объявились бы с протянутой рукой венгры; и первыми, за чей счет они пожелали бы хоть отчасти утолить свою жажду, были бы словаки. Ваши надежды относительно собственной государственности перечеркнуты уже самим дуализмом, который разделил страну, в сущности, на две империи: австрийскую и венгерскую.
Дальнейшего дробления это государство уже не перенесло бы. Престарелый хозяин Шенбрунна это прекрасно понимает и потому – никаких новшеств, пусть все остается по-старому, ибо даже небольшая перемена может повлечь за собой другие, более значительные. Это все равно как с церковью святой: дай послабление, откажись хоть от одного догмата – и мигом рухнет все здание. А так, старая балка хоть и трухлява, но все еще держится. Этого нашему государю императору вполне достаточно. Оттого-то он и не жалует Франца Фердинанда, что тот с утра до ночи готов заниматься реформами. В целом же ситуация глупейшая: наследник не без оснований чувствует, что долго так продолжаться не может, и верит, что обладает средством спасти эту многонациональную центрифугу, которая вращается все быстрей и быстрей. А Франц Иосиф говорит себе: «Сегодня, слава богу, ничего не случилось. Если мы без изменений из сегодня передвинемся в завтра, то и завтра ничего не случится». Вот он и старается сделать так, чтобы один день походил на другой, насколько это возможно, – в политике, в казармах, в парламенте, в его канцелярии и в нем самом. Это не просто окостенелая педантичность, это жизненное кредо государя, молодым вступившего на престол в тот момент, когда революция 1848 года сотрясала троны всей Европы. Этого он не забудет уже до самой смерти, и этим можно объяснить почти все, начиная с его боязни каких бы то ни было конституционных реформ и кончая отсутствием клозета в обращенной во двор анфиладе венского замка – уборную ему заменяет переносной стульчак, стоящий меж створок двойных дверей императорского кабинета. Словом, любое новшество грозит в его глазах революцией!
И когда бы впоследствии – после того как работа в фамильном архиве Гартенберга завершилась – ни приходил Каван к графу по службе либо домой, либо в присутствие, всякий раз между ними завязывалась не менее чем часовая беседа, которую можно было бы, по крайней мере по внешним признакам, назвать дружеской.
– Большую роль играет еще то, что вы – чех, – заметил как-то Гартенберг. – В известном смысле у вас несколько иной склад ума, нежели у нас, австрийских немцев. Не могу выразить это точно, но иногда ваша реакция для меня чрезвычайно любопытна и, я бы даже сказал, полезна. Беседуй я о чем угодно с кем-нибудь из моих единокровных соотечественников, я бы наперед знал большинство его ответов.
Однако в последнее время беседы двух мужчин превращались скорее в монологи: Гартенберга уже не столь интересовало мнение гостя, он скорее нуждался в возможности исторгнуть из себя то, что, будучи невысказанным, слишком тяготило его и о чем говорить с равными себе было для этого высокопоставленного сановника уже небезопасно. Каван нисколько не возражал, поняв, что впредь ему уготована роль дуплистой вербы из «Короля Лавры»{[76]76
Название поэмы классика чешской литературы К. Г. Боровского, герой которой, брадобрей, будучи не в силах скрывать тайну ослиных ушей короля, поведал ее дуплистой вербе, и листва, трепеща, разгласила тайну по всему королевству.
[Закрыть]}. По крайней мере он слышал то, о чем нигде больше не узнал бы, во всяком случае в столь открытой форме.
На этот раз Гартенберг отложил записку Кавана, даже не заглянув в нее; опустился в кресло напротив гостя и долго молчал. Прежняя улыбка давно сошла с его лица, он выглядел усталым, безразличным.
Бьют часы наподобие гонга.
– Налейте себе…
Стук салатницы с солеными маслинами, которую слуга поставил рядом с бутылкой на мраморный столик.
– Угощайтесь «египтянками». Или вы курите другие?
Но ответа он не ждет.
Каван уже наполовину выкурил сигарету, когда Гартенберг стряхнул с себя наконец оцепенение. Он распрямился в кресле и без обиняков сказал своему визави:
– Сегодня я узнал вот что: утром заседал кабинет министров. Хорошенько запомните этот день, вполне вероятно, что он будет значиться на могильном камне старой Австрии. Итак, сегодня, седьмого июля, утром. Compri? {[77]77
Понимаете? (фр.)
[Закрыть]} Присутствовали министр иностранных дел граф Берхтольд, глава австрийского кабинета граф Штюргк, министр финансов кавалер Билински, военный министр фон Кробатин и начальник генерального штаба Конрад фон Гетцендорф. Эти пятеро государственных мужей против одного голоса главы венгерского кабинета графа Тисы, итак, пятеро государственных мужей постановили предъявить Сербии такой ультиматум, который она не сможет принять. Мотивы? Сербию нужно навсегда обезвредить, а сделать это можно лишь с применением силы. Поддержка Германии якобы обеспечена. Начальник генерального штаба утверждал, будто сейчас как раз подходящий с психологической точки зрения момент для того, чтобы предпринять вооруженную акцию. Впрочем, он заявляет об этом уже который год. Билински кричал, дескать, никакая дипломатическая победа в глазах балканцев ровно ничего не значит, дескать, они понимают только аргумент сабли. Кроме того, пережевывался старый тезис о том, что-де Россия, намеревающаяся с помощью балканских славян создать второй фронт против Австрии, еще не завершила модернизацию и перевооружение своей армии и что через два года будет уже поздно и т. д. Словом, Тиса тщетно указывал на то, что из-за конфликта с Сербией очень легко может разгореться общеевропейская война, и это стало бы ужасным бедствием для всего континента. Ни в какую. Господа уселись в армейские автомобили и – прямым сообщением в Шенбрунн, к императору. Этим мои сведения исчерпываются. Позднее мне сообщили лишь о настроении министров, возвращавшихся из Шенбрунна, якобы оно было «торжественно-спокойным». По крайней мере так мне сказал один идиот из кабинета министров. Да, и вот еще что: кто-то из них предал огласке фразу, якобы услышанную из уст императора: «Если Австрии суждено погибнуть, то пусть уж она погибнет достойно!» Право, тот, кто осмыслил бы до конца одну только эту фразу, если она достоверна, тот мог бы сию же минуту приступить к чтению в венском университете годового курса лекций о данном государстве, о Габсбургах, о Франце Иосифе. Этот престарелый властелин в Шенбрунне, похоже, и в самом деле полагает, будто Австро-Венгрия является материализованным базисом его величия; будто силы, определяющие ее судьбу – это и впрямь проблемы чести Габсбургов! И это отнюдь не старческий маразм, он в это верит! Всю жизнь!
Граф поднялся и начал прохаживаться по гостиной.
– И знаете, что будет? Если Гетцендорф и Ко доведут дело до войны с Сербией, то передаточный механизм союзнических обязательств придет в движение самопроизвольно. Сербия как страна, подвергшаяся нападению, обратится за помощью к своему русскому покровителю, после чего вступит в силу наш союзнический договор с Германией, где и без того уже который день бряцают угрозами – будто лошадь понесла и перевернула телегу, груженную кастрюлями, – а тогда, опять-таки в силу существующих договоров, на помощь России должна будет поспешить Франция, которая в случае общего конфликта в свою очередь получит помощь от Англии. Чего ж вам еще? Тем паче что Англия заранее предприняла соответствующие шаги, и за таких наших союзников в кавычках, как Италия и Румыния, я бы гроша ломаного не дал. Уже сейчас… Э, да что говорить! Просто это будет конец света. Точнее – нашего света.
Казалось, это пророчество совершенно сломило Гартенберга. Он тяжело опустился в кресло и подпер голову руками.
Каван молчал. Хозяин дома был, несомненно, прав. Каван и сам вот уже два года, как жил в ожидании такой войны. Обе Балканские, и те вполне могли привести к подобному взрыву. И если бы это всецело зависело от начальника генерального штаба австрийской армии и от некоторых деятелей в Германии, общеевропейская война разразилась бы уже давным-давно. Гартенберг же, будучи дипломатом и политиком, решающими фигурами при столкновении интересов великих держав, разумеется, считает лишь дипломатов и политиков. Государственным деятелям следовало бы основательнее изучать историю… Тогда бы они, возможно, соизволили принять во внимание, что существуют еще другие, гораздо более могущественные силы, которые вынуждают выступающие над поверхностью щупальцы, каковыми являются властелины и официальные орудия их власти, – которые вынуждают эти щупальцы реагировать сообразно нуждам и потребностям первоосновы, скрытой под видимой поверхностью.
– Будьте так любезны, я ужасно устал, а слуга все равно этого не найдет… Вон в том шкафу посредине, чуть правее, стоит такой тонкий томик в зеленом кожаном переплете, на корешке золотыми буквами: «П. Альтенберг». Да, да, вот этот. Благодарю. А теперь устройтесь поудобнее, налейте себе, а я вам кое-что прочту. «Летними вечерами житель столицы чувствует себя довольно несчастным. Как будто он всеми покинут, забыт. Скажем, иду я вечером по Пратерштрассе. И у меня такое чувство, будто я, как и другие прохожие, провалился на выпускных экзаменах, а хорошие ученики имеют возможность проводить каникулы на лоне природы. Мы же можем только мечтать – о, шум морских волн, разбивающихся о старые деревянные сваи; о, маленькие укромные озерца; лужайки, покрытые зеленым травяным ковром и мочажинами, про которые лесничий говорит тебе: «Видишь? Сюда вечерами приходят олени на водопой!» О, гроздья сирени, в которых чернеют суетливые жучки и – другие, с отливающими медью надкрыльями; гроздья, склоненные над ручьями, что торопливо скользят по гладким камешкам. А двадцатидвухградусная вода в бассейнах под открытым небом, на гладь которых слетели липовые соцветья… все вокруг заполонено липовым цветом. Светлая жизнь под парусами лакированных яхт. Женская кожа приобретает teint ambre{[78]78
Оттенок амбры (фр.).
[Закрыть]}. Кто выиграет нынешнюю регату? Элиза, протяни мне руку через мосток! Полдень с тысячетонным летним зноем – будто тяжелая масса воды, вытесненной дредноутами. Подвечерье с абрикосами, вишнями и отборным крыжовником… Вечера точно охлажденное гейсгюбельское вино. А ночь… Слышишь, как лебеди раскрывают и закрывают клювы? И снова открывают и закрывают… И ничего, кроме этого.
Мы же шагаем по столичной Пратерштрассе. Восемь часов вечера. По обеим сторонам улицы – витрины: персики рядом с сельдью. Плетеные изделия. Пляжные шляпы. Черная редька. Всюду поблескивают велосипеды. Воздух пропитан запахом картофельного салата и дегтя в пазах брусчатой мостовой. Дуговые лампы, притязающие в летние ночи на роль светляков, мало что меняют…» Ну, достаточно.
Гартенберг захлопнул книжку и со вздохом отложил ее в сторону.
– Так вот всего этого не станет. Все это исчезнет. Погибнет. После того. Понимаете – после того! Ничего не останется, кроме осколков разлетевшихся вдребезги воспоминаний с острыми краями, которые будут ранить сердце. Нет, я нисколько не упрощаю; по-прежнему будут существовать лебеди, яхты, персики, озерца, куда будут приходить на водопой олени. Правда, все это несколько сместится, перемешается, но сохранится. А вот чего не сохранится, что не уцелеет, погибнет, так это нынешнее наше видение, восприятие. Все ценности, на которых мы воспитывались и росли, чтобы вырасти такими, какие мы есть, будут вывернуты наизнанку, а сколько их вообще на свалку повыбрасывают! А это неминуемо приведет к тому, что соответствующим образом изменится и наше отношение к людям, вещам, к миру, к себе самим… И сегодня мы еще не знаем, как оно изменится и во что выльется. Всему придется учиться заново, приспосабливаться, а для этого я уже слишком стар, дружище. Я имею в виду не столько возраст, сколько – как бы это выразиться – завершенность внутреннего развития. Я уже просто не сумею измениться. А ходить по земле наподобие музейного экспоната… Который nota bene{[79]79
Букв.: заметь хорошо (лат.).
[Закрыть]} решительно никого не будет интересовать…
Воображаю, что вы думаете, слушая эти мои рассуждения. Вы – чех, и Австрия вам мила так же, как заноза под ногтем. Когда Австрия развалится, настанет ваш черед. Не поймите это как двусмысленность – черед избрать какую-либо форму независимости или автономии, словом – свободы, как называют это журналисты; и вы как раз тот человек – говорю об этом без всякой иронии, – который заживет полной жизнью, когда все это полетит к чертям. Собственно, вы и ваши соплеменники уже сейчас живете отчасти в будущем. Так что все, о чем я здесь говорил, к вам никакого отношения не имеет. Налейте себе. Вы не должны от меня отставать. Сегодня я нуждаюсь в несколько большей дозе этого бахусова дурмана.
И поймите, так говорить я могу лишь с человеком, которому мои горести настолько чужды, что ему и в голову не придет как-либо воспользоваться или злоупотребить ими. Несмотря на то, что вы человек с характером. Ну, будет. Куда весомее моих оговорок тот факт, что я все это вам говорю и говорю так; ну да вы достаточно умны, чтобы понять, в каком я сейчас положении.
Да, так о чем, бишь, мы толковали? Ох уж этот цирлих-манирлих!
Короче, если нашим воинственным безумцам удастся убедить императора нажать курок европейского ружья, то – все, конец!
Гартенберг с жадностью осушил бокал.
– И больше об этом ни слова. – Без видимой связи он осведомился: – А в музыке вы немножко разбираетесь? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я выписал из Англии граммофон новейшей марки. Аппарат отменный. Теперь это, видимо, станет главным моим занятием на досуге, занятием, за которым я буду коротать время в ожидании… того. Хорошее вино, красивая музыка… Сказал же император: «Уж если погибать, то достойно!» А ведь я скорее могу себе позволить занять такую позицию, чем он, ибо от меня ничего не зависит. Однако я опять уклоняюсь в сторону… Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, отчего именно у нас, венцев, пользуются такой любовью вальсы Штрауса? Я вовсе не предполагаю, будто вы их непременно обожаете, я тоже – нет, но весьма часто приятно одурманиваю себя ими, это нечто вроде heuriger{[80]80
Молодое вино (нем.).
[Закрыть]}: крепости никакой, а голову слегка кружит. Ну вот мы и добрались до сути; возьмите для сравнения хотя бы французскую легкую музыку: Оффенбаха, Эрве, – сколько в ней esprit!{[81]81
Остроумия (фр.).
[Закрыть]} A esprit – это больше чем шутливость, это – интеллект. Кроме того, французская оперетта и опереточная музыка не усмехаются, а смеются и высмеивают, они способны задеть за живое, провоцировать, в них есть еще нечто революционное, пусть даже едва ощутимое, – вот так же на французских почтовых марках Марианну неизменно изображают во фригийском колпаке! А наши короли оперетты и вальса? Да, именно короли, добродушные властелины, пекущиеся о том, чтобы ничто серьезное не волновало их подданных; снисходительно смотрят они сквозь пальцы на бонвиванов и легкомысленных дамочек, не наказывают их, ведь они так милы, so nett!{[82]82
Так прелестны! (нем.)
[Закрыть]} И никаких вам проблем! Ведь людям хочется развлечься! Все эти новаторы, реформаторы, экспериментаторы, сумасбродные творцы и упрямые ученые мужи, – они только мешают пищеварению, им не место в оперетте, так же как и в самой Вене, так же как и в австрийской политической жизни. Оставьте, бога ради, наш город на берегу прекрасного голубого Дуная в покое!
Поняв Иоганна Штрауса, вы поймете и государя-императора, и Вену, и вообще все, что вас здесь окружает. А теперь я заведу для вас одну его вещицу.
Ставя на диск пластинку и меняя иглу, Гартенберг сказал через плечо:
– Как вы думаете, прошел бы такой номер, если бы я завещал сыграть на моих похоронах «An der schönen blauen Donau»?{[83]83
«На прекрасном голубом Дунае» (нем.) – вальс И. Штрауса.
[Закрыть]}








