Текст книги "Кони святого Марка"
Автор книги: Милорад Павич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Рассказ с двумя названиями
(перевод Е. Кузнецовой)
Подбирая вчерашние объедки, чайки проводили утро на пляже в Игало. Недалеко от них лежала сонная Ива, босые ноги в воде, и ждала, чтобы волны потихоньку разбудили ее окончательно. Сквозь закрытые веки она видела, как тени чаек, в которых мало прохлады, проносятся по ее лицу и рукам. Запах трав и соли на берегу менялся: солнце становилось жарче. Лениво, не вставая, Ива раздевалась. Альбатросов больше не было, из леса приходили купальщики. Иве совершенно не хотелось открывать глаза и распределять голоса среди тех, кому они принадлежали. Она лежала среди них на гальке с закрытыми глазами почти до полудня. Исключения составляли только неспешные вхождения в море, согретое прибрежными камнями. Утренние часы были потеряны для ее глаз, и она так и не узнала, как они выглядят, но не жалела об этом. Ива улыбалась невидящей улыбкой, возникающей на ее лице не извне, а изнутри, улыбкой, которую она пережила впервые в детстве, во сне. Теперешняя улыбка появлялась при воспоминании о прошедших вечерах, сохранявшемся в виде сладкой истомы только в одном месте, где-то в Ивиных бедрах.
После полудня Ива брала мяч и шла на тренировку. Огороженная проволочной сеткой спортивная площадка находилась неподалеку, в лесу. Она пахла морем и сосновыми иголками и была полна торжественной тишины, достойной того, чтобы ее выставили в археологическом музее. Тишина, таящаяся за пиниями, ждала, как церковь, чтобы в нее вошли. Ива редко оставалась на площадке одна. Она была членом республиканской молодежной сборной по баскетболу, и обычно вокруг нее быстро собирались купальщики. Благодаря спортивному инстинкту, приобретенному на огромных зеленых стадионах больших городов, на соревнованиях стройотрядов, Ива на это не сердилась и никогда не упускала возможность передать мяч любому незнакомому партнеру, вступающему в игру. Эту странную картину ничем нельзя было объяснить, и, в сущности, мяч был лишь отговоркой. Толпа распаленных, смуглых самцов загоняла до смерти самку в солнечном лесу. Если бы пальцы Ивы не владели мячом с таким же совершенством, с каким, без сомнения, знали собственное тело, никакой игры вообще бы не получилось. Но Ива не уступала своим противникам. Они не в силах были забыть откровение, посетившее их в лесу санатория в Игало, и со страстью каждый день приходили играть, отыскивали Иву на берегу, подавали ей брошенные мячи, потому что она двигалась на удивление мало и без удовольствия. Зато ее движения у корзины были безошибочны. С ней здоровались на улице, наблюдали за ней на пляже, и она источала прекрасные, еще не выбранные ею и не воплощенные движения.
После игры наступал момент захода солнца. Пляж постепенно пустел, и Ива оставляла мяч. Она брала ключ, открывала деревянный сарайчик в углу пляжа и, осторожно ступая по гальке, уносила выданные шезлонги. Пляж был немаленький, работы у нее хватало. Сначала она носила по четыре шезлонга с ближнего края пляжа, два в одной руке, два в другой. Потом по два и наконец по одному, неторопливо проходя мимо последних купальщиков. Солнце медленно садилось, ноги не подчинялись ей, и те, кто еще совсем недавно общался с ней, ее не узнавали.
* * *
В то время дня, когда я бывал на берегу, редко кто из купальщиц оставался на море, в тени своих шезлонгов они наблюдали за моей работой.
Я работал по пояс в воде, почти нагой, точно между заходящим солнцем и их глазами. Черная повязка на глазу, волосы, кусок ткани – вот все, что меня прикрывало. Из-за пота, соли и света казалось, что по краям тела виднеется подобие тонкой каемки крови под кожей. Пляж был покрыт галькой, которую море медленно забирало обратно, и я почти каждый свободный день каникул грузил эту гальку с морского дна в мокрую деревянную тележку и по обитой железом доске возвращал обратно на берег. Работа была тяжелой, мне всегда помогали один или два напарника, но женщины в тени на краю леса ни разу не взглянули ни на одного из них. Они нисколько не ошибались и точно знали, что именно хотят видеть. Они наблюдали за мной методично, внимательно рассматривая все части тела без исключения, но чаще всего ту, что была особенно напряжена. Картина постоянно менялась: солнце, к которому я всегда поворачивался стороной без глаза, быстро садилось, и всякий раз, когда я выходил на берег, окрашивало в новый оттенок то, за чем они наблюдали. Усталость росла, и они знали, что могли бы кончиками пальцев почувствовать, как от напряжения у меня под мокрыми волосами горячо пульсирует кровь.
В это время ничего необычного, однако, не происходило. Все начиналось у Барбары. За рыбой я ходил чуть раньше. На рыбу я охотился с подводным ружьем и ловил ее ровно столько, сколько было нужно на двоих. Море пахло водорослями, ракушками и звездами, оно свободно вливалось мне в рот и заставляло запоминать эти запахи. Под водой я уже угадывал, какого вкуса будет рыба, в которую я стреляю, с «заячьей кровью» и острым салатом, приготовленным Барбарой. Ее небольшой ресторанчик с оркестровой раковиной находился рядом с пляжем, в хвойном лесу.
– Барбара, не поджаришь ли рыбу? – спрашивал я. Она смотрела на мои ступни, испачканные по краям смолой, на волосы, посыпанные иголками пиний, и вдыхала соленый ветер, который я приносил в ноздрях. В ее ресторанчик посетители заходили по вечерам, когда у них не было охоты как-то особенно развлекаться. Рыбу, что я приносил, она всегда готовила с особенной страстью. Она безошибочно помнила одежду и обувь, которую я носил, цвет моих рубашек. Пока я ел за столиком в углу, куда доносился шум моря, она смотрела на меня из-за стойки сквозь ресницы, поверх щеки, и в полной мере ощущала у меня во рту вкус рыбы, которую она только что поджарила. Ей было за шестьдесят, но выглядела она молодо, была невероятно полной, а ее ревность и страсть были безмерны и безобидны.
Все начиналось здесь, на глазах у Барбары. От ее взгляда не ускользало поведение ни одной женщины, приходящей поодиночке или в компании в ее ресторанчик для того, чтобы увидеть меня. Барбара знала, что каждый год все повторяется практически без изменений. Ей были хорошо знакомы одинокие и, возможно, больные женщины, приезжающие еще до открытия сезона и переживающие встречу со мной здесь, у Барбары, как некое собственное открытие, как что-то такое, чем обладают только они. Их одинокий отдых проходил в возбуждении от случайных ежедневных встреч на пляже, а по вечерам – среди полупустых столиков ресторана. Были здесь и те, что приезжали позже, в разгар сезона, и сразу же понимали, что их открытие принадлежит не только им. Барбара прекрасно знала и тех, кто долго притворялся, будто ничего не замечает, хотя их подруги, а иногда и совсем незнакомые соседки указывали им на мой столик. Но даже они, когда им случалось беспрепятственно рассматривать то, на что обратили их внимание, даже они делали это с неожиданной готовностью. Барбара наблюдала, как на их лицах, словно в зеркале, повторялись мои улыбки, и чувствовала, как им удавалось услышать что-то особенное в самых обычных словах, которые я произносил за рыбой, «заячьей кровью» или передавая деньги. Барбара знала, что бывают разные женщины, говорившие так, что она едва их понимала, приехавшие из мест, о которых она никогда не слышала. Женщины разного сложения, с разной внешностью, обычно симпатичнее Барбары и всегда моложе ее, но она со своим богатым опытом, который сменил множество форм, отлично знала, что большинству из них я совершенно не подхожу. Силой безошибочного инстинкта, который не распространялся только на нее саму, она чувствовала, что почти все женщины заблуждаются на мой счет и занимаются самообманом.
Но были здесь и роскошные женщины, перед которыми Барбара чувствовала, как исчезает ее огромный опыт и охватывает страх перед их вечными лицами, чья красота повторяется и не принадлежит только одному из них. Временами появлялись роскошные и дерзкие женщины, непривычные к сопротивлению, которые быстро давали понять, что мне нужно к ним присоединиться. К другим Барбара не относилась так ревниво, потому что они сразу же открывали, чего хотят, касаясь меня плечами во время игры, несмотря на неудовольствие своих партнеров, или улучая момент, чтобы толкнуть меня грудью в узком проходе между столиками. И все же по отношению к ним она чувствовала свое превосходство, потому что, в отличие от Барбары, они не знали и не любили Иву.
А вечером в ресторан приходила Ива, и тогда мы с ней больше никого не замечали. Все время, пока мы пили «заячью кровь» и ели рыбу из тарелок, полных лунного света, всей поверхностью плеч, покрытых мурашками, мы чувствовали, как повсюду вокруг ресторана Барбары нас ждет и вбирает в себя огромный пустой и теплый лес, наполненный ночью, смолой и лаем волн.
* * *
В один из сезонов, проведенных в Игало, Ива пришла ко мне и сообщила, что больше не может носить шезлонги и у нее нет работы на пляже. Я тоже долгое время не работал на перевозке гальки, и потому встал вопрос, как нам жить дальше. У Ивы было несколько банок рыбных консервов, немного инжира и ничего больше, но она сказала, что нашла в одном саду работу сторожа. Мы добрались туда автостопом, поселились в небольшой сторожке из веток и камня и провели там несколько дней, питаясь консервами и распугивая колотушками птиц. Когда еда кончилась, я решил, что Ива сходит за яблоками. Но она не пошла, и мы целый день сидели голодные. На следующее утро она спросила:
– Ты не мог бы сходить в сад и нарвать яблок? У меня желудок болит и разбухает, как губка.
Я несколько удивился и сказал, что не могу. Я уже давно привык к тому, что мой слепой глаз смотрит только внутрь и видит, когда я сплю, а второй – наружу, в свет, и только ночью внутрь. «У меня было, – говорил я Иве, – две птицы в клетке с двумя дверьми. Одна дверь вела в день, другая – в ночь. В ночную выбирались поесть и налетаться в моем сне обе птицы, в дневную – только одна из них. Вторая птица выполнила свою работу тогда, когда выбрала тебя и принесла весть о тебе первой птице. После этого меня не особенно удивило, – продолжал я, – когда я заметил, что со временем и дневная птица, тоскуя по ночной, стала все реже пользоваться дневной дверью и все меньше времени проводить, вылетая в день, а все больше – вместе со второй птицей в ночных снах, пока наконец обе не стали вылетать только в ту дверь, что ведет в ночь и сон. Мне кажется, впрочем, – заканчивал я свой рассказ, – что темнота – естественное гнездо для глаз, туда они возвращались и раньше, с самого начала, когда им хотелось отдохнуть от света дня и истины в свете сна, который не в родстве с дневным светом и не отражает его. Под солнцем во сне глаза купаются в сиянии, которое старше дневного света (свет – всего лишь его болезнь), и видят то, чего днем увидеть нельзя. Короче говоря, – закончил я, – я совершенно слеп и не могу сходить за яблоками».
– Теперь я понимаю, – сказала Ива.
– Что ты понимаешь? – спросил я.
– Я понимаю, почему нас взяли сторожить сад.
– Почему?
– Потому что ты слепой, а я, такая, какая я есть, мы не можем воровать яблоки, а можем только их охранять.
– Разве ты не можешь пойти и нарвать их? – спросил я удивленно.
– А разве ты думаешь, – сказала она, – что я из года в год носила шезлонги на пляже среди калек, потому что здорова и потому что мне это очень нравится? Я лечилась, но все напрасно! Теперь все кончено; я больше не могу ходить, а ты не можешь видеть.
– Знаешь что, – сказал я тогда, а от голода у меня твердели уши, – садись на меня верхом и смотри за двоих, а я буду идти за двоих, и рви яблоки!
И так, оседлав меня, она въехала в сад и нарвала яблок.
Мы питались ими до тех пор, пока однажды хозяин, застав нас за этим занятием, не выгнал прочь. Тогда мы действительно оказались на краю. Мы остановились на перепутье, и Ива захотела меня еще раз, последний. Но так, чтобы это длилось как можно дольше. И я придумал:
– Садись на меня верхом!
И я нес ее и шел, пока был в ней, а она смотрела на дорогу, остающуюся позади нас. Когда же все кончилось, я сказал ей:
– Мы больше не нужны друг другу. Даже когда мы близки в любви, ты смотришь туда, куда я не могу идти, если только не пойду задом наперед, а я иду туда, куда ты не можешь смотреть, если только не будешь смотреть назад. Я знаю, куда меня привели твои глаза: на берег, к другим, подобным тебе, выбирающим новые тела. Выбери и ты… Душа моя, когда ты держишь мое тело в себе, я чувствую усталость. Отпусти его, пусть оно покинет тебя и поживет на просторе, а ты поищи другое, чтобы оно носило тебя…
И мы расстались, как расстаются и все, когда закончен
РАССКАЗ О ДУШЕ И ТЕЛЕ.
Письмо в журнал, публикующий сны
(перевод Е. Кузнецовой)
Уважаемому господину
Захарию Орфелину.
В Славяно-Греческой
благочестивой типографии
Димитрия Феодосия.
Венеция
Милостивый государь,
Ваш журнал «Магазин» в первом номере за 1768 год предложил читателям и корреспондентам, помимо всего прочего, присылать на вышеуказанный адрес в Венецию записанные ими сны, которые Вы как редактор намерены были публиковать в отдельной рубрике. Поскольку журнал просуществовал недолго, в рубрике так и не появилось ни одной записи сна. Быть может, потому, что никто не успел ее Вам прислать. Думая об этом и сожалея, что Ваше желание не осуществилось, с опозданием отзываюсь на Вашу просьбу и посылаю одну свою заметку такого рода. Вот она.
В моем сне той ночью был день, и стояла ясная погода. На берегу реки, что там текла, было много парусных лодок и любопытных. Они как раз наблюдали за лодкой, стремительно входящей на веслах в порт. Пела глухая птица. Меня среди зрителей не было – я помню это потому, что почувствовал тепло прибрежного камня, на который сел уже после того, как все случилось. Но в тот момент, когда я присоединился к зрителям, я уже знал, что в лодке, к которой было приковано общее внимание, сидят Елена, ее мать и отец – он на самом носу. По непонятной причине лодка на полном ходу врезалась в корабль, который в тот момент причаливал к берегу. Произошло столкновение, в результате которого были уничтожены вся передняя часть лодки и место гребца, а сам он был раздавлен. Осталась только его правая рука, по-прежнему сжимающая весло. Я выбегаю на берег и вижу, как эта рука все еще продолжает грести, словно пишет по воде, хотя гребец уже мертв. Вместе с обломками лодки в зеленой воде тонут Елена и ее мать, и я замечаю, как их волосы, намокая в воде, меняют цвет. В ужасе я пытаюсь им помочь, протягиваю руку, чтобы они схватились за нее, но в тот же момент понимаю, что у меня нет правой руки. То есть мне не хватает в точности того, что там, с другой стороны воды, еще не погибло, – руки гребца, сжимающей весло. И тогда до моего сознания доходит, что, конечно же, это я был гребцом в лодке, но после столкновения оказался вдруг на берегу, с этой стороны реки, наблюдать, что произойдет дальше…
Смерть, очевидно, обладает невероятной скоростью как одной из своих важнейших прерогатив. А мертвые, как и мы, могут быть калеками, но у них отсутствует то, что еще живо. В таком случае, Вы наверняка чувствуете себя лишенными лучших своих книг, потому что здесь они до сих пор еще живы.
С уважением, Ваш читатель
М. П.Белград, 1 марта 1975 г.
Тайная вечеря
(перевод Е. Кузнецовой)
Кто знает наше имя, пусть скажет его, чтобы мы могли отозваться… Есть занятия, появляющиеся со временем и неизвестные нашим предкам. Но, подобно тайным именам, дар к такого рода занятиям существует испокон веков и уходит с поколениями, пока не возникнет вдруг вновь. В наши дни, например, довольно часто встречается профессия копииста фресок. Но когда-то было не так. Между двумя мировыми войнами в Белграде с трудом можно было найти мастера-копииста, и я помню только одного, чья мастерская находилась в мансарде углового дома между улицами Нушича и Македонской, над аптекой. Его звали Исайло Сук и жил он, утоляя жажду из чужой чаши, в башне упомянутого дома на перепачканном красками чердаке. Свою редкую работу он выполнял почти даром, неторопливо, во время белых и черных осадков, а летом ходил с этюдником по монастырям. Волосы его рано состарились и обрели цвет соли с перцем. В монастырях он перерисовывал сюжеты, которые осенью копировал в мастерской, и на полях рисунка отмечал цвета крохотными цифрами. Он выучил на память, что двойка означает желтый цвет, восьмерка – синий, а красный помечал пятеркой. Восьмерка в квадрате указывала, что следует смешивать краски, и давала зеленый. Цвета, как ему было известно, в свою очередь, являлись символами: синий означал истину, желтый – ревность и предательство, пурпурный – мощь и т. д. Он был уверен, ибо об этом шушукались в мастерских, где он учился, что существует цвет, обозначающий будущее, но никак не мог его разгадать. Кто знает, думал он иногда, обновляется ли будущее или же все существует наперед, данное навсегда и непрерывное? А мы замесили сумрак и едим глазами…
Так Исайло Сук отмечал цифрами цвета, и сквозь них проглядывали черты образов, изображенных на фреске. Работая, он всегда был голоден и благодаря этому не спился, ведь трудно привыкнуть выпивать на пустой желудок. Ногти на руках и ногах у него были все в краске, а из рубашки росла борода, прилепленная к лицу, как мох. Через дыры в рубашке видно было, что борода у него повсюду на теле, даже там, где совершенно не ожидаешь. В широкой улыбке блестели его зубы, почти прозрачные, словно стекло, и за ними виднелся язык, двигавшийся как рыба.
Друзей у него почти не было, он был не из местных, и единственным удовольствием для него оставалось отправиться вечером в трактир «Под липой» «икать ушами и искать куриную звезду». Трактир находился в полуподвале одного из соседних домов, и посетители спускались туда с тротуара по старым оббитым ступенькам, держась за кованые витые перила, в которых иной раз застревал ноготь или перчатка. Он любил курить над голубцами из листьев хрена и наблюдать через окно за ногами прохожих, лица которых не видел. Своих немногочисленных знакомых (кроме нескольких школьных приятелей из Второй белградской гимназии, которую он не закончил) он знал поверхностно и так и не смог разобраться в окружавших его людях. Ему не хватало воображения проникнуть в сознание других, он не переставал удивляться окружавшим его ущербным людям, которые умели у каждого, кого знали, немедленно распознать и запомнить слабые места и недостатки, а потом пользоваться ими как рычагами. Так и не поняв этого, Исайло Сук выкручивался, как мог, и однажды поймал себя на том, что, перерисовывая сюжет из монастыря Каленич, пытается узнать в фигурах персонажей своих знакомых. Очевидно, он хотел таким образом понять черты их характера и намерения, ускользающие от него, загадочные, представлявшиеся опасными. На фреске, которую он копировал, мастер XV века изобразил свадьбу в Кане Галилейской. За круглым столом, утопающим в скатертях, как в пышном тесте, сидели гости и новобрачные, а в окне виднелся нарисованный ветер. Был здесь и Христос, превративший воду в вино, вино лилось на фреске из высоких глиняных сосудов. Исайло Сук умелым движением взял немного красной темперы, обильно разбавил ее водой и, начав писать на своем полотне вино, вдруг подумал:
– Смотри-ка, и я как Христос! Из воды делаю вино!.. А эти, вокруг меня, кто они?
Сидя за холстом, работая, он, сам того не желая, следил за тем, как его мысли одна за другой совершают самоубийство. Он пытался облечь соседей и редких посетителей своей мастерской в одежды, изображенные на фреске, представляя себе портновские мерки, что соответствовали этому переодеванию.
«Рукава до локтя, – размышлял он, – выдают человека, которому нечего скрывать. Тот, кто даже за столом запахнулся в плащ, не относится к числу откровенных и общительных, а гость, который без смущения принимает бокал с неприкрытой шеей, как бы демонстрирует свою доброту и простодушие. Говорят, по шее можно определить, сколько человеку лет, когда он умрет, голоден ли он или испытывает жажду, а у женщины шея выдает, действительно ли она довольна своим мужем или только притворяется… Не случайно и не без причины наши глаза жаждут увидеть те части тела, которые мы скрываем, выставляя на обозрение свои лица как эталон представлений о нас. Жажда скрытых частей тела, живущая в нас, жажда глаз грудей, волос живота, – это жажда истины; она старее нас и взывает к нам постоянно, беспрестанно, но мы не всегда к ней прислушиваемся… Или все это глупости? Быть может, у нас нет причин беспокоиться по поводу намерений других людей? Быть может, у нас всегда другое тело, под той же шапкой и с тем же именем. Оно не принадлежит нам, и мы меняем его, как свет на свет. Наши слова переселяются из уст в уста, точнее, нашими словами все время пользуются чьи-то уста, и слова остаются, а тела меняются. Объединяет нас только совместная деятельность: глагол, который растет и влечет нас, хотя в каждом из нас он свой. Быть может, мы все прозрачны, и ничто не скрыто, ничто не затемнено, как мы думаем, на самом деле мы взаимно доступны до самых сокровенных уголков, и каждый может быть кем-то другим. Каждый, возможно, содержит в себе остальных и видит в другом все. Все здесь везде, каждый из нас – все, каждый без конца и края. Но все-таки, тел на земле больше, чем душ…»
«А лиц?» – спрашивал Исайло Сук, и это прерывало его размышления. Лица были чем-то особенным. Почти все, без остатка, они могли быть розданы живым людям, и он без труда узнал в невесте с фрески сестру одного из своих посетителей. Рисуя ее, укрытую волосами, как платком, Сук на миг подумал, что изображает собственную свадьбу, и эта мысль лишила его сна. Рисуя ее руки, он смотрел, как из ее пальца, порезанного ножом, капает капля крови, смешиваясь с кровью жениха, которая уже капнула в бокал вина для молодых, чтобы они соединились и кровью… Сук был очень чувствителен и иногда, когда на улице шел дождь, ощущал, прижавшись щекой к окну, как что-то, подобное каплям дождя, течет и с этой стороны стекла. Его жизненный путь извивался, словно червь.
«Наверное, это еще не последние мои волосы, – подумал он однажды. – Возможно, еще есть надежда, и разница в возрасте с Одолой Лешак (так звали девушку) преодолима». В те дни все удавалось ему как никогда, он получил кое-какие деньги из стеклорезной мастерской, копия продвигалась быстрее и лучше, чем он мог пожелать, и он только и ждал того момента, когда чудо прекратится и дни праздника иссякнут. В один из дней этого ожидания он посватался к Одоле и получил согласие, которое в то время, перед Второй мировой, никому, кроме жениха, не показалось чем-то значительным и новым.
Жених и невеста гуляли осенью 1940 года на ветру, не чувствуя его, ели в саду трактира «Три шляпы» фасоль, сваренную в воде из Савы, и Одола с удивлением заметила, как листья акации, под которой они сидели, падают Исайло Суку в тарелку, а он, не останавливаясь, ест их вместе с копчеными ребрышками.
«Не поспешила ли я? – размышляла иногда девушка. – Ведь я еще не видела, когда он дорог и когда дешев».
А потом настал день венчания, утонул в их бокалах с вином, и вещи утратили свои цвета и начали выстраиваться вокруг них в один ряд. В ожидании гостей на скромное свадебное торжество Исайло Сук заканчивал копию «Свадьбы в Кане» и наслаждался, представляя себе своих гостей персонажами фрески. Однако для одного гостя места среди образов XV века никак не находилось. Это был брат невесты. Этого рыжего юношу, про которого поговаривали, что он немного рыжеват и изнутри и бороду носит назло, как знамя, Исайло Сук тщетно искал среди гостей «Свадьбы в Кане» и наконец, махнув рукой, решил, что у невесты с фрески брата на свадебном обеде вообще не было. Они славно повеселились, оказалось, что брат и сестра умеют петь тихо, как из чужого дня, голосом, который не был похож на них, а Исайло Сук и Одола разрезали палец и капнули в один бокал с вином по капле крови, чтобы она смешалась, как на фреске, и потом выпили бокал вдвоем и выбросили его в окно, которое Одола на следующее утро украсила первыми цветами, посаженными в ящик с проваренной землей. Одола принесла в мансарду над аптекой кичку, которая доставала до паутины, запах новой обуви и свои быстрые пальцы, на которых любила сидеть. В новом жилище она то и дело с непривычки стукалась локтями, но, начав хозяйничать, уже, подобно воде, не останавливалась. Приводя в порядок книги, разбросанные по мансарде, она находила в них предметы, забытые там в дни, странные и чужие для нее. Из книг она выложила на поднос кучу самых необычных вещей, оставленных в них как залог, к которым неизвестные ей читатели никогда больше не вернулись: ножнички для стрижки усов, раздавленные сигареты, кусочки лимона, кисти для рисования, лорнет.
Так началась их совместная жизнь, в которой невеста приспосабливалась к мужу, а в свободное время по эскизам с фресок делала из глины маленькие фигурки святых – копии, перенесенные из живописной техники в скульптурную. Это ей неплохо удавалось, и она со смехом продавала маленькие «еретические» фигурки, которые, как она говорила, перешагнули своей техникой, запрещенной в восточном христианстве, из православия в католицизм, где, как известно, церковь допускает скульптурное изображение святых. Так православные святые контрабандой попадали на католическую почву. Иногда по вечерам они сидели, увлеченные каждый своим делом, в мансарде, и Исайло Сук размышлял, глядя на свои вымазанные красками руки, связанные кистью с полотном: нет ли ошибки в том, что он старается так верно воспроизвести все детали своего эскиза на полотне? Не лучше ли и для его картины и для его жены Одолы, если он будет им менее верен, если он хоть иногда им изменит?..
Время шло, началась война 1941 года, и Одола поняла, что вообще не вышла бы замуж, если бы не решилась выйти за Исайло Сука. Между тем, с войны, из весеннего снега не вернулись в Белград многие их знакомые, в том числе и брат Одолы. Белград был оккупирован, Одола ужасно переживала, но продолжала работать, и только по меняющемуся цвету ее волос было видно, что она постоянно не высыпается и очень устала. Ее уши и пальцы заметно похудели. Она делала и продавала коврики, на которых были вытканы планы фундаментов старых сербских монастырей, найденные ею среди рисунков мужа.
Он продолжал копировать фрески и в 1943 году решил перенести на холст «Тайную вечерю», сюжет, изображенный над аркой в монастыре Печ, срисованный им перед самой войной. Путешествовать больше он не мог и потому был вынужден ограничиться старыми эскизами. Он трудился целыми днями, предоставляя Одоле заботиться о пище и одежде, а вечерами, как раньше, уходил в трактир «Под липой», открытый до комендантского часа, где можно было выпить кукурузной ракии и кофе из жареной сои. Здесь, за длинным столом в помещении в глубине трактира, он сидел в компании совершенно незнакомых людей, понемногу привыкая к ним, как собака привыкает к блохам, и выпивал два стакана вина. Он стал узнавать их после нескольких встреч и понемногу принялся со своего места в центре стола (с которого был виден вход в трактир), раздавать посетителям образы фрески, которую в то время копировал. Со временем он опознал среди посетителей апостолов Петра и Павла, потом безбородого Иоанна, Луку с вьющейся бородой и загнутыми ресницами, как на фреске, так что его «Тайная вечеря» постепенно заполнялась за длинным столом в трактире «Под липой». Иногда некоторые лица, что он уже опознал, исчезали, но это особенно ему не мешало, поскольку среди новых посетителей он без труда отыскивал новых на замену. К осени 1943 года Исайло Сук почти закончил свою работу и дома, и в трактире; ему не хватало только двоих: Христа и Иуды. Христос должен находиться, размышлял он, в центре трапезы, примерно там, где сидел сам Сук, и он постоянно пытался обнаружить в сидящих рядом с ним людях черты с фрески «Тайная вечеря» из монастыря Печ. Место Иуды напротив Христа оказалось на проходе и почти все время пустовало, и потому копиисту никак не удавалось распознать среди посетителей трактира «Под липой» Иуду.
Однажды вечером, перед самым началом комендантского часа, Исайло Сук сидел в трактире на своем обычном месте и ел ячменную похлебку с луком, как вдруг с улицы раздались револьверные выстрелы с тремя симметричными отрезками тишины между ними. На какое-то время все в помещении онемели, а когда разговор возобновился, по ступенькам в трактир стремглав влетел юноша в выцветших голубых штанах и торопливо направился туда, где сидел Сук. Не говоря ни слова и желая остаться незамеченным, он сел за стол напротив окаменевшего от страха Исайло Сука. Молодой человек оказался братом Одолы Лешак, жены Сука, он явно скрывался от немецкого патруля. Глядя на его рыжую бороду и волосы, Сук вдруг понял: вот кто мог бы стать Иудой! И не только тем, с фрески, чье место за столом он занял, но и на самом деле – ведь стоит юноше обратиться к Исайло Суку и дать всем понять, что они знакомы, как немцы, заглянув сюда, уведут их обоих.
Краем глаза наблюдая за появившимся в дверях немецким патрулем, Исайло Сук приподнялся, не отрывая взгляда от лица в обрамлении рыжей бороды, и вдруг почувствовал, что что-то ему мешает. Он хотел, словно в руке у него была кисть, подправить черты этого лица, чтобы лицо Иуды с фрески совпало с этим, настоящим, которое чем-то противилось полному сходству. И вдруг, когда немецкие солдаты уже подошли к столу, Исайло Сук понял, что никакой кисти у него в руке нет и что он – единственный из посетителей трактира – стоит и указывает пальцем на маленького рыжего человека, который молча сидит напротив него.