Текст книги "Каменная болезнь. Бестолковая графиня"
Автор книги: Милена Агус
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
12
Бабушка говорила, что, состарившись, стала бояться смерти. Не самой смерти, которая, должно быть, похожа просто на сон или путешествие, а того, что, как знала точно, она Бога обидела: Он дал ей в этом мире столько всего хорошего, а она не сумела стать счастливой – и вот этого Он ей никогда не простит. Она даже надеялась, что и впрямь тронутая, потому что иначе ей прямая дорога в ад. Она бы поспорила все-таки с Богом, прежде чем отправиться в преисподнюю. Сказала бы, что если Он создал человека вот таким, нечего рассчитывать, что человек этот будет вести себя, будто устроен иначе. Она и так изо всех сил убеждала себя, что эта ее жизнь и есть самая лучшая, а вовсе не та, другая, при мыслях о которой у нее заходилось сердце. Но было и за что попросить у Бога прощения от всего сердца: за кашемировое платье, которое дед купил ей в Милане и которое она порвала на эскалаторе, за чашку кофе, которую в первый год своего брака ставила в ноги кровати, как собачью миску, за дни у моря, которые пропадали впустую, потому что она только и думала, как на Поэтто, легко подпрыгивая на костыле, придет ее Ветеран.
И за тот зимний вечер, когда дед притащил домой мешок с зимней одеждой, неизвестно у кого одолженной, и стал звать в поход в горы Супрамонте, который организовали у него на работе для служащих солеварен, а у нее, хотя она никогда не была в горах, эта идея вызвала только непреодолимое раздражение и единственное желание – вырвать эту дурацкую одежду у него из рук и разодрать. Но он упирался и говорил, что настоящие сарды должны знать Сардинию.
Себе дед раздобыл уродливые спортивные ботинки и такой же уродливый толстый свитер, а для нее и сына – вещи намного лучше. Бабушка в конце концов нехотя согласилась и стала готовить бутерброды в дорогу, пока дед, обычно ей помогавший, почему-то грустно тренькал на фортепиано синьорин Долоретты и Фанни. Спать легли рано, потому что в пять должны были явиться в назначенное место, доехать до Оргозоло, подняться на Пунта-са-Пруна, пересечь лес Монтес, добраться до мегалитического кольца Довилино, пройти до Мамойады по горам, соединяющим Дженнардженту с Супрамонте. Всюду лежал снег, папа был вне себя от восторга, а дедушка сразу же стал стучать зубами: вся группа советовала ему согреться у камина в ресторане соседней деревни, съев равиоли, поросенка, зажаренного с картошкой на вертеле, и запив стаканчиком виноградной водки. Он упрямо отказывался. Сарды из долин и побережий должны знать сардские горы.
Монтес – один из немногих девственных лесов на острове, здесь никогда не вырубали вековых дубов; он стоял погруженный в тишину и засыпанный снегом по колено. Дед тут же промочил ботинки и штаны, но молча и не останавливаясь шагал вперед.
Шел он не медленнее других. Бабушка долго шла впереди, не вспоминая ни о сыне, ни о муже; потом, когда в долине показалось озеро Олади – ледяная гладь, будто перенесенная из сказочной страны в этот бесконечный одинокий простор, она остановилась, дождалась их и сказала:
– Смотрите! Смотрите, какая красота!
Потом они брели чащей пушистых дубов, где тонкие стволы, покрытые мхом, сплетаются в узоры, похожие на снежинки; бабушка захватила с собой несколько фантастически красивых листьев и собрала пучок тимьяна, чтобы дома варить с ним бульон. Поглядывая на свои изящные, подбитые мехом ботиночки, она сравнивала их с уродливыми ботинками деда, думала о том, что хорошо к нему относится, и жалела, что не любит. С тоской и болью она спрашивала себя, почему в любви, которой нет ничего важнее в мире, Бог устроил все так нелепо: ты из кожи вон лезешь, а ее нет как нет, а вот сейчас – ведешь себя как стерва, даже своего шарфа не предложишь, а он плетется за тобой по снегу, посиневший от холода, вместо того чтобы есть местные равиоли с картошкой и поросенка на вертеле, а ведь он так любит хорошо поесть. На обратном пути ей стало так плохо на душе, что в темном автобусе она положила голову ему на плечо и горько вздохнула.
На дедушку было страшно смотреть, казалось, что он промерз до костей.
Дома она набрала горячую ванну, приготовила ужин и с ужасом смотрела, сколько он пьет. Не больше обычного, но раньше она этого не замечала.
И все-таки ночью было прекрасно. Лучше прежнего. Бабушка, уложив папу, сидела на кухне в старом халате и нижней рубашке и задумчиво грызла яблоко. Дедушка закрыл кухонную дверь на ключ, чтобы ребенок не мог зайти, и началась их обыкновенная игра в бордель: он приказал ей снять халат и белье и лечь на накрытый стол, как будто она была его любимым блюдом, зажег плиту, чтобы она не замерзла, и принялся ужинать с этой божьей благодатью – легко касался ее, не пропуская ни одного уголка тела, и прежде чем что-нибудь съесть, даже вкуснейшую деревенскую колбасу, он проводил ею по бабушкиной киске – именно так это называлось в борделе. Она больше не рассуждала о любви и хотела только продолжать игру.
– Я твоя шлюха, – стонала она.
Потом дед облил все ее тело вином и слизывал, ссасывал его, особенно с ее масляной груди, бывшей его главной страстью. Потом он захотел наказать ее – то ли за то, как она вела себя в горах, то ли еще за что-то, деда всегда было трудно понять – и он вытащил из брюк ремень, заставил ее ходить по кухне по-собачьи и бил ремнем – но осторожно, стараясь не сделать больно и не оставлять следов на ее красивых ягодицах. Бабушка ласкала его под столом, взяла в рот – все это она уже научилась делать ловко, – но время от времени поднимала голову и спрашивала, хорошая ли она шлюха, сколько заработала, и никак не хотела прерывать игру в бордель.
После долгой игры дед закурил трубку, а она, как всегда, свернулась на своем краю кровати калачиком и заснула.
13
С Ветераном все было иначе: по ночам ее переполняло счастье от великого открытия, которое она сделала, и было не до сна; она любовалась им в блеклом свете ночи, и когда он вздрагивал, как будто слышал выстрелы или разрывы бомб на ломающемся надвое корабле, она легонько трогала его, и он в ответ притягивал ее к себе, поэтому даже во сне они не отдалялись друг от друга. Тогда бабушка набиралась смелости, делала себе норку в изгибе его тела, забиралась в нее и сама укладывала его руку так, будто он обнимает ее за плечи и кладет ладонь на голову: в этой новой для нее позе ей было так хорошо, что казалось невозможным предаваться такому бессмысленному занятию – спать, когда ты счастлив. Она даже стала думать: как же живут влюбленные? И возможно ли так жить? И не решают ли они рано или поздно, что надо все-таки есть и спать?
Черная тетрадь с красным корешком теперь принадлежала Ветерану; он читал ее с требовательностью учителя, за каждую орфографическую ошибку, повтор слова и прочее шлепал ее, взъерошивал волосы и требовал, чтобы она потом все переписала. «Не веерно, не веерно», – говорил он, растягивая «э», как делают в Генуе и Милане, и бабушка не обижалась – наоборот, ей это очень нравилось. И до дрожи упивалась музыкой, которую он напевал ей, изображая голосом все инструменты оркестра, а потом через какое-то время повторял, и она узнавала классические произведения и называла авторов; он пел ей оперные арии, подражая женским и мужским голосам, читал стихи – например, стихотворения своего школьного товарища Джорджо Капрони, которые бабушке особенно нравились, потому что переносили ее в места, где она никогда не была – в Геную, которая казалась ей похожей на Кальяри. Она была такой же вертикальной: когда подплываешь к городу, а бабушка однажды плавала на барже, кажется, будто дома построены один на другом. Ветеран, его приятель, бедняга Дино Кампана, [29]29
Дино Кампана(1885–1932) – итальянский поэт, автор сборника «Орфические песни».
[Закрыть] кончивший в сумасшедшем доме, – все они описывали город, похожий на Кальяри: темный, запутанный, загадочный и влажный, внезапно распахивающийся навстречу «средиземноморскому солнцу». И как бы ты ни спешил, ты задержишься у каменного парапета или у железной решетки и бросишь взгляд на ослепительное небо, море и солнце. А внизу – крыши, террасы с геранью, развешанное белье, агавы на склонах и люди, чья жизнь кажется сверху мелочной и суетной, но радостной.
Из всех бабушкиных постельных услуг Ветерану больше всего нравилась самая сложная, гейша. Потому что дед довольствовался перечислением того, что будет на ужин, а Ветеран давал задания посложнее: например, описать пляж Поэтто, или Кальяри, или родную деревню, или рассказать что-то о повседневной жизни, или о прошлом, или о том, что она чувствовала, сидя в колодце, – и задавал множество вопросов, и требовал подробных ответов. Так понемногу бабушка излечилась от своей немоты и с удовольствием говорила и говорила о белоснежных дюнах Поэтто, об их домике в бело-голубую полоску – бывало, приедешь туда зимой, чтобы посмотреть, не обвалился ли домик после шторма, а вход занесло горами чистейшего песка, так что если отойти к линии прибоя и оглянуться, то могло показаться, что стоишь посреди заснеженной долины, особенно в морозные дни, когда приходилось натягивать шерстяную шапку и варежки и дома стояли с задраенными окнами и дверьми. Только дома эти – голубые, оранжевые, красные, а за спиной двигается и дышит море. Летом приезжали соседи с детьми и везли на тележке все нужные припасы. У бабушки было платье с двумя расшитыми карманами и на пуговицах спереди, специально для купания. Мужчины, когда приезжали на выходные, ходили в пижамах, махровых халатах и все поголовно накупили себе темные очки – даже дедушка, который всегда считал, что их носят только те, кого ta ganʼe cagai. [30]30
«Изо всех дыр распирает».
[Закрыть]
Как дороги ей были Кальяри, море, деревня с запахами дерева, очага, навоза, мыла, зерна, помидоров, горячего хлеба.
Дороги – но не так, как ее Ветеран. Он был ей дороже всего.
С ним она ничего не стыдилась – даже вместе п и сать, чтобы выходили камни, ведь ей всю жизнь говорили, что она свалилась с луны, и вот она наконец встретила земляка, с той же луны, и ей казалось, что это и есть то самое главное, чего ей недоставало всю жизнь. После возвращения с вод бабушка больше не вымарывала свои настенные рисунки, сохранившиеся до сих пор в доме на улице Манно, не рвала вышивки, до сих пор красующиеся на карманах моих детских фартуков – которые, надеюсь, Бог даст, и я передам своим детям.
Тетрадь она подарила Ветерану, потому что отныне у нее не было времени писать. Надо было начинать жить. Потому что Ветеран появился на мгновение, а жизнь бабушки была длинной.
14
Вскоре после возвращения домой выяснилось, что бабушка беременна; за время беременности у нее ни разу не случились колики, живот рос, а дед и соседки не давали ей касаться до работы и оберегали cummenti su nènniri. [31]31
«Как молоденький росток пшеницы».
[Закрыть]У моего папы была деревянная колыбелька небесно-голубого цвета и целое приданое, купленное из суеверия в последний момент, а когда ему исполнился год, дедушка закатил целый пир на кухне на улице Сулис: стол застелили расшитой вручную скатертью, дед купил фотоаппарат и, наконец, бедняга, в полном блаженстве съел кусок именинного пирога – в несколько ярусов, проложенных густым кремом, с шоколадом, бисквитом и свечкой. Бабушки на этих фотографиях нет. Как только запели «С днем рожденья тебя», она сбежала в комнату и от чувств расплакалась. И когда все пошли уговаривать ее вернуться, она все говорила, что не может поверить, что из нее появился ребенок, а не одни только камни. Она рыдала навзрыд, и сестры, специально приехавшие из деревни, и дедушка, наверно, думали, что она вот-вот что-нибудь выкинет и все поймут, что она бесноватая. Но бабушка встала с кровати, вытерла глаза, вернулась на кухню и взяла на руки ребенка. На фотографиях ее нет, потому что у нее были опухшие глаза, а на первом дне рождения сына она хотела быть красивой.
После бабушка была беременна много раз, но в этих детях, которые должны были стать папиными братьями, не было того самого-самого главного, они не желали рождаться и сдавались на первых месяцах.
В пятьдесят четвертом году семья поселилась на улице Манно. Они первыми съехали из общего жилья на улице Сулис, и хотя новый дом был в двух шагах, очень скучали. Поэтому дед по воскресеньям звал прежних соседей, на террасе жарил на решетке рыбу, сосиски, припекал хлеб с оливковым маслом, и в хорошую погоду они садились за стол на складные стулья, которые летом отвозили в домик, что на берегу в Поэтто. Улицу Манно бабушка полюбила сразу, еще до того, как на месте большой воронки и гор мусора построили дом. Терраса скоро превратилась в сад. Я помню вьющиеся по дальней стене виноград и плющ, расставленную по цвету фиолетовую, розовую, красную герань. Весной зацветал желтый лесок дрока и фрезий, летом – пахучие далии, жасмин и буганвилии, зимой на ветках пираканты завязывались сотни красных ягод, которыми мы украшали дом к рождеству.
Когда дул мистраль, мы надевали платки и бежали спасать цветы – расставляли горшки у стены, накрывали целлофаном, а самые нежные уносили домой, пока ветер не унимался и не переставал сметать все на своем пути.
15
Иногда мне казалось, что Ветеран не любил бабушку. Он не оставил ей своего адреса и, зная, где она живет, ни разу не послал ей даже открытки, хотя мог бы подписаться женским именем, и бабушка узнала бы его почерк, потому что хранила написанные им стихи. Ветеран не искал с ней встречи. Наверное, и он считал ее тронутой и боялся столкнуться с ней на ступенях дома или во дворе, дожидающейся его в любую погоду – под дождем, в тумане, в пекле миланского удушающего безветренного лета. Или наоборот. Может быть, его любовь была настоящей, и он не хотел, чтобы она сделала глупость и бросила ради него все, чем жила до сих пор. Зачем появляться и все портить? Прийти, чтобы сказать: «Видишь меня, это жизнь, которую ты могла бы прожить, но не прожила»? И взвалить на бедную женщину этот крест. Как будто она не достаточно страдала, когда резала себе руки и волосы в амбаре, и когда сидела в колодце, и когда по средам не отрывала глаз от двери. Чтобы принести такую жертву, чтобы уйти с дороги, надо любить по-настоящему.
16
Спросить я, конечно, не решалась, но мне всегда хотелось знать, не был ли Ветеран настоящим отцом моего папы. В последнем классе школы, когда мы проходили Вторую мировую войну, учитель спросил нас, был ли кто-нибудь из наших родственников на войне, и я, повинуясь какому-то инстинкту, сказала «да». Мой дед был лейтенантом морской пехоты, служил на тяжелом крейсере «Триест», в третьей дивизии Королевских военно-морских сил Италии, прошел через ад сражения у мыса Матапан в марте сорок первого, остался жив, когда «Триест» был потоплен III эскадроном 98-й группы бомбардировщиков В-17 на рейде Медзо-Скифо в Палау: это был единственный раз, когда дед побывал на Сардинии, и наше море он видел покрасневшим от крови. После выхода Италии из войны он был взят в плен немцами на борту легкого крейсера «Жан де Вьенн», захваченного Королевскими ВМС в сорок втором году, и помещен в концентрационный лагерь Хинцерт, где пробыл до отступления немцев зимой сорок четвертого: заключенных вели под конвоем по глубокому снегу и льду, тех, кто не мог идти, пристреливали или разбивали череп прикладом ружья, но, к счастью, колонну настигли союзники, и американский хирург ампутировал деду ногу. Бабушка говорила, что он остался красивым мужчиной, и в те первые дни в санатории она тайком заглядывалась на него, сидящего за книгой, склонив над ней свою мальчишескую шею, и на его влажные глаза, и улыбку, и сильные руки, открытые закатанными рукавами рубашки, и длинные, как у пианиста, пальцы, и все то, по чему она томилась до конца жизни. Думать о нем ей было грустно, и в то же время радостно.
17
С годами у бабушки снова заболели почки, и каждые два дня я заезжала за ней на улицу Манно и везла на диализ. Она не хотела утруждать меня и всегда ждала внизу, с готовой сумкой, куда клала ночную рубашку, тапочки и накидку, потому что после диализа она мерзла даже летом. Волосы у нее были по-прежнему черные и густые, в глазах молодой блеск, не выпало ни одного зуба, но ноги и руки были исколоты капельницами, кожа пожелтела, и вся она стала такой худой, что когда садилась в машину и ставила на колени сумку, казалось, что этот почти невесомый груз вот-вот ее раздавит.
Однажды, когда надо было ехать на процедуру, ее не оказалось на улице; я решила, что она неважно себя чувствует, и взбежала на ее этаж – опаздывать в больницу было нельзя. На звонок никто не ответил, я испугалась, что она потеряла сознание, и открыла своим ключом. Она спокойно лежала на кровати, полностью одетая, рядом на стуле стояла собранная сумка. Я попробовала ее разбудить, но она не отвечала. Меня охватило отчаяние: моя бабушка умерла. Помню, я побежала к телефону и собиралась позвонить кому-нибудь, кто бы приехал и воскресил бабушку. И большого труда стоило поверить, что ни одному доктору это не под силу.
Только после бабушкиной смерти я узнала, что ее хотели отправить в сумасшедший дом: еще до войны мои прабабушка с прадедушкой как-то приехали на автобусе в Кальяри, посмотрели клинику на Монте-Кларо и решили, что это подходящее для дочери место. Мой папа всего этого не знал. Но маме, когда она собиралась за него замуж, все рассказали мои двоюродные бабки. Они под большим секретом позвали ее в деревню и сообщили, какая кровь течет в венах мужчины, которого она любила и которому хотела рожать детей. Они взяли на себя этот груз, потому что деду, хотя он знал все и все увидел своими глазами de dognia colori [32]32
«Во всех красках».
[Закрыть]в тот памятный май, когда приехал к ним беженцем, не хватило духу поговорить с будущей невестой. Они его не осуждали, он хороший человек, хотя и коммунист, и безбожник, и смутьян, а для них и вовсе божья благодать – ведь он принес себя в жертву и взял в жены бедняжку de su mali de is pèrdas, sa minor cosa, poita su prus mali fiara in sa conca, [33]33
«У которой камни в почках были еще меньшим худом, а худшее было в голове».
[Закрыть]а как сбыли сестру, к ним самим стали захаживать кавалеры, и пошла нормальная жизнь, и никто больше не запирался в амбаре и не корнал себе волосы как чесоточный.
Ее сыну, понятное дело, они ничего не говорили: уж какая кровь есть, такая и есть, а вот маме, девушке здоровой, надо все это знать. Так что мама, сидя за столом с сардскими сладостями и кофе в позолоченной чашке, выслушала длинный рассказ моих бабок.
Так вот, родители решили, что дочери в клинике будет хорошо: целый лес морских сосен, айлантов, кипров, олеандров, дрока и рожковых деревьев; аллеи, по которым она могла бы прогуливаться. И потом, это был не угрюмый каземат, которого она могла бы испугаться, а несколько вилл начала века, ухоженных и окруженных садом. Отделение, в которое хотели поместить бабушку, называлось «Для тихих»: двухэтажная вилла, с входом через элегантную витражную дверь, гостиной, двумя столовыми и восемью палатами – никто бы не подумал, что тут держат сумасшедших, если бы не забранные решетками лестницы. Поскольку бабушка была тихая, она могла бы свободно выходить из отделения и посещать, например, здание администрации: там была библиотека и читальный зал, где она могла бы читать в свое удовольствие романы, писать стихи – сколько ей вздумается, но под контролем врачей. И никогда не встречала бы пациентов из других отделений, предназначенных для полубуйных и буйных, никто не запирал бы ее в изоляторе и не привязывал к койке. Дома ей было даже хуже, ведь каждый раз, когда на нее находили приступы отчаяния и она хотела наложить на себя руки, как-то приходилось ее спасать. А как еще, если не запирая в амбаре, к окну которого пришлось даже приладить решетку, или не привязывая тряпками к кровати? На окнах клиники вообще не было решеток. Там использовали систему, разработанную неким доктором Франком в клинике в Мюстерлингере: окна с хитрым запором, а стекла – на стальном каркасе, которого, однако, не было видно. Прадед и прабабка взяли формуляры, которые следовало заполнить для клиники, но они собирались еще подумать, и надо было уговорить бабушку показаться врачу, и тут началась война.
Дома ее держать все же нельзя было, несмотря на то, что она была не опасна для окружающих и никому не вредила, кроме себя самой и собственных вещей; тем не менее в деревне их улицу называли inguni undi biviri sa macca. [34]34
«Там, где живет та бесноватая».
[Закрыть]
Она все время позорила семью. В первый раз это случилось в церкви: ей понравился какой-то паренек, и она стала постоянно оглядываться на скамейку, где сидели мужчины, пялиться на него и улыбаться – он тоже скалился в ответ. Тогда она вытащила из волос булавку, и на плечи ее опустилось блестящее черное облако густых волос: казалось, что это какое-то ведьмовство, какая-то дьявольская уловка. Моя прабабка выбежала из церкви, волоча за собой тогда еще единственную дочь, вопящую: «Я люблю его! И он меня!» – и, едва затащив в ворота дома, жестоко избила – била всем, что попадалось под руку: лошадиной подпругой, ремнем, ковшом, колотушкой для белья, колодезным тросом, пока бабушка не превратилась в безвольную тряпичную куклу, свисающую с рук. Потом она позвала священника и попросила выгнать из нее бесов, но священник только благословил девочку, сказав, что это славный ребенок и никаких бесов в нем нет. Эту историю прабабка всем рассказывала, чтобы оправдать дочку – полоумную, но добрую – и убедить гостей, что приходить в их дом не опасно. Хотя на всякий случай обряд изгнания бесов над ней втихомолку производила до самой свадьбы с дедом. Ее болезнь родные считали чем-то вроде любовного безумия. Происходило это так. Стоило, например, мужчине, приятному на вид, появиться в доме и, не дай бог, ей улыбнуться или просто на нее взглянуть – а такое бывало, потому что она была красивая девушка – она считала его своим кавалером. Теперь она ждала, что он обязательно придет снова, признается в любви, сделает предложение, и все время что-то писала в этой своей проклятой тетрадке, которую они тщетно искали по всему дому, чтобы показать врачу в клинике. Конечно, никто и не думал звать ее в жены, а она одевалась во все лучшее, цепляла сережки и такой красавицей – она действительно была необыкновенно хороша – усаживалась на террасе и с неподвижной улыбкой на лице не сводила глаз с двери, будто не понимала, где она, почему и как попала сюда из своей лунной страны. Потом ее мать выяснила, что та писала этим мужчинам письма и стихи, и когда понимала, что они никогда не вернутся, кидалась на землю, голосила, пыталась разделаться со всем своим добром и с самой собой, и приходилось привязывать ее тряпками к кровати. На самом деле ни одного ухажера у нее не было, ни одному мужчине из местных не пришло бы в голову просить руки моей бабушки, и оставалось только молиться, что, несмотря на этакую стыдобищу, кто-нибудь позарится на сестер сумасшедшей.
В мае сорок третьего деду – беженцу, без крыши над головой, еще не отошедшему от горя после гибели жены, не нужно было ничего объяснять: весной у бабушки наступало обострение. В другие времена года бабушка бывала спокойной, ухаживала за цветами, работала в поле, пекла хлеб, вышивала крестиком, мыла пол на веранде, кормила куриц и кроликов и играла сними, рисовала орнаменты на стенах – такие красивые, что ее звали соседи обновить дом к весне. Прабабка была так рада, что ее зовут в другие дома, что даже не велела брать за это денег, хотя тетки считали, что это неправильно. Вскоре по приезде дед, сидя за столом перед тарелкой супа, рассказал о том, что случилось с его домом на улице Манно тринадцатого мая: как вся его семья собралась дома по случаю его дня рождения, жена обещала испечь пирог, и он уже подходил к дому, когда услышал сирену воздушной тревоги и решил, что найдет своих в бомбоубежище в городском парке – но там никого не было. Той ночью бабушка разодрала свои вышивки, замалевала жуткими каракулями орнаменты на стене, а тело и лицо исцарапала розовыми шипами, так что они застряли у нее даже в голове. На следующий день будущий муж попытался поговорить с ней: она закрылась в конюшне среди навоза, и он говорил с ней со двора, через деревянную дверь, говорил, что такова жизнь, и в ней случаются вещи ужасные, но есть и прекрасное – например, ее орнаменты и ее вышивки, так зачем же их уничтожать? Бабушка из своего вонючего убежища отвечала ему странно:
– Мои вещи кажутся красивыми, но это неправда. На самом деле они уродливые. Это я должна была умереть, а не ваша жена. В вашей жене было самое главное – то, что все преображает. А во мне нет. Я уродина. Мое место среди навоза и мусора. Пусть я умру.
– И что же, по-вашему, барышня, это самое главное? – спросил дедушка. Но из конюшни больше не раздалось ни звука. И потом, когда у нее случались выкидыш за выкидышем на первых месяцах беременности, она продолжала твердить, что ей все равно не стать хорошей матерью именно потому, что в ней нет самого главного, и дети ее не рождаются, потому что у них этого нет, и она все больше и больше замыкалась в своем лунном мире.
Закончив свой рассказ, бабки проводили маму на автобус, вручили ей кульки со сладостями, колбасу, буханку домашнего хлеба; пока ждали автобус, гладили ее по длинным густым волосам и спросили – наверное, просто чтобы сменить тему разговора, – чем она хочет заниматься в жизни.
– Играть на флейте, – ответила мама.
Это понятно, но они хотели знать, кем она хочет работать, именно работать.
– Играть на флейте, – повторила мама.
Мои бабушки переглянулись, и было совершенно понятно, что они обе подумали.