Текст книги "Неспешность. Подлинность (сборник)"
Автор книги: Милан Кундера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
30
Гнуснейшая речь, адресованная Берком Иммакулате, была произнесена таким тихим, свистящим голосом, что стоявшие неподалеку были не способны вникнуть в истинную суть драмы, которая разворачивалась у них на глазах. Иммакулате удалось ничем не выдать своего потрясения: когда Берк удалился, она направилась к лестнице, поднялась по ней и, оказавшись в одиночестве посреди пустынного коридора, ведущего к номерам, почувствовала, что ее пошатывает. Через полчаса ни о чем не подозревавший киношник ввалился в номер, который они снимали вдвоем, и нашел ее лежащей ничком на постели.
– Что с тобой случилось?
Она ничего не ответила.
Он присел рядом с ней, положил ей руку на голову. Она стряхнула ее, словно это была змея.
– Да что же с тобой случилось?
Он повторил этот вопрос несколько раз, прежде чем она удостоила его ответом:
– Прошу тебя, пойди прополоскай горло, от тебя разит как от винной бочки.
Дыхание у него всегда было чистое, он мылся каждый день и вообще был образцовым чистюлей, так что ее вранье не обмануло его, и все-таки он послушно поплелся делать то, что ему было велено. Мысль о дурном запахе изо рта пришла к Иммакулате не сама собой, здесь было замешано недавнее и сразу ее подавленное воспоминание о запахе изо рта у Берка – оно-то и вызвало у нее вспышку раздражения. Когда она, содрогаясь, слушала его оскорбления, ей было недосуг заниматься его дыханием, но сидевший в ней незримый наблюдатель не только уловил этот тошнотворный запах, но и конкретнейшим, яснейшим образом откомментировал его: мужчина, у которого разит изо рта, не может иметь любовниц; ни одна женщина к такому не привыкнет, всякая уж как-нибудь да постарается объяснить ему, что от него скверно пахнет, и избавить от этого порока. Осыпаемая оскорблениями, она вслушивалась в этот молчаливый комментарий, казавшийся ей забавным и преисполненным надежды, – ведь он внушал ей, что, если скинуть со счета сонм прекрасных дам, которые ухищрениями самого Берка вьются вокруг него, он давно уже охладел к галантным авантюрам и что место рядом с ним в постели всегда свободно.
Прополоскав горло, наш киношник, человек столь же романтичный, сколь практичный, сказал себе, что единственный способ изменить кровожадное настроение своей подружки – это как можно скорее заняться с ней любовью. В ванной он надевает на себя пижаму и, неверными шагами вернувшись в номер, присаживается на краешек постели.
Не решаясь больше тронуть ее, он в который раз произносит:
– Да что же такое с тобой стряслось?
Та отвечает с непоколебимым присутствием духа:
– Если ты будешь повторять эту дурацкую фразу, не жди, что у нас с тобой получится хоть какой-то разговор.
Она поднимается и идет к одежному шкафу, открывает его, всматривается в несколько висящих на вешалке платьев, они притягивают ее, возбуждают столь же смутное, сколь и сильное желание не покидать сцену по собственной воле; снова проведать места своих унижений; не примиряться с поражением, а при удобном случае превратить его в грандиозный спектакль, во время которого она могла бы блеснуть своей уязвленной красотой и вовсю проявить свою бунтующую гордость.
– Что ты делаешь? Куда ты намерена идти?
– Это не имеет значения. Самое главное – не оставаться здесь, с тобой.
– Но скажи все-таки, что у тебя не ладится?
Иммакулата смотрит на свои платья и замечает: «Шестой раз», и я готов вас уверить, что она не ошиблась в своих подсчетах.
– Ты сегодня была настоящим совершенством, – говорит ей киношник, твердо вознамерившись перебороть ее настроение. – Ты многого добилась. Твой проект передачи о Берке кажется мне решенным. Я заказал бутылку шампанского в номер.
– Ты можешь пить что хочешь и с кем хочешь.
– Но что же все-таки стряслось?
– Седьмой раз. С тобой все кончено. Навсегда. Мне надоел запах у тебя изо рта. Ты – мой кошмар. Мой дурной сон. Мой провал. Мой позор. Мое унижение. Мое омерзение. Именно это я и хотела тебе сказать. Грубо и откровенно. Чтобы не продолжать мои колебания. Мой кошмар. И всю эту историю, которая утратила малейший смысл.
Она стоит лицом к вешалке, повернувшись спиной к киношнику, говорит спокойно, не спеша, низким, свистящим голосом. Потом начинает раздеваться.
31
Она впервые раздевается перед ним с таким бесстыдством, с таким подчеркнутым равнодушием. Эта процедура означает: твое присутствие здесь, передо мной, не имеет никакого, ну ровным счетом никакого значения; ты для меня все равно что собачонка или мышонок. Твои взгляды не заставят встрепенуться ни единую частицу моего тела. Я могла бы делать перед тобой что угодно, совершать самые неподобающие поступки, мыть себе уши или подмываться, блевать, мастурбировать, мочиться. У тебя нет ни глаз, ни ушей, ни головы. Мое гордое безразличие – это плащ, позволяющий двигаться перед тобой совершенно свободно и бесстыдно.
Киношник видит, как тело любовницы на его глазах полностью преображается; это тело, до сих пор отдававшееся ему так просто и поспешно, высится теперь перед ним как греческая статуя на цоколе высотой в сотню метров. Он сходит с ума от желания, но это странное желание, не проявляющееся чувственным образом, а витающее в его голове, только в ней, сродни неодолимому мозговому влечению, навязчивой идее, мистическому безумию, уверенности в том, что именно это, а не какое-то другое тело предназначено до краев заполнить его жизнь, всю его жизнь.
Она чувствует, как это влечение, эта самоотрешенность буквально липнут к ее коже, и волна холодной сдержанности ударяет ей в голову. Она сама удивлена этому, ничего подобного ей не приходилось испытывать раньше. Этот наплыв холодности подобен наплыву страсти, жара или гнева. Ибо эта холодность и есть страсть; абсолютная преданность киношника и абсолютный отказ Берка являются как бы двумя сторонами одного и того же проклятия, которому она старается противиться; грубая выходка Берка имела целью отбросить ее в объятия пошлейшего любовника; единственным способом сопротивления этой грубости была бы абсолютная ненависть к этому любовнику. Вот почему она с такой яростью отвергает все его предложения, вот почему она хотела бы превратить его в мышонка, потом в паучка, потом в муху, которую сожрал бы другой паук.
Она уже облачилась в белое платье, решив спуститься в нем вниз и показаться Берку и всем остальным. Она счастлива, что привезла с собой платье белого цвета, цвета свадьбы, ибо ее не покидает впечатление, что она переживает день свадьбы, но свадьбы навыворот, трагической свадьбы без жениха. Под белым одеянием таится рана, нанесенная несправедливостью, и она чувствует, что несправедливость эта возвеличивает и украшает ее, подобно тому как несчастья украшают всех трагических персонажей. Она идет к двери, зная, что ее выряженный в пижаму любовник последует за ней на цыпочках, как верный пес, и ее радует, что так они пересекут весь замок: трагикомическая парочка, королева, сопровождаемая безродным псом.
32
Но вид того, кто был причислен ею к собачьему роду-племени, поражает ее. Он стоит у двери, его лицо искажено бешенством. Его стремление к покорности внезапно иссякло. Он полон безнадежного желания взбунтоваться против этой красоты, которая несправедливо его унижает. Ему не хватает духу дать ей пощечину, избить, повалить на постель и изнасиловать, но он чувствует необходимость сделать что-то непоправимое, бесконечно грубое и агрессивное.
Она волей-неволей останавливается на пороге.
– Дай мне пройти.
– Я не дам тебе пройти.
– Ты для меня больше не существуешь.
– Как это не существую?
– Я знать тебя не знаю.
Он смеется сдавленным смехом:
– Ты меня не знаешь? – Он повышает голос: – А с кем же это ты трахалась сегодня утром?
– Я запрещаю тебе при мне выражаться! Употреблять такие слова!
– Этим утром ты сама говорила мне именно эти слова: трахай меня, затрахай меня, перетрахай меня!
– Это было, когда я еще любила тебя, – говорит она с легким смущением, – но теперь эти слова звучат для меня сплошной грубостью.
– И, однако, мы трахались! – кричит он.
– Я запрещаю тебе!
– И ночью тоже только и делали, что трахались, трахались, трахались!
– Замолчи!
– Почему мое тело тебе не в тягость утром, а вечером, видите ли, в тягость?
– Как мне противна твоя грубость!
– Мне плевать, что она тебе противна! Ты потаскушка!
Ах, не нужно ему было произносить это слово, то самое, что бросил ей в лицо Берк.
– Мне омерзительна твоя грубость, – кричит она, – и сам ты омерзителен!
Он тоже переходит на крик:
– Значит, ты трахалась с тем, кто вызывает у тебя омерзение! Но поступающая так женщина и есть самая настоящая шлюха, потаскушка последнего разбора.
Слова киношника становятся все более и более грубыми, на лице Иммакулаты проступает страх.
Страх? Неужто она и в самом деле боится его? Я не думаю: в глубине души она понимает, что не стоит преувеличивать важность подобного бунта. Ей известна преданность киношника, и она уверена в ней. Она знает, что он осыпает ее грубостями лишь для того, чтобы она услышала его, увидела, приняла во внимание. Он оскорбляет ее, потому что слаб, и с позиции силы ему нечего ей противопоставить, кроме грубости и бранных слов. Если бы она хоть самую малость любила его, она должна была расчувствоваться от этого взрыва отчаянного бессилия. Но вместо умиления она испытывает только разнузданное желание причинить ему боль. Именно поэтому она решает понимать всю его брань буквально, сделать вид, что испугана ею. Поэтому-то она и смотрит на него глазами, полными ужаса.
Он видит страх на лице Иммакулаты и чувствует себя бодрее: обычно это он дрожит от страха, уступает ей, просит прощения, а сейчас, совершенно неожиданно, дрожит она, видя его силу и ярость.
Думая, что она вот-вот признает свою слабость, капитулирует, он повышает голос и продолжает выпаливать ей в лицо свои агрессивные и бессильные глупости. Он, бедняга, и не подозревает, что она, как всегда, ведет свою собственную игру, что он остается безвольной марионеткой в ее руках даже тогда, когда ему кажется, что ярость придала ему сил и вернула свободу.
– Я боюсь тебя, – говорит она, – ты агрессивен, ты отвратителен! – А он, простофиля, не понимает, что такого рода обвинения уже никогда больше с него не снимутся, что он, добренький и послушный тряпичный клоун, должен стать раз и навсегда насильником и агрессором.
– Я тебя боюсь, – повторяет она еще раз и отстраняет его с дороги.
Он пропускает ее и тащится вслед за ней, как безродный пес за королевой.
33
Нагота. У меня хранится вырезка из «Nouvel Observateur» за октябрь 1993 года: опрос населения. Сотне дюжин людей, считающих себя левыми, был послан опросный лист, состоящий из двухсот десяти слов, из которых они должны подчеркнуть те, что поразили их воображение, те, которые задели их за живое, показались им притягательными и симпатичными. Подобный же опрос производился несколько лет назад; в ту пору среди тех же двухсот десяти слов оказалось лишь восемнадцать, на которые люди, придерживающиеся левых взглядов, откликнулись и тем самым подтвердили свое единомыслие. Теперь таких пунктов осталось только три. Только три слова, с которыми может согласиться левак-гошист. Какое вырождение! Какой упадок! Каковы же эти три слова? Слушайте меня внимательно: бунт, красный, нагота. Бунт и красный цвет – это само собой разумеется. Но то, что помимо этих двух слов одна лишь нагота заставляет биться сердца леваков, что она является их общим символическим достоянием, это и впрямь удивительно. Неужели это все, что оставила им великолепная история двухсот последних лет, торжественно открытая Французской революцией, неужели в этом заключено наследие Робеспьера, Дантона, Жореса, Розы Люксембург, Ленина, Грамши, Арагона, Че Гевары? Голые животы, голые причиндалы, голые ягодицы? Неужели это и есть последнее знамя, под которым последние отряды левых сил делают вид, будто свершают свой великий марш сквозь века?
Но почему именно нагота? Что означает для леваков это слово, подчеркнутое ими на листе, составленном в Институте изучения общественного мнения?
Вспоминаю шествие немецких леваков в семидесятых годах, когда они, выражая свое негодование по какому-то поводу (против атомной электростанции, против войны, против власти денежных мешков, я уж не помню, против чего еще), разделись догола и промаршировали с дикими выкриками по улицам большого немецкого города.
Что должна была выражать их нагота?
Первая гипотеза: она представляла для них самую драгоценную из всех свобод, самую беззащитную из всех ценностей. Немецкие гошисты прошествовали по городу, выставляя напоказ свои гениталии, подобно тому как преследуемые христиане шли на смерть, неся на плече деревянный крест.
Вторая гипотеза: немецкие гошисты вовсе не хотели выставлять напоказ символы каких-то ценностей, их цель была куда проще – шокировать презираемую ими публику. Шокировать, ужаснуть, унизить. Забросать дерьмом. Вывалять во всех сточных канавах вселенной.
Курьезная дилемма: символизирует ли нагота величайшую ценность или просто-напросто величайшую мерзость, вроде бутылки с нечистотами, которую бросают в лагерь неприятелей?
И что представляет она для Венсана, который повторяет Юлии: «Раздевайся, – и прибавляет: – Великое разоблачение на глазах у всех этих недоскребышей!»
И чем она является для Юлии, которая послушно и даже с некоторым вызовом отвечает: «Почему бы и нет?» – и начинает расстегивать платье.
34
Он раздет догола. Это состояние слегка удивляет его, и он посмеивается кашляющим смешком, обращенным скорее к самому себе, чем к ней, потому что находиться голым в таком большом остекленном пространстве необычно для него до такой степени, что он не может думать ни о чем, кроме эксцентричности своей ситуации. Она уже расстегнула и отбросила в сторону лифчик, стянула с себя трусики, но Венсан как бы не замечает ничего этого: он видит, что она голая, но как и когда это случилось, ему невдомек. Вспомним, сколько времени его преследовало видение дырки в ее заду, и зададимся вопросом, думает ли он о ней и теперь, когда эта дырка уже не прикрыта шелком трусиков? Нет. Пресловутая дырка испарилась у него из головы. Вместо того чтобы жадно вглядеться в тело, обнажившееся у него на глазах, вместо того чтобы приблизиться к нему, неспешно оглядеть его со всех сторон, может быть, даже коснуться его, он отворачивается и погружается в бассейн.
Чудной парень этот Венсан. Он наскакивает на плясунов, бредит по поводу луны, а ведь, в сущности, – это настоящий спортсмен. Он ныряет в воду, плавает. И тут же забывает о своей наготе, об этой Юлии, думая только о своем кроле. За его спиной Юлия, не умеющая нырять, осторожно спускается по лестнице. Он даже не оборачивается, чтобы взглянуть на нее. Какая жалость, ведь Юлия очаровательна, просто очаровательна. Ее тело словно бы светится, но не свечением целомудрия, а еще чем-то, не менее прекрасным: неуклюжестью наготы, предоставленной самой себе, ибо Юлия, увидев, что Венсан нырнул с головой под воду, уверена, что никто на нее не смотрит. Вода доходит ей до золотого руна, но кажется такой холодной, она и рада бы окунуться сразу, но не хватает духу. Она останавливается, колеблется и жмется, потом осторожно спускается еще на одну ступеньку, так что вода доходит ей теперь до пупка, она окунает в нее руки, охлаждает груди. На все это в самом деле очень приятно смотреть. Простодушный Венсан ни о чем не догадывается, но я-то сам вижу наконец наготу, лишенную всякого значения, наготу обнаженную, наготу саму по себе, чистую и привораживающую мужчин.
Наконец она пускается вплавь. Плавает она куда медленнее Венсана, неловко держит голову слишком высоко над водой; Венсан уже трижды одолел пятнадцать метров бассейна, когда она подплывает к ступенькам, чтобы выйти из воды. Он торопится за ней. Они уже стоят на краю бассейна, когда сверху, из холла, до них доносятся голоса.
Возбужденный близостью невидимых незнакомцев, Венсан кричит:
– Я войду в тебя с тыла. Я хочу быть содомитом! – и с ухмылкой фавна набрасывается на нее.
Как могло случиться, что во время их задушевной прогулки он не осмелился шепнуть ей наималейшую скабрезность, а теперь во всеуслышание изрыгает столь гнусные откровения?
Именно потому, что он незаметно для себя самого миновал зону интимности. Слово, произнесенное в узком, замкнутом пространстве, имеет совсем иной смысл, чем то же слово, прозвучавшее в амфитеатре. Это уже не то слово, за которое он был полностью ответствен и которое было обращено только к его подружке; теперь это слово хотят услышать другие, толпящиеся вокруг и пялящие на них глаза. По правде говоря, амфитеатр пуст, но даже если это и так, воображаемая или мнимая, потенциальная или виртуальная публика никуда не девалась, она здесь, с ними.
Можно задаться вопросом, из кого же она состоит; я не думаю, что Венсан воображает ее состоящей из людей, виденных им на конференции; окружающая его теперь публика многочисленна, настырна, требовательна, шумна, любопытна, но в то же время совершенно неопределима, со стертыми чертами лица; но значит ли это, что публика, которую он воображает, это та самая публика, о которой грезят плясуны? Публика невидимок? Та самая, опираясь на которую Понтевен строит свои теории? Весь мир целиком? Безликая бесконечность? Чистая абстракция? Не совсем: ведь в этой анонимной толпе сквозят конкретные лица, Понтевен и его дружки; они оживленно следят за происходящим на сцене, не спускают глаз с Венсана и Юлии; тем же самым заняты окружающие их незнакомые люди. Это для них изрыгает Венсан свои похабства, это их одобрение, их восхищение стремится заслужить.
– Я не дамся тебе с тылу, – кричит Юлия, которая знать не знает о Понтевене, а произносит эту фразу единственно для тех, кто, не будучи здесь, тем не менее присутствует в этом амфитеатре. Жаждет ли она их восхищения? Разумеется, но лишь для того, чтобы угодить Венсану. Она хочет, чтоб ей рукоплескала неведомая и незримая публика, она хочет быть любимой человеком, которого она избрала на сегодняшнюю ночь, и – кто знает? – многими другими. Она носится вокруг бассейна, и ее груди весело болтаются направо и налево.
Слова Венсана становятся все более и более смелыми, только метафорический строй малость затуманивает их крутое похабство.
– Я хочу пронзить тебя насквозь и пригвоздить к стене!
– Не пронзишь, не пригвоздишь!
– Я распну тебя на дне бассейна!
– Не распнешь!
– Я раздеру твою дырку в заду на глазах у всей вселенной!
– Не раздерешь!
– Весь мир увидит твою дырку!
– Никто ее не увидит! – кричит Юлия.
В этот момент они снова слышат поблизости голоса, утяжеляющие легкие шаги Юлии, принуждающие ее остановиться; она начинает пронзительно кричать, словно женщина, которую вот-вот собираются изнасиловать. Венсан хватает ее, и они вместе валятся на газон. Она смотрит на него широко раскрытыми глазами, ожидая вторжения, которому решила не сопротивляться. Она раздвигает ноги. Закрывает глаза. Слегка откидывает голову набок.
35
Но вторжение не состоялось. Не состоялось потому, что волшебная палочка Венсана мала, как увядшая ягода лесной земляники, как наперсток его прапрабабушки.
Почему же она так мала?
Я задаю этот вопрос непосредственно половому члену Венсана, и тот, искренне удивленный, отвечает:
– А почему мне не быть маленьким? Я не вижу никакой необходимости расти. Поверьте, мне такая идея и в головку не приходила. Я не был предупрежден. С согласия Венсана я участвовал вместе с ним в этой веселой беготне вокруг бассейна, сгорая от нетерпения увидеть, что же будет дальше. Кто-кто, а уж я-то всласть позабавился! А теперь вы обвиняете Вен-сана в импотенции! Не делайте этого, я вас умоляю! Я почувствую себя виноватым, а это будет несправедливо в отношении нас обоих, потому что мы живем в абсолютной гармонии. И, клянусь вам, нам никогда не случалось разочаровываться друг в друге. Я всегда гордился им, а он – мною!
Член говорил правду. Впрочем, Венсан и не был сверх меры огорчен его поведением. Случись нечто подобное у него в номере, он этого никогда не простил бы. А здесь он вынужден рассматривать его реакцию как разумную и даже вполне благопристойную. Исходя из всего этого, он решает принять вещи такими, каковы они есть, и принимается симулировать половой акт.
Юлия тоже не была ни раздосадована, ни обманута в своих лучших ожиданиях. Чувствовать Венса-на на себе, но ничего не ощущать внутри показалось ей странным, но приемлемым, и она постаралась по мере сил отвечать на его потуги собственными телодвижениями.
Долетавшие до них голоса теперь вроде бы отдалились, но в гулкой чаше бассейна отозвался новый звук: поступь бегуна, промчавшегося совсем рядом с любовниками.
Неровное дыхание Венсана усилилось и участилось; он хрипел и мычал, а Юлия постанывала и всхлипывала, отчасти потому, что на нее то и дело плюхалось мокрое тело Венсана, не доставляя ей этим особого удовольствия, отчасти же потому, что ей хотелось ответить на его мычание.