Текст книги "Неспешность. Подлинность (сборник)"
Автор книги: Милан Кундера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
10
Да была ли она на самом деле, эта неловкая встреча, лишившая их способности к объятиям? Сохранились ли в памяти Шанталь эти краткие миги непонимания? Помнит ли она о своей фразе, переполошившей Жан-Марка? Все это как ветром сдуло. Эпизод забылся, подобно тысячам других. Часа через два они уже обедали в гостиничном ресторане, весело болтая о смерти. О смерти? Начальник Шанталь попросил ее подумать о рекламной кампании в пользу похоронного бюро Люсьена Дюваля.
– И не над чем тут смеяться, – сказала она смеясь.
– А они-то смеются? Твои сослуживцы. Неужели им не кажется потешной мысль устроить рекламу для смерти? И твой начальник, этот старый троцкист! Ты всегда говоришь, что ума у него хоть отбавляй.
– Ума у него хоть отбавляй. Он логичен, как хирургический скальпель. Съел собаку на Марксе, психоанализе и модернистской поэзии. Любит рассказывать, что в литературе двадцатых годов, в Германии или где-то там еще, было поэтическое течение, воспевавшее повседневность. Реклама, по его мнению, задним числом реализовывает эту поэтическую программу. Претворяет простейшие житейские факты в подлинную поэзию. Благодаря ей обыденность обрела голос, научилась воспевать себя.
– И что умного ты видишь в таких банальностях?
– Тон циничного вызова, которым он их произносит.
– Он смеется или напускает на себя серьезный вид, говоря тебе о рекламе для смерти?
– Улыбка, способная держать вас на почтительном расстоянии, всегда придает начальству известную элегантность, и чем большей властью оно обладает, тем более обязано выглядеть элегантно. Но его отстраненная улыбка не имеет ничего общего со смехом таких людей, как ты. Мой начальник очень чувствителен к подобным тонкостям.
– Тогда как же он выносит твой смех?
– Странный вопрос, Жан-Марк: при нем я никогда не смеюсь. Не забывай, я существо двуликое. Я научилась извлекать из этого кое-какие удовольствия, но поверь, что иметь два лица не так-то просто. Тут нужны постоянные усилия, постоянная самодисциплина. Ты пойми: все, что мне приходится делать, я в той или иной степени стараюсь делать как следует. Хотя бы ради того, чтобы не лишиться своей должности. А ведь это очень трудно – работать как следует и в то же время ни в грош не ставить свою работу.
– О, это ты можешь, на это ты способна, в этом ты просто гениальна.
– Да, иметь два лица я могу, только не в одно и то же время. Когда я с тобой, я нацепляю на себя насмешливую личину, когда в конторе – личину серьезную. Я принимаю заявления и документы от людей, которые желают устроиться к нам на работу. Я должна либо порекомендовать их, либо дать им от ворот поворот. Среди них встречаются и такие, кто, судя по заявлениям, выражается на супермодерновом языке со всеми его штампами, жаргонными оборотами и со всем его непременным оптимизмом. Никаких личных встреч и бесед в таких случаях не требуется – я ненавижу их заочно. Но понимаю, что именно они будут хорошо работать, как говорится, из кожи лезть вон. Попадаются и те, что в другие времена наверняка посвятили бы себя философии, истории искусства или преподаванию французского, но сегодня, за неимением лучшего, ищут место у нас. Я знаю, что втайне они это место презирают, и, следовательно, могу считать их своими собратьями. А мне приходится принимать решение.
– И как же ты его принимаешь?
– Иной раз рекомендую того, кто мне симпатичен, а иной раз того, кто будет хорошо работать. Действую и как предательница по отношению к своей конторе, и как предательница по отношению к самой себе. Я предательница вдвойне. И на свои двойные предательства смотрю не как на слабину, а как на подвиг. Ведь никто не знает, долго ли еще я смогу сохранять оба своих лица. Такое двойничество кого хочешь вымотает. Рано или поздно придет день, когда я останусь всего с одним лицом. Наихудшим из обоих, тут сомневаться не приходится. Серьезным. Соглашательским. Другое дело, будешь ли ты тогда меня любить?
– Ты никогда не расстанешься с обоими своими лицами, – заверил ее Жан-Марк.
Она улыбнулась и подняла бокал:
– Будем надеяться!
Они чокнулись, выпили, а потом Жан-Марк сказал:
– Впрочем, я тебе почти завидую в смысле этой рекламы смерти. Не знаю почему, но я с малых лет был буквально очарован стихами о смерти. Многое множество знал наизусть. Хочешь, кое-что процитирую? Может, тебе и пригодится. Ну, например, вот эти строки из Бодлера, ты просто не можешь их не знать:
– Знаю, знаю, – прервала его Шанталь. – Стихи прекрасны, но они не для нас.
– Как это не для вас? Ведь твой старый троцкист любит поэзию. Разве может умирающий найти для себя лучшее утешение, чем эти слова: «Нам скучен этот край»? Я представляю, как они полыхают неоном над вратами любого кладбища. Их только следует чуть-чуть переиначить в целях рекламы: «Нам скучен этот край! Люсьен Дюваль, старый капитан, ставь ветрило!»
– В мои обязанности не входит задача подлизываться к умирающим. Они сами должны домогаться услуг Люсьена Дюваля. А живые, погребающие своих мертвецов,[4]4
Намек на евангельскую формулу: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Евангелие от Матфея, 8, 22).
[Закрыть] хотят радоваться жизни, а не превозносить смерть. Наша религия, запомни раз и навсегда, – это гимн жизни. Слово «жизнь» – король среди всех слов. Слово-король, окруженное другими великими словами. Словом «приключение»! Словом «будущее»! И словом «надежда»! Ты знаешь, кстати, секретное имя атомной бомбы, сброшенной на Хиросиму? Little boy! Тот, кто его придумал, был не иначе как гением! Лучше не назовешь. Little boy, маленький мальчик, мальчуган, мальчонка – нет слова более нежного, более трогательного, более преисполненного будущим.
– Да, знаю, – сказал очарованный Жан-Марк. – Это жизнь собственной персоной парила над Хиросимой в обличье маленького мальчика, поливая развалины золотой мочой надежды. Этим таинством и была открыта послевоенная эпоха. – Он поднял свой бокал: – Так выпьем же!
11
Ее сыну было пять лет, когда она его похоронила. Позже, во время отпуска, золовка сказала ей: «Да не убивайся ты. Лучше заведи другого ребенка. Только так тебе удастся забыть о первом». Слова золовки полоснули ей по сердцу. Ребенок – существо без биографии. Тень, которая тотчас исчезает при появлении его преемника. Но она вовсе не желала забыть свое дитя. Она изо всех сил защищала его незаменимую личность. Она защищала прошлое от будущего, никому не нужное и убогое прошлое бедного маленького покойника. Еще через неделю к ней обратился муж: «Я совсем не хочу, чтобы ты скончалась от скорби. Нам нужно поскорее завести другого ребенка. И ты забудешь о первом». Ты забудешь: ему даже не пришлось искать другую формулировку! Вот тогда-то и зародилось в ней решение разойтись с ним.
Ей было ясно, что ее муж, человек, привыкший идти на поводу у других, говорил не от собственного имени, а от лица всей своей большой семьи со всеми ее общими интересами, семьи, которой верховодила его сестра. Она жила тогда со своим третьим мужем и двумя детьми от предыдущих браков; она исхитрилась остаться в хороших отношениях со своими прежними мужьями и даже приглашала их к себе вкупе с семьями своих братьев и двоюродных сестер. Эти огромные сборища происходили у нее на даче в пору отпусков; она попыталась втянуть Шанталь в ту же среду, чтобы та мало-помалу, незаметно стала еще одним членом ее племени.
Именно там, на этой роскошной даче, золовка, а вслед за ней и муж стали уговаривать ее завести другого ребенка. Именно там, в крохотной спаленке, она отвергла интимные домогательства своего супруга. Каждый из его эротических намеков напоминал ей о семейной кампании в пользу ее новой беременности, так что сама мысль о том, чтобы заняться с ним любовью, показалась ей смехотворной. Она не могла отделаться от впечатления, что все члены этого племени – бабушки, папочки, племянники, племянницы, кузины всем скопом подслушивали их под дверью, тайком ворошили простыни на их постели, старались поутру углядеть признаки усталости на их лицах. Каждый считал себя вправе заглядывать ей прямо в лоно. Даже малолетние племянники были завербованы в эту армию в качестве наемников. Один из них спросил у нее: «Шанталь, отчего ты не любишь детей?» – «Откуда ты взял, что я их не люблю?» – ответила она резко и холодно. Он не нашелся, что ответить. «Кто тебе сказал, что я не люблю детей?» – осведомилась она с нескрываемым раздражением. И маленький племянник, сникнув под ее суровым взглядом, пробормотал робким, но убежденным тоном: «Если бы ты их любила, то давно заимела бы».
Вернувшись из отпуска, она приступила к решительным действиям: прежде всего ей нужно было устроиться на работу. До рождения сына она преподавала в лицее. Платили там сущие гроши, поэтому она не рвалась туда обратно и устроилась на должность, которая была ей не по душе (преподавать она любила), но оплачивалась втрое выше. Ее мучила совесть, она понимала, что поступается своими вкусами ради денег, но делать было нечего: только так она могла снова обрести независимость. Но чтобы в самом деле ее обрести, одних только денег было мало. Ей был нужен еще и мужчина, живой символ иной жизни, потому что, с каким бы неистовством она ни стремилась разделаться с жизнью предыдущей, никакая другая была недоступна ее воображению.
Ей пришлось ждать несколько лет, пока она не встретилась с Жан-Марком. А еще через полмесяца потребовала развод у мужа, раскрывшего глаза от изумления. Вот тогда-то золовка, в приступе восхищения пополам с враждебностью, нарекла ее Тигрицей: «Ты сидишь не шелохнувшись, никто и не подозревает, что у тебя на уме, и вдруг раз – и смертельный прыжок». Три месяца спустя Шанталь купила квартиру и устроилась там со своим любимым, раз и навсегда выкинув из головы даже мысль о законном браке.
12
Жан-Марку приснился сон: он тревожится за Шанталь, ищет ее, бегает по улицам и наконец видит ее со спины, она уходит все дальше и дальше. Он бросается за ней, зовет ее по имени. До нее остается всего несколько шагов, она поворачивает голову, и окаменевший от ужаса Жан-Марк видит перед собой совсем другое лицо, лицо чужое и неприятное. Однако это не какая-нибудь незнакомка, это Шанталь, его Шанталь, сомнений тут быть не может, но Шанталь с незнакомым лицом, и это ужасно, нет сил вынести такой ужас. Он обнимает ее, прижимает к себе, повторяет, захлебываясь от рыданий: «Шанталь, маленькая моя Шанталь!», словно хочет, твердя эти слова, вернуть ее изменившемуся лицу прежние черты, прежнюю утраченную подлинность.
От этого кошмара он и проснулся. Шанталь уже не было с ним рядом, из ванной доносились обычные утренние звуки. Еще не совсем вырвавшись из-под власти сна, он почувствовал неодолимое желание увидеть ее немедля. Поднялся, подошел к полуоткрытой двери. Замер возле нее, словно соглядатай, охочий до интимных сцен, заглянул вовнутрь; да, это была его Шанталь, точь-в-точь такая же, как и всегда: склонившись над раковиной, она чистила зубы, сплевывая смешанную с пастой слюну, и была так потешно, так по-детски поглощена этим занятием, что Жан-Марк не мог удержаться от улыбки. Потом, словно почувствовав на себе его взгляд, она обернулась, увидела его в дверях, недовольно поморщилась, но в конце концов позволила себя поцеловать прямо в белые от пасты губы.
– Ты заедешь вечером за мной в агентство? – спросила она.
Часов около шести он вошел в вестибюль, проследовал по коридору и остановился у двери в ее кабинет. Она была полуоткрыта, как дверь в ванную этим утром. Он увидел Шанталь вместе с двумя женщинами, ее сослуживицами. Но она была совсем не такой, как утром: непривычно громкий голос, стремительная, резкая, властная жестикуляция. Утром в ванной комнате он вновь обрел существо, чуть было не потерянное ночью, а теперь, в этот предвечерний час, оно изменялось к худшему прямо у него на глазах.
Он вошел. Она улыбнулась ему. Но улыбка была застывшей, а сама Шанталь – какой-то одеревеневшей. Вот уже лет двадцать, как поцелуй в обе щеки стал во Франции условностью почти обязательной и потому тягостной для любящих. Но как ее избежишь, чувствуя на себе посторонние взгляды и не желая выглядеть человеком, рассорившимся с любимой? Шанталь шагнула к нему, подставила обе щеки. Поцелуй показался искусственным, отдающим фальшью. Они вышли из конторы, но понадобилось немалое время, чтобы Шанталь вновь стала для него той же, которую он так хорошо знал.
Впрочем, так оно всегда и было: между моментом встречи и тем мгновением, когда он узнавал в ней свою любимую, пролегало немалое расстояние. Во время их знакомства – оно произошло в горах – ему неожиданно повезло: он смог почти сразу же остаться наедине с нею. Сумел ли бы он угадать в ней свою любовь, если бы до этой первой встречи с глазу на глаз ему доводилось частенько видеть ее такой, какой она бывает с другими? Могло ли это лицо взволновать и очаровать его, будь ему ведомо то ее обличье, в котором она предстает перед своими сослуживцами, начальниками и подчиненными? Ответа на эти вопросы у него не было.
13
Может статься, что именно по причине его гиперчувствительности в такие странные миги фраза «на меня больше не оглядываются мужчины» столь сильно врезалась в его сознание; произнося ее, Шанталь выглядела неузнаваемой. Эта фраза была совсем на нее не похожа. Так же, как и лицо, словно бы озлобившееся, словно бы постаревшее. Первой его реакцией была вспышка ревности: как это ее может трогать невнимание посторонних, если он сам, не далее как сегодняшним утром, был готов упасть бездыханным там на пляже, лишь бы поскорее очутиться рядом с ней? Но не прошло и часа, как он стал думать иначе: каждая женщина определяет степень своей убывающей привлекательности по тому интересу или равнодушию, которые проявляют к ее телу мужчины. Не смешно ли обижаться на это? И однако, даже не чувствуя себя обиженным, он не мог с нею согласиться. Ибо легкие следы старения (она была на четыре года старше его) он приметил на ее лице уже в день их первой встречи. Ее красота, так поразившая его тогда, нисколько ее не молодила; скорее можно было бы сказать, что годы придавали этой красоте особую выразительность.
Фраза Шанталь все не шла у него из головы, и он принялся сочинять воображаемую историю ее тела: оно было затеряно среди миллионов других тел вплоть до того дня, когда на нем остановился чей-то страстный взгляд и выхватил его из расплывчатого множества; потом взглядов становится все больше, они воспламеняют это тело, несущееся отныне по миру подобно пылающему факелу; для него наступает пора светоносной славы, но вскоре взглядов становится все меньше, свет мало-помалу начинает угасать – и так вплоть до того дня, когда это тело, полупрозрачное, призрачное, а потом и вовсе незримое, начинает бродить по улицам в виде крохотного бездомного небытия. И посреди этого пути, ведущего от первой незримости ко второй, мерцает фраза «на меня больше не оглядываются мужчины», мерцает, словно красная сигнальная лампочка, извещающая о том, что неуклонное угасание тела уже началось.
Сколько бы он ни твердил ей о том, как он ее любит и какой красивой она ему кажется, его влюбленный взгляд все равно не мог бы ее утешить. Потому что взгляд любви – это взгляд, говорящий об одиночестве. Жан-Марк думал о любви-одиночестве двух состарившихся существ, ставших невидимками для других: печальное одиночество, прообраз смерти. Нет, она нуждается не во взгляде любви, а в множестве взглядов чужих, грубых, похотливых, таких, что останавливались бы на ней без намека на симпатию, избирательность, нежность или хотя бы вежливость – фатально и неотвратимо. Такие взгляды удерживали бы ее в людском обществе. Взгляд любви разлучает ее с ним.
С горечью он вспоминал о головокружительно быстром начале их любви. Ему не пришлось ее завоевывать: она была завоевана в первый же миг. Оборачиваться на нее? С какой стати. Она с самого начала была с ним, подле него, напротив него. С самого начала он взял на себя роль сильного, а она – роль слабой. И это неравенство легло в основу их любви. Неравенство ничем не оправдываемое, единственное в своем роде. Она оказалась слабее, потому что была старше.
14
Когда ей было лет шестнадцать-семнадцать, она обожала одну метафору; придумала ли ее она сама, услышала ли где-то, вычитала? Все это не важно: ей хотелось быть запахом розы, запахом всепроникающим и неотразимым; ей хотелось розовым ароматом войти во всех на свете мужчин и их руками обнять всю землю. Всепроникающий аромат розы: метафора приключения. Эта метафора звучала на пороге ее зрелости как романтическое обещание сладкого беспутства, как приглашение к путешествию от мужчины к мужчине. Но поскольку она не была рождена для того, чтобы менять любовников, эта лирическая и смутная мечта быстро увяла после замужества, которое обещало быть спокойным и счастливым.
Много позже, когда она рассталась с первым мужем и уже который год жила с Жан-Марком, им довелось как-то оказаться на морском побережье: они обедали на дощатой террасе над самой водой; от всего этого у нее сохранилось ярчайшее впечатление белизны; доски, столы, стулья, скатерти – все было белым, стекла фонарей на набережной были выкрашены в белую краску, белый свет из лампочек струился в еще не померкшее летнее небо, где луна, тоже совершенно белая, так и выбеливала все вокруг. Но вот что странно: купаясь в этой белизне, она мучилась от невыносимой тоски по Жан-Марку.
Тоски? Какая еще тоска могла ее томить, если он сидел тут же, напротив? Как можно страдать от отсутствия того, кто присутствует? (Жан-Марк мог бы ответить: страдать от тоски по любимому в его присутствии можно в том случае, если тебе дано провидеть будущее, в котором его не будет; если его смерть, хоть и незримо, уже начинает мерещиться тебе.)
В те минуты странной тоски, охватившей ее на морском побережье, она внезапно вспомнила о своем покойном сынишке – и ее захлестнула волна счастья. В следующее мгновенье, вероятно, она ужаснулась этому чувству. Но с чувствами никто из нас сладить не в силах, они возникают сами собой и не поддаются никакому контролю. Позволительно раскаяться в каком-то поступке, в каких-то словах, но раскаиваться в каком-то чувстве невозможно просто потому, что мы не властны над ним. Воспоминание о мертвом ребенке исполнило ее счастья, и она могла только задаваться вопросом, что бы оно могло значить. Ответ был ясен: это означало, что ее присутствие здесь, рядом с Жан-Марком, было абсолютным и что оно могло быть абсолютным лишь благодаря отсутствию ее сына. Она чувствовала себя счастливой оттого, что ее ребенок мертв. Сидя напротив Жан-Марка, она хотела вслух сказать ему об этом, но не осмелилась. Она не была уверена в его реакции, боялась, что покажется ему каким-то чудовищем.
Она наслаждалась полным отсутствием приключений. Приключение: удобный случай обнять весь мир. А ей не хотелось больше обнимать весь мир. Она уже не жаждала всего мира.
Она наслаждалась счастьем жить без приключений и без жажды приключений. Она вспомнила о своей девичьей метафоре и увидела розу, которая увядала – стремительно, словно на ускоренной киноленте, увядала до тех пор, пока от нее не остался один тонкий почерневший стебель, окончательно растворявшийся в белой вечерней вселенной: розу поглотила белизна.
В тот же вечер, почти на грани сна (Жан-Марк уже спал), она еще раз вспомнила о своем мертвом ребенке,и воспоминание это снова повлекло за собой соблазнительный наплыв счастья. И тогда она сказала себе, что ее любовь к Жан-Марку – это настоящая ересь, нарушение неписаных законов человеческого сообщества, от которого она все больше и больше отдалялась; она сказала себе, что должна держать в тайне всю непомерность своей любви, чтобы не возбуждать в других завистливого негодования.
15
Утром она всегда выходила из дому первой и открывала почтовый ящик, оставляя в нем письма, адресованные Жан-Марку, и забирая свои. В то утро она обнаружила два письма: одно на имя Жан-Марка (она взглянула на него мельком: штамп был брюссельский), второе – на ее имя, но без адреса и без марки. Кто-то опустил его в ящик сам. Второпях она сунула его в сумочку, не распечатав, и бросилась к автобусу. Устроившись на сиденье, разорвала конверт; письмо состояло всего из одной строчки: «Я хожу за Вами по пятам, Вы красивая, очень красивая».
Первое впечатление было неприятным. Какому-то типу, безо всякого разрешения, вздумалось вторгнуться в ее жизнь, обратить на себя ее внимание (ее способность проявлять к кому-то внимание была заторможенной, и недоставало энергии, чтобы эту способность развить), короче говоря, пристать к ней как банный лист. Какой женщине не доводилось получать подобные послания? Она перечла письмо и сообразила, что сидящая рядом с нею дама тоже могла его прочесть. Убрала его в сумочку и осмотрелась вокруг. Пассажиры сидели, рассеянно глядя в окна, две девушки нарочито громко смеялись, молодой негр, стоявший у дверей, высокий и привлекательный, косился в ее сторону, какая-то женщина уткнулась в книжку – ей, наверное, было далеко ехать.
Сидя в автобусе, она обычно не обращала внимания на окружающих. Теперь же ей казалось, что все оглядывают ее, да и сама она оглядывала всех – уж не письмо ли было тому причиной? Неужели среди пассажиров всегда находятся такие, как этот негр, не сводящий с нее глаз? Она одарила его улыбкой, словно он знал то, что она только что прочла. А не он ли сочинил это послание? Тут же отогнав от себя эту дурацкую мысль, она поднялась, чтобы выйти на следующей остановке. Ей нужно было пройти мимо чернокожего, загородившего проход к дверям, и это смутило ее. Когда она оказалась почти рядом с ним, автобус резко затормозил, ее качнуло, негр, по-прежнему пялившийся на нее, прыснул со смеху. Выйдя из автобуса, она подумала: нет, это не флирт, это просто насмешка, зубоскальство. Этот ехидный смех целый день не смолкал у нее в ушах, звуча как дурное предзнаменование. В конторе она еще раза два-три заглянула в письмо, а вернувшись домой, стала раздумывать, что же с ним делать. Показать Жан-Марку? Это было бы слишком бестактно: еще подумает, что она перед ним хвастается! Уничтожить? Само собой. Она пошла в туалет и, склонившись над унитазом, заглянула в его влажную горловину; порвала конверт в клочья, выкинула их, спустила воду, а письмо сложила и отнесла к себе в спальню. Открыла бельевой шкаф, сунула его под стопку лифчиков. Тут до нее снова донесся ехидный смех чернокожего, и она сказала себе, что ничем не отличается от других женщин; лифчики сразу показались ей какими-то вульгарными и бабскими.