Текст книги "Неспешность. Подлинность (сборник)"
Автор книги: Милан Кундера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
32
Почему она ни с того ни с сего покраснела, когда они шли однажды вдвоем по улице, ни слова не говоря, видя вокруг только незнакомых прохожих? Это было необъяснимо; сбитый с толку, он не смог удержаться от вопроса:
– Ты покраснела! Почему ты покраснела?
Она ничего не ответила, и ему стало не по себе при мысли, что с нею что-то творится, а он не имеет об этом никакого понятия.
Но этот эпизод словно бы вновь разжег алую заглавную буквицу в золотой книге его любви, и тогда он написал ей письмо о карминной кардинальской мантии. Продолжая играть роль Сирано, он сумел совершить величайший свой подвиг: он околдовал ее. Он гордился своим письмом, своими чарами соблазнителя, но в то же время испытывал жесточайшие муки ревности. Он сотворил фантом другого мужчины и, сам того не желая, подверг Шанталь тесту на ее восприимчивость к чужим чарам.
Его теперешняя ревность была совсем не похожа на ту, что он испытывал в юности, когда воображение раздувало в нем мучительные эротические фантазии; на сей раз она оказалась менее болезненной, но более разрушительной: потихоньку, исподволь она преображала любимую женщину в кажимость любимой женщины. И поскольку она уже не была для него существом, на которое можно положиться, он не мог нащупать ни единой устойчивой точки опоры в том лишенном ценностей хаосе, которым является мир. В присутствии Шанталь пресуществленной (или рассуществленной) им овладевало странное меланхолическое равнодушие. Равнодушие не только к ней, но и ко всему на свете. Если Шанталь – всего лишь кажимость, то кажимостью оказывалась и вся жизнь Жан-Марка.
Но в конце концов его любовь взяла верх над ревностью и сомнениями. Когда он склонялся над платяным шкафом, уставившись на стопку лифчиков, им внезапно и непонятно почему овладевало волнение. Волнение, порожденное вековечной привычкой женщин прятать письма среди своего белья, привычкой, благодаря которой Шанталь, единственная и неповторимая, занимала свое место в бесконечной череде себе подобных. Никогда он не стремился узнать о той части ее интимной жизни, которую ему не довелось с ней разделить. Так с какой же стати он должен интересоваться ею теперь, да что там интересоваться – возмущаться?
К тому же, спросил он себя, что это такое – интимная тайна? Разве в ней заключена самая индивидуальная, самая оригинальная, самая таинственная суть человека? Разве интимные тайны превращают Шанталь в единственное на свете существо, которое он любит? Никоим образом. Тайной следует считать нечто самое общее, самое банальное, самое повторяющееся и присущее всем и каждому: тело и его потребности, его болезни и слабости, запоры, например, или месячные. И мы стыдливо скрываем эти интимные подробности не потому, что они такие уж личные, а, напротив, потому, что они жалчайшим образом безличны. Разве может он винить Шанталь за то, что она принадлежит к своему полу, походит на других женщин, носит лифчик , а вместе с ним – и психологию лифчика? Разве он сам не принадлежит к дурацкому разряду вечной мужественности? Оба они происходят из той жалкой мастерской, где их зрение было подпорчено беспорядочным движением глазного века, а в животе у них открыли крохотную зловонную фабричку. У каждого из них есть тело, в котором бедная душа занимает довольно скромное место. Так не должны ли они взаимно прощать друг другу все это? Не должны ли закрывать глаза на всякие глупые мелочи, которые они прячут в глубине своих тайников? Охваченный безмерным состраданием и желая подвести черту подо всей этой историей, он решил написать ей последнее письмо.
33
Склонившись над листком бумаги, он снова думает о том, что Сирано, которым он был (и еще остается – в последний раз), называл древом возможностей. Древо возможностей: жизнь в том виде, в каком она предстает перед удивленным взглядом человека, переступающего порог зрелости: пышная крона, полная поющих пчел. И ему кажется понятным, почему она так и не показала ему письма: ей хотелось слышать шепот дерева в одиночку, без него, ибо он, Жан-Марк, воплощал в себе утерю всех возможностей, выжимку (пусть даже удачную) собственной жизни, после которой остается одна-единственная возможность. Она не могла заговоритъ с ним об этих письмах, потому что такое признание означало бы (для нее самой и для него), что ее вовсе не интересуют возможности, предлагаемые в этих письмах, что она заранее отрекается от изображенного в них волшебного древа. Может ли он ставить ей это в вину? Ведь в конечном счете он сам пожелал, чтобы она услышала музыку певучей кроны. И она повела себя именно так, как ему хотелось. Она подчинилась ему.
Склонившись над листком, он сказал себе: нужно, чтобы отзвук этой музыки не умолкал в душе Шанталь, даже если истории с письмами придет конец. И он написал ей, что внезапная необходимость вынуждает его к отъезду. Потом уточнил свое утверждение: «В самом ли деле этот отъезд можно считать внезапным, или я писал свои письма именно потому, что знал: они останутся без продолжения? Быть может, уверенность в скором отъезде и позволила мне говорить с Вами с предельной откровенностью?»
Отъезд. Да, это единственная возможность развязки, вот только куда ехать? Он погрузился в размышления. Не упоминать о месте назначения? Это отдавало бы дешевой романтической таинственностью. Или невежливой уклончивостью. Его жизнь, разумеется, должна оставаться в тени, поэтому он не должен раскрывать перед нею причины отъезда, ведь по ним можно догадаться о воображаемой личности корреспондента, о его профессии например. И однако, было бы естественней сказать, куда он отправляется. Куда-нибудь в другой французский город? Нет, это недостаточный повод для прекращения переписки. Нужно двинуться подальше. В Нью-Йорк? В Мексику? В Японию? Это было бы довольно подозрительным. Следует придумать какой-нибудь иностранный город, который был бы в то же время близким, банальным. Лондон! Ну конечно же; это решение показалось ему столь логичным, столь естественным, что он с улыбкой подумал: я и в самом деле не могу отправиться никуда, кроме Лондона. И тут же спросил себя: отчего это Лондон кажется мне таким естественным? В голове мелькнуло воспоминание о человеке из Лондона, над которым они так часто подтрунивали вместе с Шанталь, об этом бабнике, оставившем ей свою визитную карточку. Англичанин, британец, которого Жан-Марк прозвал Британиком. Неплохо, совсем неплохо: Лондон, город похотливых грез. Именно туда и двинется неведомый поклонник, чтобы раствориться там в толпе распутников, волокит, наркоманов, эротоманов, извращенцев, блудодеев: там он и исчезнет навсегда.
И еще он подумал: слово «Лондон» останется в его письме чем-то вроде подписи, вроде едва уловимого намека на их беседы с Шанталь. Молчком посмеялся над самим собой: он хочет остаться неизвестным, неразгаданным, ибо этого требуют правила игры. И в то же время желание прямо противоположного свойства, желание совершенно неоправданное и не имеющее оправданий, иррациональное, тайное и уж конечно же глупое побуждало его не проходить совершенно незамеченным, оставить какой-нибудь знак, скрыть где-нибудь шифрованную сигнатуру, с помощью которой некий неведомый и невероятно проницательный изыскатель смог бы установить его личность.
Спускаясь по лестнице, чтобы бросить письмо в ящик, он услышал чьи-то крикливые голоса. А сойдя вниз, увидел женщину с тремя детьми, стоявшую перед табло со звонками. Направляясь к ящикам, висевшим напротив, он прошел мимо этой группы. А когда обернулся, увидел, что женщина нажимает на кнопку, рядом с которой значатся имена Шанталь и его самого.
– Вы кого-то ищете? – спросил он.
Женщина назвала ему фамилию.
– Это я и есть!
Она сделала шаг назад и воззрилась на него с подчеркнутым восторгом:
– Так это вы! Как я рада с вами познакомиться! Я – золовка Шанталь!
34
Он смутился; ему ничего не оставалось, кроме как пригласить их подняться.
– Я не хочу вам мешать, – объявила золовка, едва они вошли в квартиру.
– Вы нисколько мне не мешаете. К тому же Шанталь скоро подойдет.
Золовка начала распинаться, время от времени поглядывая на детей, которые вели себя тише воды, ниже травы: бессловесные, робкие, почти забитые.
– Я счастлива, что Шанталь наконец-то их увидит! – воскликнула она, гладя одного из ребятишек по головке. – Она их даже не знает, они родились после ее ухода. Она так любила детей. У нас на вилле от них проходу не было. Ее муж был довольно гнусный тип, хотя я и не должна так говорить о собственном брате, но он женился во второй раз и с тех пор у нас не появляется. – И добавила со смехом: – По правде сказать, я всегда предпочитала Шанталь ее мужу!
Она снова сделала шаг назад и смерила Жан-Марка взглядом столь же восхищенным, сколь и вызывающим:
– Наконец-то она выбрала настоящего мужчину! Я затем и приехала, чтобы сказать вам: вы будете у нас желанным гостем. Буду вам очень признательна, если вы навестите нас вместе с Шанталь. Наш дом – это ваш дом. Запомните.
– Спасибо.
– Вы ростом под потолок, ах, как мне это нравится! А мой брат ниже ростом, чем Шанталь. Мне всегда казалось, что она ему приходится не женой, а мамашей. Она звала его «моя маленькая мышка», нет, вы только подумайте, она дала ему прозвище женского рода! Я всегда представляла, – прибавила она, давясь от смеха, – как Шанталь держит его на руках и баюкает, напевая: «Моя маленькая мышка, моя маленькая мышка!»
Она прошлась по комнате, пританцовывая и делая вид, будто держит на руках ребенка, не переставая повторять: «Моя маленькая мышка, моя маленькая мышка!» Представление слегка затянулось, словно она требовала у Жан-Марка вознаградить ее улыбкой. Он через силу улыбнулся и вообразил себе Шанталь рядом с мужчиной, которого она называет «маленькой мышкой». Золовка все продолжала свою болтовню, а он никак не мог избавиться от картины, вызывающей у него дрожь омерзения: Шанталь, называющая мужчину (ниже ее ростом) «моей маленькой мышкой».
Из соседней комнаты донесся какой-то шум. Жан-Марк сообразил, что детей рядом с ними уже не было. Настоящая коварная стратегия захватчиков: пользуясь собственной неприметностью, они проскользнули в комнату Шанталь, где сначала вели себя тишком, словно секретная армия, а потом, прикрыв за собою дверь, разбушевались вовсю, как настоящие победители.
Жан-Марк забеспокоился, но золовка успокоила его:
– Ничего страшного. Это же дети. Пусть себе играют.
– Ну конечно, – сказал Жан-Марк, – я вижу, что они играют, – и направился в шумную комнату. Золовка оказалась проворнее. Она распахнула дверь: дети превратили крутящееся кресло в карусель: один из них лежал животом на сиденье, а двое других криками выражали свой восторг.
– Они играют, говорю же я вам, – повторила золовка, прикрывая дверь. И подмигнула ему с заговорщицким видом: – Дети – они есть дети. Чего вы от них хотите? Как жаль, что Шанталь нет дома. Мне бы так хотелось, чтобы она посмотрела на них.
Шум в соседней комнате превратился в настоящий содом, но у Жан-Марка уже не было никакой охоты утихомиривать детвору. Перед глазами у него стояла Шанталь, которая среди семейной сутолоки качает на руках коротышку мужа, называя его «своей маленькой мышкой». К этой картинке присоединилась другая: Шанталь, ревниво хранящая письма от неизвестного поклонника, чтобы не погубить в зародыше возможность новых приключений. Эта Шанталь была не похожа на самое себя; эта Шанталь была не той, которую он любит; эта Шанталь была кажимостью. Странное дело: ему захотелось рвать и метать, он даже радовался детскому шуму и гаму. Ему хотелось, чтобы они разнесли вдребезги всю комнату, весь этот крохотный мирок, который он так любил и который тоже стал теперь кажимостью.
– Мой братец, – продолжала между тем золовка, – был слишком хил для нее, вы меня понимаете, хил, – она хихикнула, – во всех смыслах этого слова. – Она хихикнула еще раз. – Кстати, не могу ли я дать вам один совет?
– Если вам будет угодно.
– Совет весьма интимный!
Она приложила рот к его уху и принялась что-то говорить, но ее движущиеся губы производили столько шума, что разобрать слова было невозможно. Отодвинувшись, она хихикнула:
– Ну и что вы об этом скажете?
Он ничего не понял, но из вежливости тоже рассмеялся.
– Стало быть, это вас позабавило, – сказала золовка и сообщила: – Я могла бы вам рассказать кучу таких историй. У нас, знаете ли, нет секретов друг от дружки. Если у вас с нею возникнут проблемы, вы мне только скажите, и я мигом все улажу. – Она хихикнула: – Уж мне ли не знать, как надо с нею управляться!
А Жан-Марк думал: «Шанталь всегда отзывалась о семье золовки с неприязнью. Отчего же эта золовка проявляет к ней такую откровенную симпатию? Следует ли из этого, что Шанталь на самом деле их всех ненавидела? Но как можно ненавидеть и в то же время легко приспосабливаться к тому, что ненавидишь?»
В соседней комнате буйствовали дети, и золовка, махнув рукой в их сторону, улыбнулась:
– Вас, как я посмотрю, все это вовсе не беспокоит. В этом смысле вы похожи на меня. Вы знаете, я не могу назвать себя женщиной строгих правил, я люблю, чтобы все вокруг ходило ходуном, крутилось, вертелось, горланило во всю глотку, короче говоря, я люблю жизнь!
Перебарывая детский крик, Жан-Марк продолжал думать о своем: неужели так уж восхитительна легкость, с которой она приспосабливается к тому, что ненавидит? Неужели двуликость – это и в самом деле достоинство? Он оживился при мысли о том, что в своем рекламном агентстве она исполняет роль самозванки, шпионки, замаскированного врага, потенциальной террористки. Хотя нет, террористкой ее не назовешь; если уж пользоваться политическими терминами, она скорее коллаборационистка. Коллаборационистка, пошедшая в услужение ненавистной власти, не отождествляя себя с нею, работающая на нее, но держащаяся особняком. Когда-нибудь, выступая на суде, она скажет в свою защиту, что у нее было два лица.
35
Шанталь остановилась на пороге и простояла там добрую минуту, потому что ни Жан-Марк, ни золовка ее не замечали. Она внимала трубному гласу, который ей давно уже не приходилось слышать: «В этом смысле вы похожи на меня. Вы знаете, я не могу назвать себя женщиной строгих правил, я люблю, чтобы все вокруг ходило ходуном, крутилось, вертелось, горланило во всю глотку, короче говоря, я люблю жизнь!» Наконец золовка увидела ее:
– Шанталь, – завопила она, – какой сюрприз, ты не находишь? – и бросилась обнимать ее. Шанталь почувствовала в уголках своих губ слюну изо рта золовки.
Замешательство, вызванное появлением Шанталь, вскоре было прервано вторжением маленькой девчушки.
– А это наша крошка Коринна, – сообщила золовка, обращаясь к Шанталь, а потом велела ребенку: – Поздоровайся со своей тетей! – но ребенок не обратил ни малейшего внимания на Шанталь и заявил, что хочет пи́сать. Золовка, без малейших колебаний, словно у себя дома, вышла с Коринной в коридор и скрылась в туалете.
– Господи, – простонала Шанталь, пользуясь отсутствием золовки, – как же это они сумели нас выследить?
Жан-Марк пожал плечами. Золовка оставила открытыми двери в коридор и в туалет, так что особенно разговориться не было возможности. Они слышали, как струится моча в унитаз; этот звук смешивался с голосом золовки, то сообщавшей им подробности о своей семье, то одергивавшей писавшую девочку.
Шанталь вспоминала: однажды, проводя лето на вилле, она заперлась в туалете; внезапно кто-то дернул за ручку. Она терпеть не могла никаких переговоров через дверь уборной и поэтому промолчала. «Это Шанталь там засела», – донесся из другого конца дома чей-то голос, пытавшийся утихомирить нетерпеливого страдальца. Несмотря на это сообщение, страдалец еще несколько раз подергал за ручку, словно протестуя против молчания Шанталь.
Журчание мочи было прервано шумом спускаемой воды, а Шанталь все не могла отвязаться от мыслей об огромной бетонной вилле, где каждый звук разносился таким образом, что нельзя было догадаться, откуда он исходит. Она привыкла слышать стоны золовки при совокуплении (их ненужная звучность отдавала провокацией не столько сексуальной, сколько моральной: демонстративным отказом от любых секретов); однажды, когда до нее снова донеслись любовные вздохи, она не сразу поняла, что это хрипло дышит в другом конце гулкого дома старая бабушка, страдавшая астмой.
Золовка вернулась в гостиную. «Ступай отсюда», – велела она Коринне, которая тут же рванулась в соседнюю комнату к другим детям. Потом обратилась к Жан-Марку:
– Я не виню Шанталь за то, что она бросила моего брата. Быть может, ей нужно было сделать это и пораньше. Я виню ее за то, что она совсем нас забыла. – Тут она обернулась к Шанталь: – Как ни крути, Шанталь, но мы – изрядный кусок твоей жизни. Ты не можешь отвергнуть нас, стереть из памяти, изменить свое прошлое! Твое прошлое как было, так и есть. Ты не можешь отрицать, что была счастлива с нами. Я приехала, чтобы сказать твоему новому спутнику жизни, что вы оба всегда будете у меня желанными гостями!
Шанталь слушала ее болтовню и думала, что она слишком долго прожила в этой семье, не выказывая к ней неприязни, а посему золовка могла справедливо обижаться, что после развода она порвала с ними все связи. Почему, спрашивается, она была такой любезной и податливой, пока длился ее брак? Ей и самой непонятно было, как можно назвать ее тогдашнее поведение. Покорность? Лицемерие? Безразличие? Дисциплина?
Пока ее сын был жив, она готова была принять эту жизнь в коллективе, под неусыпным надзором, с коллективной нечистоплотностью, с обязательным оголением возле бассейна, с невинным промискуитетом, позволявшим ей догадываться по едва заметным и тем не менее убедительным следам, кто пользовался туалетом перед ней. Нравилось ли ей все это? Нет, оно вызывало у нее отвращение, но то было отвращение ровное, спокойное, молчаливое, покорное, почти миролюбивое, чуть насмешливое, но нисколько не воинственное. Если бы ее ребенок не умер, она прожила бы так до конца своих дней.
Возня в комнате Шанталь стала слышней. «Потише», – крикнула золовка, но ее голос, скорее веселый, чем раздраженный, не только не утихомирил разбушевавшуюся свору детей, а скорее присоединился к ней.
Потерявшая терпение Шанталь врывается в комнату. Детвора беснуется на креслах, но Шанталь не замечает сорванцов; словно окаменев, она смотрит на шкаф; его дверца распахнута настежь; а перед ним, на полу, раскиданы ее лифчики, трусики – и письма. Лишь через несколько секунд она замечает, что старшая девочка обмотала один из лифчиков вокруг головы: на макушке у нее торчит что-то вроде островерхой казацкой шапки.
– Нет, вы посмотрите только! – Зашлась от смеха золовка, дружески обнимая Жан-Марка за плечи. – Посмотрите, посмотрите! Они устроили настоящий бал-маскарад!
Шанталь глядит на раскиданные по полу письма. Кровь приливает у нее к щекам. Всего какой-нибудь час назад она еле выбралась из кабинета графолога, где ей разве что не плюнули в лицо, а она, покраснев с ног до головы, не сумела дать им отпор. Теперь она чувствует, что ей осточертело считать себя виноватой: чего ей стыдиться смешного секрета, заключенного в этих письмах: теперь они стали для нее символом двуличности Жан-Марка, его вероломства, его измены.
До золовки дошла ледяная реакция Шанталь. Не переставая болтать и хохотать, она нагнулась к девочке, размотала лифчик и присела на корточки, чтобы собрать остальное белье.
– Нет-нет, прошу тебя, оставь, – строгим тоном сказала Шанталь.
– Как хочешь, как хочешь, я для твоего же блага старалась.
– Знаю, – сказала Шанталь, глядя на золовку, вновь положившую руку на плечо Жан-Марка; ей показалось, что они отлично подходят друг другу, составляют прекрасную пару, пару соглядатаев, пару шпионов. Нет, никакого желания закрывать дверцу шкафа она не испытывает. Она оставляет ее нараспашку, как свидетельство разграбления. Она говорит себе: это моя квартира, и мне страшно хочется остаться здесь в одиночестве, в гордом, самовластном одиночестве. Потом произносит вслух: – Эта квартира моя, и никто не имеет права открывать мои шкафы и рыться в моем белье. Никто. Я повторяю: никто.
Последнее слово относилось скорее к Жан-Марку, чем к золовке. Но чтобы как-нибудь не выдать незваной гостье свою тайну, Шанталь тут же без обиняков объявила ей:
– Прошу тебя покинуть квартиру.
– Никто и не собирался рыться в твоем белье, – отпарировала золовка, переходя к обороне.
Вместо ответа Шанталь кивком головы указала ей на раскрытый шкаф, на раскиданные по полу лифчики, трусики и письма.
– Господи, дети просто играли!– сказала золовка, и дети, почуявшие в воздухе угрозу, мгновенно смолкли, проявив немалый дипломатический такт.
– Прошу тебя, – повторила Шанталь, указав ей на дверь.
Один из ребят держал яблоко, взятое без спросу с блюда на столе.
– Положи на место,– велела ему Шанталь.
– Это чистый бред! – заорала золовка.
– Положи яблоко. Кто тебе разрешил его брать?
– Пожалела яблоко ребенку: это чистый бред!
Ребенок положил яблоко на блюдо, золовка взяла его за руку и вместе со всеми остальными ретировалась.