412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миколас Слуцкис » Дорога сворачивает к нам » Текст книги (страница 3)
Дорога сворачивает к нам
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:15

Текст книги "Дорога сворачивает к нам"


Автор книги: Миколас Слуцкис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

КТО СПАСАЕТ МОЙ КОРАБЛЬ

Я решила, что родители уже помирились. Ведь отец назвал маму Теклюте, а она снова принялась хлопотать по дому. Когда мама злится, она и крышки с горшка не снимет, пускай там все кипит, бежит на землю, неважно что – вода или молоко. А тут она взялась гладить белье, которое было бросила, и я заикнулась насчет свеклы – нашей с учительницей свеклы.

Отец, как всегда, сказал:

– Раз надо, так надо…

Однако мать от удивления – вы поверите! – опрокинула утюг. Может, она бы и не стала снова ругаться, если б не этот утюг. Он угодил в тарелку с молоком для кошки, и тарелка, конечно, вдребезги. Хоть и не новая была, с отбитым краешком, – все одно убыток. И еще молоко полилось длинными, как пальцы, струйками. Поэтому мама опять раскричалась, несмотря на то что уже был мир.

Видели бы вы, как она бушевала, собирая белые осколки! Колхоз и сякой, колхоз и такой, а учительница – вы только подумайте, наша новая учительница Иоланта! – не лучше старой, еще хуже той. Мало, что отец с колхозом валандается, ничего не имеет, так еще и ребенка отрывают от дома, тянут на свеклу… Была Станчикене – порядок был, не совала нос куда не след, а новой прославиться невтерпеж – вот как! Дети, видишь ли, на солнцепеке надрываться должны, от дома отбившись, а про нее на весь район раструбят – ах, какая учительница!

– Я ей скажу, я ей дам – ребенка сманивать! – кричала мать, один за другим собирая тряпкой, словно сечкой отрубая, молочные «пальцы». Она кричала так, будто Иоланта – не молодая красивая учительница, наставница ее дочери, а старое, поганое чучело.

Не обошла мать и меня:

– Здоровенная девка, а понятия никакого. Дома палец о палец не ударит, а чужим душу бы отдала! Точно как отец, – не в дом, а из дому…

– Уймись, Теклюте! Какие же это чужие? – пробовал вступиться отец. – Нашла чужих – колхоз, школу!

– Не морочьте мне голову! Не хочу, и все тут. Не желаю!

У меня пылали щеки, я вся горела, потому что все это говорила мама, которую я так люблю. А что для дома не стараюсь – неправда. Помогаю полоть, поливать и по дому убраться, бывает, даже в колхоз вместо мамы хожу. А кто корову пасет, если не я? Лужок, что колхоз нам выделил, выкашиваем, а корову в лес гоняем. Такие славные лужайки попадаются в лесу, что хоть сама, как корова, на траву накидывайся. Только в лесу пасти опасно. Приходится остерегаться лесника – ведь мы не «лешие», которым разрешено пасти. А тут еще эти вредные уссурийские собаки шныряют. Если бы не палка в руках, совсем бы худо… Правда, собаки никого еще ни разу не тронули, но все-таки…

Пускай считают, что я ничего не делаю, лишь бы разрешили ухаживать за свеклой. Ведь эта свекла – не то, что обыкновенная свекла с нашего огорода. Она чуть ли не мечта моя… Нет, не мечта, конечно, потому что свеклу полоть проще простого, а мечтать не так-то легко! Но об этой свекле заботится учительница. А ведь мы с ней теперь заодно, и ее заботы – это мои заботы… К тому же вы, наверное, не забыли, что я и сама собираюсь стать учительницей, такой же, как Иоланта.

Как же я теперь посмотрю ей в глаза?

Не знаю, чем бы все кончилось. Наверно, слезами, моими горькими слезами. Я вот хвасталась, что не даю себя в обиду, и действительно не даю. Но против тех, кого люблю, я бессильна. Сло́ва не выжму, чтобы любимому человеку поперек сказать. И неважно, что он неправ, а я права, все равно молчу, да и только. Я знаю: даже и хорошие люди, те, которых очень любишь, бывают иногда неправы… И чем больше человек неправ, тем громче он кричит, чтобы скрыть свою неправоту…

Все бы так и закончилось моими слезами, а может, и мама бы всплакнула. Моя мама становится некрасивой, когда вытирает влажный нос, хоть такую, заплаканную, я люблю ее еще больше, чем всегда. Однако на сей раз плакать не пришлось ни мне, ни маме, потому что вдруг открылась дверь и вошла Эле, Эле Шаучукенайте, наша соседка. А когда Эле приходит, уже нельзя ссориться, вот нельзя, и все тут. Мать словно язык прикусила, едва в дверях показалась голова Эле. А ведь у нас от Эле никаких секретов, она своя для нас, как своя наша изба, свой стол, пахнущий хлебом.

Видели бы вы ее! Немного странная девушка эта Эле. По мне, так она ни чуточки не странная, но так вам показалось бы сначала. Ходит всегда в одном и том же синем халате. Не красавица, но косы у нее красивые – толстые, желтые, как воск, косы. Но и косы она, как нарочно, убирает под косынку – круглый год на ней все та же темная косынка.

Наверное, нет на свете человека, который работал бы больше, чем Эле. Может быть, шахтеры, те, что добывают уголь из-под земли, столько работают. Эле кормит свиней в колхозе, но кормит она не так, как другие свинарки, которые плеснут пойло и убегут. Она смотрит, чтобы каждая свинья съела рацион, чтобы каждая была напоена вовремя. Она следит, чтобы все чистыми бегали; ее свинки почище иных ребят. Когда племенные свиноматки приносят поросят, Эле сутками не вылазит из хлева. А когда наконец выберется, ее снова догоняет кто-нибудь по дороге к дому или будят, едва успеет прилечь. Нам часто слышно, как барабанят по ночам в ставни Шаучуке́насов – не может ферма без Эле. То свинья захворала, то мука прогоркла, то снова что-то не так, и мчится Эле со шприцем и флакончиками пенициллина.


Она еще кукурузу выращивает при ферме, и ее участок самый чистый во всем колхозе, а потом будет самая высокая, усеянная крупными початками кукуруза… Вот как она трудится в колхозе!

А дома, сколько Эле дома ворочает, батрача на своего отца Шаучукенаса, которого все называют Ляксандра! Люди говорят, что Эле «батрачит», хотя Шаучукенас смеется, слыша такие речи. Его большие, здоровые зубы поблескивают на загорелом лице, как белая, гладко-гладко оструганная дощечка. Кто ни скажет ему, что́ ты, мол, Ляксандра, дочь эксплуатируешь или что ты одежку ей получше не справишь, тот и ударится об эту дощечку – широкую хитрую улыбку старика. Если бы не руки Эле, сильные, как у мужчины, а может, и еще посильней, разве Ляксандра отгрохал бы себе такие хоромы? Разве были бы у него такие свиньи, овцы, такие яблони и пчелы? Люди говорят, нет.

И почему Эле слушается этого своего скупердяя отца? Ни нарядов у нее, ни часиков или велосипеда, чтобы не топать пешим ходом с фермы и на ферму. У всех девушек и велосипеды и часики есть, хоть наш колхоз и последний в районе. Одна только Эле ничего не имеет, а работает больше всех тех, что при часах.

И еще почему Эле… замуж не идет?

Я не очень-то понимаю, почему девушкам надо выходить замуж, но все, особенно моя мама, заботятся, чтобы Эле нашла мужа. А Шаучукенас на вопрос, когда будет свадьба дочери, отвечает только своей гадкой – да, гадкой! – улыбкой.

– Этот старый вдовец хуже черта, – часто говорит моя мать отцу. – Вот увидишь, сам оженится да еще и мачеху Эле на шею посадит. Заест он жизнь девушке!

Мне невдомек: Эле, такая большая, сильная, день и ночь в колхозе работает, а боится этого хитрого старика, который никогда не кричит, только улыбается, словно все на свете знает, землю насквозь видит. А может, Эле не боится? Может, это совсем не страх? Может, она просто очень любит своего отца?

Ведь вот моя мама неправа, а я не перечила, и, если б не Эле, я бы, чего доброго, разревелась. Только подумаю о других людях, как забываю свои беды… И отец свои забывает, и мать, чувствую, уже не так расстраивается… А Эле, большая, серьезная Эле, занята какими-то другими, не домашними заботами, она всегда спокойна. И ее спокойствие невольно передается другим.

– Хорошо, что заглянула, Эле, – говорит мама.

– Что нового на ферме? – интересуется отец, хотя он и сам хорошо знает, какие там новости.

– Ничего нового. Трудимся! – коротко отвечает Эле, пожимает плечами и широко улыбается.

Ее улыбка такая же, как у Шаучукенаса, но, кажется, сосной пахнет. На нее всегда приятно смотреть, Эле почти красивая, когда улыбается, а к тому же у нее волосы очень красиво выбиваются из-под платочка. Они тоже словно улыбаются…

Эле заглянула к нам по дороге на свою ферму. Куда еще ей спешить: может, в кино, театр? Фильмы в Гургждучай не показывают, театры не наезжают, даже костел и тот от нас за горами, за лесами. Мать кивает, поддакивает: да, да, разве это жизнь в Гургждучай? Но Эле не умеет ходить вокруг да около и выкладывает прямо: есть при ферме такой участок под свеклой – соток шестьдесят, а то и весь гектар наберется, – только рук не хватает. А уродилось бы, не земля там – тесто. Вот бы Марите и другие школьники взялись – большая польза колхозу. Учительница вроде бы и обещала, да что она одна, и еще не здешняя…

Мать уже не поддакивает, это тебе не театры, которые не наезжают; и Эле руками показывает, как не хватает рук. Руки Эле большие, черные, неотмываемые, всегда припухлые.

Мать смотрит на них, на эти натруженные, припухлые руки, и все равно думает, что затеи учительницы – а может быть, учительницы и этой вот Эле? – портят детей. Ни там, ни дома работать не будут. Дома хоть глаз за ними, а там примутся на головах ходить. И в свекле-то вряд ли смыслит эта каунасская учительница. Нет, не одобряет мать всякие затеи, однако с такими руками, как у Эле, не может спорить. Даже простых часиков нет на них, только въевшаяся в кожу земля.

– Ладно уж, ладно… Чтобы только последний раз, – сдается мама перед руками Эле.

Как я люблю эти руки Эле! Они спасли мою мечту…

УЧИТЕЛЬНИЦА ВИДИТ, А СТАЛО БЫТЬ, И Я…

Если бы я заранее знала, как это сложно собрать ребят, я бы и не начинала. Правда, правда!

Несколько девочек я уговорила, однако мальчишки одни не хотели, а другие должны спроситься у родителей. Казюкасу, брату Анупраса-пивовара, ни у кого не надо спрашиваться, но он и слышать не хотел про какую-то свеклу.

Он, видите ли, подвиг задумал, да такой, что мы все рты разинем! Не будь я такой сорокой – это я-то сорока! – он взял бы и меня в компанию.

– Если я сорока, так ты знаешь кто? Барсук! – не осталась я в долгу.

«Барсук» – его кличка, и Казюкас не любит ее: можно подумать, я довольна, когда меня зовут Марге! Он целыми днями роется, ищет что-то в старых, заброшенных землянках, в лесной чаще. За это его Барсуком и прозвали. Прошлым летом нашел немецкие консервы в ржавой банке, которые пролежали лет двадцать. То, что было в банке, Казюкас съел и не умер и не заболел – даже животом не маялся. Может, он опять рассчитывает на старые консервы?

– Пошла, пошла, Марге! Беги подлизывайся к учительнице! – накинулся он на меня.

Значит, если хочешь мечтать, а учительница тебе помогает – так уже и подлизываешься?

За такую пакость мало Барсуком обозвать, правда мало. Ну, погоди у меня!

Я рассорилась не только с Казюкасом, но и с мамами наших ребят, то есть мамы со мной перессорились. Сперва я сама пробовала говорить с ними, но они и слушать не хотели. Поэтому со мной начала ходить Иоланта.

С учительницей никто в открытую не спорил, но редкая мать соглашалась прислать ребенка. А за глаза и над учительницей посмеивались.

Мы упросили бригадира Пля́ткуса потолковать с родителями. Только, мне кажется, от него больше было вреда, чем проку. Заходим все трое в избу, а он своими заплывшими пьяными глазками будто прощения у каждого просит. Дескать, я тут ни при чем, да вот учительница попросила, заглянул, только смотрите сами. В этих его глазах тоже не было веры в нашу свеклу, они лишь потешались над нашими усилиями.

– Чистая беда колхозу с таким бригадиром, – говорит про него мой отец, и верно говорит.

И все-таки с плохим бригадиром все свыклись. Как знать? Сдвинешь с места – может, еще худшего поставят? Уже один только голос Пляткуса, вечно сиплый, тусклый какой-то, отбивает охоту что-то делать. А эти мутные, невыспавшиеся глазки? Вёдро или дождь на дворе, а они всегда выглядывают словно из затянутой тиной сажалки. Только стопка, сверкнув у него под носом, наверное, делает эти глазки похожими на глаза зрячего человека.

Иоланта волнуется не столько из-за упорства матерей, сколько из-за равнодушия бригадира.

– Знаете что? Вы лучше не утруждайте себя, а пойдите домой и побрейтесь! – в конце концов не выдерживает она.

Я удивилась, потому что наша учительница всегда очень вежливо разговаривает с колхозниками. Пляткус тоже удивился, но мне показалось, что он еще и струсил. Провел пальцами по щекам, которые будто дерном заросли. Ну точно дернина!

Не я одна слышала, как учительница приструнила Пляткуса, и колхозники слышали – Гру́мбис с женой и еще несколько. Грумбис усмехнулся и обещал прислать к нам свою Катри́те.

От Грумбисов вся Гургждучай узнала, как учительница – наша вежливая, чистенькая, с серьгами в ушах учительница – задала перцу этому ленивому, обросшему щетиной бригадиру. И потом мы уж горя не знали, куда бы ни постучались. Женщины встречали нас улыбкой, а мужчины справлялись:

– Так что, учительница, отбрила Пляткуса? Может, и нам побриться велишь?

– И велю, если зарастете! – весело отвечала учительница.

На этот раз ей легко было договориться с колхозниками! И напрасно Пляткус пытался в отместку поносить учительницу: велит, мол, ребятам на коленках среди сорняков ползать, а сама на диванчик уляжется, книжечку почитывает… Улыбались люди, а когда люди улыбаются, они гораздо добрее. А вы заметили, что люди добрее, когда улыбаются?

Любопытные женщины проводили нас до самого поля. Станет учительница ручки марать или не станет? Но она стала, и женщины принялись судачить – о чем бы вы думали? Может быть, о только сколотившейся бригаде? Может быть, о свекле, которую изрядно запустили? Нет, они занялись женихами, которых нынче, дескать, нехватка. Объявилась им еще одна невеста, которую надо бы выдать замуж, – вот эта учительница, Иоланта эта! Только вряд ли, убивались они, учительница, да еще из Каунаса, пойдет за простого колхозника или тракториста. Ветеринар вот, молодой, красивый, как раз пара ей, но, увы, женат.

Мне было стыдно, что женщины – и моя мама тоже! – так без зазрения совести выдают замуж учительницу. Только что они досадовали на Иоланту, а тут и мужа найти готовы! И почему это женщины всегда заботятся, как бы кого-нибудь сосватать? Вот и сейчас, когда мы такое нелегкое дело задумали, у них свадьба на уме. А Иоланта еще переживает из-за этого Пляткуса небритого… Я чувствую, что она расстроена: всегда со всеми такая вежливая, а тут просто ошарашила человека…

А ряды тянулись бесконечные – честное слово, бесконечные! Ошиблась Эле или нарочно сказала, что неполный гектар. Росточки едва пробиваются из сорняков – гектар, да еще какой! Но мы, ребята привычные, берем сразу по два ряда. Иоланта тоже захватила два, но едва поспевает за нами. Могла бы и я оторваться далеко, как Катрите. Люблю, чтобы меня догоняли! Но я ползу потихоньку вместе с Иолантой, чтобы она не осталась одна позади всех. И так она вздыхает.

Вздыхает учительница, а когда смахивает волосы со лба, лоб у нее блестит от пота. Поначалу она вытирала лицо платочком, а потом, как и мы, локтем. В борозде она выглядела не больше ученицы. Катрите Грумбисов наверняка не меньше ее, а может, и потому кажется такой большой, что по́лет проворнее и вырвалась вперед. Я, конечно, могла бы дальше Катрите уйти, но учительница тогда выглядела бы еще меньше. И кто бы втихомолку выдергивал из ее ряда противный, колючий чертополох?

Иоланта заметила, погрозила мне пальцем, почерневшим, измазанным зеленью пальцем. Я продолжала полоть как ни в чем не бывало – не признаваться же? К тому же, меня немного напугал ее палец. Уж не испортит ли учительница, как и говорили женщины, свои руки?

Я уже рассказывала, что люблю черные руки Эле. Однако и белые, нежные руки учительницы я тоже люблю! Сама не понимаю, почему у одних мне нравятся черные, а у других – белые руки. Я хочу, чтобы руки учительницы всегда были белыми и только с чернильными пятнышками… Чернила не земля, не едкая зелень сорняков! А учительница будто нарочно старается исколоть, испачкать свои белые руки… И все же Иоланта, может быть, не очень рассердится, если я, когда никто не видит, выдерну еще один пырей?.. И еще несколько стеблей чертополоха, чтобы их противные шипы не вонзились в ее тонкие, длинные пальцы? Мои руки грубые, им чертополох нипочем…

Солнце печет, а поле большое, и не только учительница устала. У меня тоже начинает рябить в глазах. Застилает дымкой конец поля, который простирается далеко, беспредельно далеко. Вскоре эта дымка сливается с небосводом – от зноя небо затуманилось, – и начинает казаться, что до конца поля такое же расстояние, как до неба. И, наверное, там, где одна даль, мерцая, вливается в другую, вьется наша с Иолантой дорога, наша с ней мечта…

Ребята начинают хмуриться, все устали, и я объявляю перерыв. Выпрямившись, свободно свесив отяжелевшие руки, я снова ясно вижу край поля… Никакой дороги нет. А мечта?

Но, может… может быть, и мечты никакой нет? Одни только ряды, ряды, начало которых уже чисто выполото и похоже на краюшку огромного ломтя. А ломоть такой большущий, что не откусить… Будто не свекловичное поле, а луг некошеный… Кто знает, когда мы такое поле одолеем… А одной прополки ведь мало! Иногда и двух недостаточно! Подкормка селитрой будет уже чуть ли не отдыхом… А кроме того, прибежишь домой, так мать еще в свой огород загонит… Только поли и поли!

Я смотрю на Иоланту, на ее слипшиеся волосы, мокрое лицо… Глаза учительницы устремлены на чистую краюшку ломтя, словно там не свекла застенчиво кудрявится, а пробиваются необыкновенные ростки. Словно на прополотом участке не свекла вырастет, а невиданные чудеса.

Учительница видит, а если она, так и я… Мечта-то у нас с ней одна! А еще я вижу себя такой, какая учительница сейчас… У меня ведь есть и другая моя мечта, о которой она даже не подозревает!

МЕЧТЫ И СЕНО

Наконец-то мы пропололи свеклу, и поле лежало такое большое, аккуратное и чистое, что все удивлялись. Учительница Иоланта не могла налюбоваться. И Эле и я. Словно в первый раз проделали такую работу. Иоланта, может, и в самом деле впервые, а мы? Но одно дело, знаете, с матерью в огороде копаться, а другое – со всеми вместе работать. И еще с учительницей, у которой тайком вырвешь несколько стеблей чертополоха.

Посвежело наше поле, как вымытый пол. Свекла пошла расти, разрастаться. Такие сильные, тугие листья дала, что капли дождя барабанили по ним, как по новой крыше.

Иоланта прямо влюбилась в эту свеклу, радовалась чистому полю так, словно оно и было нашей мечтой. Но свекла, пусть даже и самая лучшая, остается свеклой. Сожрут ее коровы или свиньи Эле – и все! А учительница, видно, надеялась, что свекла будет зеленеть вечно.

Тем временем настал сенокос, и учительница, вдруг поостыв к своей свекле, заговорила о сене. Такая славная пора, говорила она, сенокос. А у нас такой добрый коллектив спаялся, и жаль, если он развалится.

И в самом деле жаль! Никакие цветы не пахнут лучше сена…

Это уж чистая правда. Если даже собрать в одно цветы из всех палисадников, все равно не будет пахнуть так, как пахнет сохнущее на покосах сено. Все низины, все углы и закоулки пропитаны запахом сухого, как порох, сена. Все полевые дорожки покрыты его зелеными нитями, сухими травинками усеяны одежда и волосы людей… Пахнет сеном хлеб, который ты ешь, и вода, которую пьешь в жаркий день… Даже по нашей улице, пропахшей илом и лесной сыростью, струится живительный запах сена!

Как на заказ не было дождей, тянулись, покачиваясь, высокие, тяжелые возы, сухое, потрескивающее сено ворошили граблями, нанизывали на вилы. И, как всегда, в колхозе не хватало работников, не хватало рук, рук. Все было бы хорошо, но моя мама и слышать не хотела о новой затее.

На этот раз она не уронила утюг, и мисочка с молоком уцелела, но все равно кричала:

– Не пущу… Снова эта городская дамочка на нашу голову придумала!

«Эта городская дамочка» – Иоланта. Разве можно так оскорблять нашу славную учительницу?

– Она хорошая, мама, ты не говори, – осмелилась я открыть рот.

– Хорошая? Себе она хорошая! Всяк для себя хорош, только не для других!

– Ведь у нее даже грядки своей нет… – вступился за учительницу и отец.

– Мне до нее дела нет – у меня своя семья! – отрезала мама. – Хватит, что ты это сено по́том поливаешь. Еще Марите потащат. Лучше пусть своей корове наберет мешок травы!

– Управится колхоз, дадут и колхозникам, – пытался переспорить маму отец. – Тогда накосим сена вволю.

– Дадут! Легко сказать. Под дождем сгниет, пока тебе дадут!

– Уж и сгниет? Погодка-то гляди какая.

– Когда до тебя дойдет – не будет погодки этой. Попомни мое слово!

И Эле Шаучукенайте просила, чтоб меня с ребятами отпустили, но мать на этот раз уперлась, и ни в какую.

– Заимеешь своих детей, тогда и командуй… – ужалила она Эле. – Старым девам хорошо – что им!..

Эле хлопнула дверью и пошла прочь, рассердившись за «старую деву». И какая она старая дева? Что это с мамой творится? А все с того дня, как снялись в город Мединскасы…

Если б не Мединскасы, не Улите, я бы не научилась мечтать… Но если б не Мединскасы, не Улите, может, и мама не была бы такой несговорчивой?

Так что же, скажите, лучше: мечты или мир в доме? Теперь что ни слово – ссора… Мечту приходится прятать, будто краденое… Даже имя учительницы нельзя назвать дома. И с Эле поссорились… А маму жалко: от забот и расстройства ее лицо почернело, как закопченное стекло… Если бы не было оно как черное стекло, я бы не послушалась и сбежала на сенокос.

Я думала, что учительница Иоланта захочет сама потолковать с матерью. А если не помогут уговоры, она скажет маме что-нибудь вроде того, как бригадиру Пляткусу. Но Иоланта подумала-подумала и неожиданно решила, очень удивив меня:

– Послушайся маму на этот раз. Не ходи на сенокос. А ты все равно будешь с нами. Со мной!

И она крепко-крепко пожала мне руку, а ее глаза говорили не только о маме, не только о сенокосе…

Мне было не очень ясно, как это можно не работать с бригадой и в то же время быть вместе. И совсем уже неясно и грустно стало, когда мать повела меня за травою в лес.

Где-то ребята кувыркаются на кучах сена, сражаются черенками грабель, ловят зайчат, выкатившихся из гнезда, а я ползаю по лесу с серпом и мешком. Я знаю, будь я на лугу, отец или кто-нибудь еще из колхозников сильной рукою поднял бы меня вверх – на воз рыхлого, душистого сена…

Получается, что вроде бы меня сейчас поднимают на лугу, хоть в эту минуту я, согнувшись, срезаю траву под кустами. Как-то не верится, а ведь этим летом я уже было начала верить во всякие чудеса! Взять хотя бы и то, что дорога может превратиться в корабль или самолет… Нет, превратится! И когда-нибудь она повернет!.. Но, чтоб меня поднимали и подбрасывали на лугу, в то время как я таскаюсь по лесу?

Печет, оводы вокруг звенят. Мать ползает на коленях, как в костеле. С хрустом режется трава, глухо отзывается мешок, стукнувшись о пень. До плеча засунув руку, мать уминает траву, чтобы больше влезло. Разговаривать со мной она не разговаривает, ее губы плотно сжаты, а если изредка и откроет рот, так только поворчать… Я знаю, она хочет доказать отцу, что обойдется без него. Без него и без колхозного сена, которое еще дадут – не дадут… Коль таков уж колхоз Гургждучай, так и сена от него не нужно… Сколько надо для коровы, сама наберет.

Разбухшие, мокрые мешки мы тащим домой и снова отправляемся в лес, где никого не встретишь. Все на лугах. Тихо в лесу и душно. Даже сюда временами доносится тарахтение косилки. Или пахнёт вдруг сеном… Не лесным – луговым сеном. А может, это мне только кажется? Но если я почуяла их в лесу, так, может быть, и они меня чувствуют на лугу? Если… думают обо мне?

Руки у нас обеих изрезаны осокой, зазеленились так, что даже мылом не отмыть. Отец, глядя на нас, скрипел зубами. Но вот однажды отец пригнал высоченный воз, и весь наш дворик скрылся под волнами сена. Улыбалось его осунувшееся, длинное лицо, серая щеточка усов вздрагивала от смеха. Это был добрый смех. Должна бы и мама засмеяться – такое отборное сухое сено доставил отец. Но она прикусила губу и шмыгнула в избу, в самый темный угол. Там она залилась слезами.

Отец постоял, похлопал руками по бокам, как голенастый петух крыльями. Никогда он не размахивал руками, как иные, не тормошил своего собеседника, не крутил пуговицы. В первый раз он так руками захлопал.

– Что будем делать, Маре?

Вроде бы и ко мне отец обратился, но не видел меня. Сам с собой разговаривал.

– Купи маме платье! Обещал ведь! – вырвалось у меня, хотя я вовсе не думала про платье. Так уж бывает, что не думаешь, а слова сами собой вылетают.

– Ты уже совсем большая, Маре, – протянул отец, еще не обрадованно, а только удивленно. – И ботинки своей Маре я, вроде, обещал… Обещал? – вспомнил он уже повеселей, хоть и не глянул на мои черные, потрескавшиеся ноги.

– Мне не надо… Маме! – горячо просила я.

Я так хотела, чтоб они наконец помирились. В нашем доме снова бы посветлело… Убрался бы дым, как гадюка, которая, шипя, уползает вон… И порадовались бы мы все, что есть у нас сено – не только то, которое отец привез… То, которое сгребают на лугах… То, которое помогают убрать Иоланта с ребятами…

– Говоришь – платье? – снова сам себе говорит отец. Он думает, мы оба думаем.

Купить-то купить, да где достанешь красивого шелка – шелка! – и непременно красивого. Где достанешь ботинки для меня, блестящие кожаные ботинки с резиновыми, ладно подрезанными каблучками? В колхозной лавке, кроме ситца, консервов и велосипедов, летом ничего не найдешь. А до района далеко, тридцать километров. Скорее до асфальта доберешься и в Вильнюс попадешь, чем в район. К тому же косовица – сено огнем горит. Отец хоть и бурчит на худые порядки в колхозе, однако не дернет вожжи и в район не поедет.

Отец молчит, и я молчу, но, хоть оба мы и молчим, думаем одно и то же.

Если никуда не ездить, остается идти к Ляксандре, отцу Эле. Его изба по соседству, большая, черная, особенно черная летом. Зато бревна дольше будут стоять, закрытые толем. Высокой, белого шифера кровлей, большими окнами изба Ляксандры не уступает самым видным гургждайским домам. Пожалуй, она даже красивее гургждайских! Шаучукенас расставил по усадьбе разноцветные ульи, и яблони у него щедрые, и вишни. И ни у кого в Гургждай – не говоря уже о Гургждучай! – не увидишь в огороде стеклянных ящиков. Сверкают эти ящики на солнце, когда еще холодно и люди в шубах ходят. Под стеклом тепло-тепло, и ростки живут там, как рыбки в школьном аквариуме. И огурцы Ляксандра под стеклом выращивает, и рассаду, поэтому его капуста первой в кочаны завивается, помидоры раньше других краснеют. Но он сам не ест, а тем более Эле не дает попробовать эти пупырчатые огурцы. Возит на продажу в город… Когда Ляксандра доставляет в город ранние овощи, а потом мед – за мед-то он больше всего гребет! – возвращается тоже не с пустыми руками. Он привозит несколько чемоданов с товарами. Теми, что больше всего нужны, за которыми люди не могут каждый раз ехать в район. И еще с теми, что нужны людям не каждый день, а в особых случаях. Если у кого свадьба, крестины или просто хорошее настроение, захотелось купить что-то, у Ляксандры можно и часики выбрать, и шелковый отрез, и бутылку вина получше.

Отец стоит, расставив ноги, словно собирается опрокинуть еще один воз сена, и смотрит на обитую толем стену, чернеющую за обнесенными частоколом яблонями. Не любит отец Ляксандру за эти самые битком набитые чемоданы, за бутылки с шампанским. И еще за Эле, которой приходится «батрачить». Ляксандра при встрече улыбается отцу так же, как и всем, выставив белую дощечку. Но и он отца не любит, хоть и улыбается ему во весь рот. Эле как-то сказала мне:

– Не жалует мой Ляксандра твоего Йонаса.

«Мой Йонас» не только сам вот уже который год к Ляксандре на порог не ступает, а и матери запрещает ходить туда, покупать что-либо. Даже самый простенький платочек запрещает.

– Скряга ты! – возмущалась иногда мать, но, я знаю, отец не от скупости запрещает. Я хорошо знаю это.

А теперь отец сам пойдет туда, куда матери запрещает. И меня возьмет туда, куда не пускает маму. И его широкие, жесткие, почти черные ладони, искупавшись в сене, окунутся в открытый чемодан, в котором будут шуршать свежие, пахучие материи. И другой это будет запах – холодный, царапающий. Ведь денег у отца сейчас нет. Откармливаем борова на продажу, но его еще кормить и кормить, овцу только осенью повезем продавать. Кто же продаст овцу в такую пору и кто ее в такую пору купит?

Стоит мой отец, и я стою, и не смотрим друг на друга, потому что друг друга понимаем. Отец побаивается, немного побаивается, хоть он и не трус, нет. Ни в Гургждай, ни в Гургждучай никто не скажет вам, что мой отец трус. Когда по лесам бродили бандиты, меня еще на свете не было – так давно это было! – у моего отца была винтовка. Другие боялись привезти домой оружие. А отец привез, и, кто знает, сколько ночей он не смыкал глаз, готовый сражаться с бандитами. Бандиты подбрасывали записки, грозились убить его. Правда, и теперь, если ночью постучится в окошко кто-нибудь, отец вскакивает, прислушивается. Он уже никого не боится, но не забывает те страшные ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю