Текст книги "По краю бездны. Хроника семейного путешествия по военной России"
Автор книги: Михал Гедройц
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Очень холодным утром в середине февраля, до зари, двое саней незаметно выехали из Деречина и окружным путем поехали в Слоним. Домбровские хорошо знали местность. И все равно это было рискованное предприятие. Как только наше отсутствие было замечено, Деречинский совет отправил телеграмму в Холынку, пункт на нашем пути, миновать который было невозможно: «Важная барыня убежала – задержать». Телеграмма опоздала, и мы благополучно достигли цели.
Янек Скибиньский вспоминает допросы и угрозы, последовавшие за нашим исчезновением. Полиция хотела знать, где мы прячемся. Антоний Скибиньский стоял на своем. Не знаю, допрашивали ли Юзефа Домбровского и его сыновей, надеюсь, им удалось избежать тисков советской тайной полиции. Антоний Скибиньский, его жена Виктория, Юзеф Домбровский и его доблестные сыновья навсегда останутся в памяти Гедройцев из Лобзова как благодетели.
* * *
В 1939 году в городе Слониме было порядка 17 тысяч жителей. С началом войны население должно было увеличиться за счет притока беженцев. Моя мать искала, где спрятаться в перенаселенном городе, и поиски привели ее к пожилой вдове по имени пани Галинайтис (имя звучало как литовское), которая жила в маленьком домике с яблочным садом, вдали от центра города и рядом со знаменитой слонимской синагогой XVII века. Пани Галинайтис отдала нам свою самую большую комнату (на самом деле довольно маленькую), куда тайком вселились мы вчетвером и Мартечка. Меня хозяйка удостаивала особого внимания: время от времени она приносила мне домашнего варенья на блюдечке. Я очень к ней привязался.
Мать беспокоило в первую очередь, как там муж, остававшийся в слонимской тюрьме и не в лучшем состоянии здоровья. Это она узнала у тюремной медсестры, которая лечила ноги отца. Я не знаю, как мать на нее вышла, но помню, что медсестра была вознаграждена одним из двух серебряных подсвечников, спасенных из Лобзова и вывезенных от Скибиньских; одним из моих подсвечников, потому что в них всегда ставили свечи в моей комнате, пока я не заснул. Мать стала часто ходить к воротам тюрьмы, умоляя передать мужу лекарства, еду и чистые рубашки. Один или два раза – я точно не знаю – их действительно передали. Не знаю, приходило ли матери в голову, что ее попытки анонимного существования не очень совместимы с постоянным стоянием у тюремных ворот. Но у нее, конечно, были приоритеты.
В Слониме мы обнаружили некоторых старых знакомых, которые тоже пытались раствориться в толпе большого города. Это были Лентовские и Битнер-Глиндзичи, семьи местных помещиков. Жены с детьми (мужья были в тюрьме) организовали коммуну в многоквартирном доме на главной улице Слонима и делали вид, что они просто приезжие. На окраине города мы обнаружили пани Рудлицкую с очаровательной дочкой Крысей; их маскировка была более надежной.
Коммуна решила отдать мне свою Морскую Свинку (с заглавной буквы, потому что другого имени у нее не было), скорее всего, из соображений пространства и гигиены. У пани Галинайтис пространство тоже было в дефиците, но мать видела, как сильно мне хочется получить это крохотное создание. Каким-то образом Морской Свинке нашлось место в нашей спальне, где она радовала своего нового владельца.
Даром небес стала для нас сестра Хелена из местной общины Непорочного зачатия. Она была вдовой, принявшей постриг, в миру ее имя было Вика Котвичова. Она была кузиной моей матери и одной из лучших наездниц своего поколения. В Вене, чтобы посмотреть на ее прогулку, выстраивались зрители, к которым иногда присоединялся сам император Франц-Иосиф. Заметив его, она импровизированно демонстрировала несколько элементов выездки, а он приветствовал ее, приподнимая шляпу. Мудрая и невозмутимая сестра Хелена была старше моей матери и теперь пришла нам на помощь со словами духовного ободрения и жизнерадостным смехом.
Она познакомила нас с монастырским капелланом, иезуитом отцом Адамом Штарком. Мать начала ежедневно ходить на его мессы. Она не стала посылать меня в школу, а просила вместо этого сопровождать ее в церковь. Вскоре я стал постоянным алтарником отца Штарка, и мы с ним и с матерью обходили все три католические церкви, которым еще разрешалось служить: монастырскую церковь, церковь бернардинок и приходскую церковь Святого Андрея. Я отчетливо помню, как меня – первый раз в моей жизни – поразила архитектура этих церквей. Они внушали мне трепет.
Конечно, у отца Штарка были и другие алтарники, и мы неплохо проводили время в монастырской ризнице – за спиной сестры-ризничей. Нашей любимой игрой были чудовищные исповеди, которые мы выслушивали друг у друга в особо пышно декорированной исповедальне, находившейся в ризнице для, полагаю, самых высокопоставленных грешников.
Я каким-то образом, по-видимому, находился на особом положении среди других служек, потому что однажды именно меня сестра-ризничая послала к алтарю Святого Антония молиться о том, чтобы нашлось облачение, которое она куда-то не туда положила. Облачение нашлось, и мои позиции еще упрочились. Но как же меня дразнили!
Сегодня мои воспоминания о слонимской передышке неотделимы от образа матери за молитвой. Она будто внутренне удалилась от мира – нелегкое дело среди опасностей и проблем. Она была спокойна, деловита – и готова к действию, когда из тюрьмы дошли известия, что отца перевели в ужасный Минский централ. Тогда она начала продавать за советские рубли то немногое, что у нас оставалось сверх самого необходимого, и зашивать в подол наших пальто немногочисленные остававшиеся у нас драгоценности. Но это не означало, что она сдалась. Она готовилась к следующей волне депортаций. Сейчас мне кажется, что подсознательно она почти желала быть высланной на восток вслед за мужем.
В субботу 13 апреля 1940 года, среди ночи, нас разбудил отряд солдат под началом двух молодых политруков в штатском – представителей слонимской еврейской общины, теперь на службе у русских. За классическим приказом: «Собирайтесь с вещами» – последовал умелый обыск, в ходе которого все безделушки моей матери без труда обнаружились в подолах. Я никогда не забуду, что за этим последовало. Один из зилотов в штатском вручил пригоршню колец, сережек и так далее военному, сидевшему в кресле; военный – седой сержант – посмотрел на вещи, поднял глаза и встретился взглядом с матерью, а потом спокойно вернул заначку хозяйке. Молодые активисты не решились воспрепятствовать акту милосердия. Этот сержант был вторым достойным советским солдатом, которого нам посчастливилось встретить в час нужды; первым был офицер, доставивший моего отца из Лобзова и Деречина в целости и сохранности. Я часто думаю о них.
Вторая волна депортаций – около трети миллиона стариков, женщин и детей – коснулась членов семей заключенных. Наш жребий был брошен. Единственной нашей заботой была безопасность нашей няни Мартечки. Мать объяснила представителям власти, что она не член семьи, а бывшая прислуга. Это была мучительная ложь, потому что для всех нас, особенно для меня, Мартечка была членом семьи. Однако аппаратчики, для которых важны были классовые вопросы, были только рады ее отпустить. Мартечка попыталась возражать, и тогда я услышал, как мать приказывает ей нас оставить. Я никогда не слышал, чтобы мать приказывала Мартечке делать что бы то ни было. Единственный раз, когда заря 13 апреля 1940 года занималась над Слонимом, Мартечка подчинилась воле своей хозяйки и лучшей подруги. Тогда я понял, что потеряю свою вторую мать. Это было неожиданное потрясение, о котором мне трудно говорить даже сейчас.
Когда я пишу это, я думаю о том, что еще в Деречине мать могла отправить нас троих в Вильно, откуда еще была возможность уехать в Швецию или даже в Японию. Но ей это и в голову не приходило. Она знала, что мать и дети не должны разлучаться, что бы ни случилось. Даже в ссылке…
В это утро мне пришло в голову, что я могу попробовать сбежать. Я попросил позволения отлучиться – сержант разрешил – и отправился в дальний конец большого сада, где у забора стояла уборная. Мне всего-то и нужно было перепрыгнуть через забор (как я думал). Мое желание бороться с врагом было велико, как в Деречине, когда я вообразил, что могу предложить свои услуги воображаемому сопротивлению. Мне не приходило в голову, что я должен остаться со своей семьей, чтобы помогать матери и сестрам или даже защищать их. Но, к счастью, желание бежать длилось не долго. Мне захотелось снова быть рядом с матерью, и я вернулся в дом.
Потом, уже утром, приехал грузовик с вооруженным конвоем с молодым офицером НКВД во главе. Я успел только попрощаться с Морской Свинкой и оставить ее на совместное попечение Мартечки и пани Галинайтис. Мать была спокойна, мы знали, что она беззвучно читает молитву. Мы забились в кузов грузовика и тихо сели на свои мешки. Тереска сжимала в руке бутылку молока, которую ей дала Мартечка. Энкавэдешник был озадачен: «Почему вы не плачете?» – спросил он. Тереска отвернулась и сказала по-польски: «Сейчас я разобью эту бутылку о его голову». Офицер не понял, что было удачно. Мать улыбнулась.
На станции уже ждал поезд: бессчетные телячьи вагоны, «приспособленные» под человеческий груз, в некоторых были установлены специальные кабинки на возвышении для вооруженной охраны. Нас погрузили в один из них, по последней перекличке в нем было порядка сорока человек: в основном женщины, несколько стариков и довольно много детей. Четыре высоких окошка были зарешечены, отопления не было, а дырка в полу должна была служить нам уборной. В вагоне было несколько нар, но не было воды, и ничего не было предусмотрено, чтобы кормить заключенных.
Двери заперли, и поезд окружили солдаты, которые пытались сдерживать горожан, наводнивших станцию, чтобы передать еду и попрощаться. Еду удавалось передать, когда солдаты отворачивались. Большинство приношений были анонимными, но мы увидели нашу Мартечку, отчаянно пытавшуюся найти наш вагон. Ей это удалось, и нам передали ее хлеб и копченую свинину. Мы обменялись последними словами прощания. На сей раз были и слезы. С ней я увидел отца Штарка. Он бросился к моему окну, сунул мне в руку маленькое деревянное распятие и благословил. Гораздо позже мы узнали, что 28 декабря 1942 года отец Штарк был казнен немцами за то, что укрывал слонимских еврейских детей во время ликвидации местного гетто.
Двенадцать часов поезд не двигался. Один раз за день нас выпустили за водой. У крана мать перебросилась парой слов с кем-то из слонимской коммуны – они тоже были в поезде. Матери удалось поделиться с ними частью своего запаса рублей. Атмосфера в вагоне была близкой к отчаянию. Мать увидела в углу очень тучную даму, вцепившуюся в гитару. Ее звали пани Базилевская, и нам предстояло встречаться с ней снова и снова. В эту нашу первую встречу в телячьем вагоне мать попросила ее сыграть нам. Она взяла несколько знакомых аккордов, заключенные несколько расслабились и запели. Она играла популярные песни, а завершился концерт церковным гимном, который подхватили и в других вагонах.
Пока мы молились, поезд начал движение на восток к Минску. Мать прошептала нам, что в этот путь нас благословили не один, а два раза: наш отец из тюрьмы еще в ноябре и сегодня отец Штарк сквозь прутья вагонной решетки.
Глава 4
В Сибирь
Массовая депортация 13 апреля 1940 года была еще одним актом международного бандитизма, тоже прошедшим без сучка без задоринки. В назначенный день несколько сотен телячьих вагонов одновременно начали свое движение на восток, унося навстречу судьбе в трудовых лагерях и колхозах Советского Союза треть миллиона стариков, женщин и детей. Сегодня, в октябре 2001 года, когда я пишу эти строки, мне трудно избежать сравнения с Манхэттеном и сентября. Советский вариант 1940 года предполагал уничтожение не тысяч, а сотен тысяч невинных людей.
Не менее поразительно, с какой скоростью Восточная Польша интегрировалась в Советский Союз. Всего лишь в 50 километрах к востоку от Слонима мы обнаружили, что железнодорожная колея уже перестроена под широкий советский стандарт и «широкий» телячий вагон уже ожидает нас на станции Барановичи. Он был точно такой же, как наш, с одним техническим усовершенствованием: санитарные дырки в полу теперь были оснащены специальным желобом. Поезда поставили рядом, и пассажиров каждого вагона просто перегоняли через пути. Большинство наших товарищей боролись за место на полу вагона, из-за тепла соседей, я полагаю. У матери была другая логика: она нашла место нам четверым на верхней полке у маленького окошка. Там наверху было холодно, но воздух лучше и больше места. Рядом с нами обосновалась семья Наумовичей из трех человек. Отец был в тюрьме, и его жена, кроткая пани Надзя, попала в список вместе с дочерью-подростком Зосей. Сын Владек, железнодорожник, вернулся домой с выездного задания за день до 13 апреля и поэтому не попал «в списки». Он настоял на том, чтобы разделить судьбу женщин-Наумовичей, совершив, таким образом, трогательный подвиг сыновнего и братского долга. Из остальных обитателей вагона, спавших на полу, я помню только пани Базилевскую с ее гитарой, очень старого раввина, погруженного в молитву и, казалось, не обращавшего внимания на то, что происходит вокруг, и еврейского мальчика, настойчиво, но тщетно требовавшего kogele-mogele mit monchkes. [13]
В нашем углу мне дали место у окна, в которое я мог смотреть. На маленькой станции Негорелое, бывшей польско-советской границе, мы въехали на родину пролетариата. Первое, что произвело на меня впечатление, – кошмарная бедность. По сравнению с этими местами скромные приграничные районы довоенной Польши казались опрятными и жизнерадостными.
15 апреля мы подъехали к главному вокзалу Минска, столицы советской Белоруссии. Пригороды были в состоянии полной разрухи. Вокзал был загружен в основном другими поездами с телячьими вагонами, забитыми другими депортируемыми. Охрана вызывала желающих идти за водой, и я предложил свои услуги от нашего вагона. Это давало мне возможность размять ноги и осмотреться. Я знал, что отец в тюрьме в Минске, и спросил охрану, где находится тюрьма. Они указали крепость, нависавшую над вокзалом. Кто-то объяснил, что это бывший замок Сапег, Сапег из Деречина, наших родственников… Я понял, что на миг мы с отцом оказались в каких-нибудь нескольких сотнях метров друг от друга. Он так никогда и не узнал, что его жена и дети практически коснулись стен его тюрьмы.
Во второй половине дня 15 апреля поезд продолжал двигаться на восток, все еще по территории, которая до 1772 года составляла часть Речи Посполитой. Приклеившись к своему наблюдательному посту, я разбирал названия, знакомые читателям трилогии Quo vadis, классической польской исторической эпопеи Сенкевича. Мы проследовали мимо Борисова к Орше, где в 1514 году войска Великого князя Литовского остановили продвижение Московии на запад. 17 апреля мы подъехали к Смоленску, но, что было удивительно, не останавливаясь, проследовали дальше. Сегодня причины этой спешки понятны, и даже слишком.
Не доезжая Смоленска, мы миновали маленькую станцию Катынь, миль на шестнадцать к западу от города. Сразу после этого мы проехали через лес, который русские называют Козогоры, а поляки – Kozie Góry. В этот самый день, 17 апреля 1940 года, в лесу Козогор произошел массовый расстрел 420 польских офицеров. И это был не отдельный эпизод. С 14 апреля по 12 мая двадцать партий военнопленных – польских офицеров, захваченных Красной армией в сентябре 1939 года, общей численностью 4143 человека – были доставлены в Козогорский лес из Козельского лагеря военнопленных под Калугой. Там, в лесу, связанных жертв подводили к краю общей могилы, и опытный палач НКВД стрелял им в основание черепа. Мир сегодня знает это чудовищное преступление как бойню в Катынском лесу. Одновременно аналогичные массовые убийства проводились в Харькове и Медном, неподалеку от Твери, погибло еще десять с половиной тысяч человек. Таким образом «цвет польской нации» был уничтожен; таким образом Центральный комитет Советского Союза [14]и его генеральный секретарь Иосиф Джугашвили, известный также как Сталин, отомстили армии, которая летом 1920 года остановила марш Красной армии на Западную Европу.
Весь апрель 1940 года смоленский вокзал был забит стоявшими на основных и запасных путях вагонами с обреченными польскими офицерами. Неудивительно, что советская власть сочла разумным избавить поезда польских депортируемых от зрелища этого самого отвратительного из ее преступлений.
За Смоленском мы въехали на территорию исторической Московии, Великого княжества Московского. Географические названия уже были мне незнакомы, а пейзаж являл монотонное зрелище разрухи, и я утратил интерес к миру за моим зарешеченным окошком. Я заметил, что весь остальной вагон замолк еще раньше, чем я. Нервная энергия была растрачена, и на смену ей пришла защитная пассивность – проверенная временем формула выживания.
Мы ехали две недели. Иногда нам давали кашу или суп. Раз в день добровольцы из каждого вагона под конвоем приносили холодную воду. Раздавали хлеб – всего дважды. Начались болезни. Из медикаментов были только йод и валерьянка. Кто-то в отчаянии покончил с собой под колесами другого поезда – новость, передававшаяся от вагона к вагону, мгновенно облетела поезд. Утром и вечером все вместе пели молитвы.
Битва за выживание состояла в рациональном распределении продуктов (хлеба и копченой свинины), которые добрые люди из Слонима сумели передать в вагон 13 апреля. Это требовало железной дисциплины, потому что мы не знали, сколько продлится дорога. Но скоро мы обнаружили, что на самом деле мы – хотя и временно – богаче людей, мимо которых мы проезжаем. Местами толпы голодающих женщин и детей стояли на платформах и просили у нас еды. У многих депортированных (и в том числе моей матери) хватило сострадания, и они отдали этим несчастным немного из нашего «слонимского железного рациона».
22 апреля или около того мы переехали полноводную Волгу около Куйбышева. Это возродило мой интерес к внешнему миру. Скоро мы оказались на земле башкиров, и мое внимание привлек город с экзотическим названием Уфа, столица Башкирии. Наш «транспорт» держали подальше от Москвы, и сегодня, вооружившись картой советских железных дорог около 1940 года, я могу попытаться реконструировать наш маршрут от Смоленска до Уфы. Я практически уверен, что мы проезжали через Вязьму, Калугу, Тулу и Пензу.
Однообразие нашего пути нарушалось лишь изредка, когда мы встречались с другими поездами с депортируемыми из Польши. Стоя на соседних путях, мы не много могли рассказать друг другу нового, зато обменивались информацией о том, где взяли каждого из нас и откуда поезд. После нескольких таких встреч мы начали понимать масштабы операции, жертвами которой стали, и осознали количество депортируемых. В таких встречах зарождалась солидарность между этими людьми, насильно влекомыми неведомо куда по равнинам Восточной Европы.
Однако одна из таких встреч была нарушена эпизодом, драматическим по своим последствиям и в то же время трагикомическим. Главной героиней была наша дородная гитаристка. Не понимая, что ведра с водой второго поезда стоят «на линии огня» нашего «санитарного желоба», она им воспользовалась. Мытье или дезинфекция предусмотрены не были, поэтому второй поезд лишился драгоценного запаса воды. Для них это был ужасный удар. Горячие извинения гитаристки мало помогли. Обитатели поезда были в ярости. Поболтать с ними не получилось.
После Уфы поезд пополз вверх, к Уралу. Я никогда до этого не видел настоящих гор и потому вернулся к своему наблюдательному посту у окна, несмотря на холодный восточный ветер. Я был поражен, когда товарищ по несчастью сказал мне, что мы проезжаем одно из богатейших в мире месторождений золота и платины, не говоря уж о таких обыденных железе и нефти. Наш следующий перевалочный пункт, Челябинск, был мрачным промышленным городом, в котором эти фантастические природные ресурсы перерабатывались на нужды пролетариата. После Челябинска мы поехали вниз, к Западно-Сибирской равнине, и 26 апреля прибыли в наш первый крупный азиатский город. Я начал разбирать его название – Курган, – а затем объявил его матери. Это ее потрясло. Она сказала: «Сюда депортировали моего отца…» [15]
27 апреля мы прибыли на маленькую станцию Петухово, километрах в 200 от Кургана и в 3000 километрах от Слонима. Здесь нам приказали выходить из поезда и садиться на землю рядом с железнодорожным полотном. Мы наконец приехали. Нашему вагону повезло: по дороге никто не умер. Как я понял, в других вагонах смертей было много. Советский похоронный обряд в таких случаях был прост. Два конвоира отталкивали родных и выбрасывали тело из вагона, по возможности во время движения. Для ребенка достаточно было одного конвоира. Те, кто выжил и доехал до Петухова, сбились в кучу, чтобы согреть друг друга под звездным сибирским небом. Утренний морозец накрыл все эти спящие тела, скрывая горе под блеском и сверканием. Я помню, как потряс меня оглушительный рев паровозных гудков в нескольких футах от нашего лагеря.
После двух ночей под открытым небом подъехал грузовик, и нас и две-три другие семьи, в том числе Наумовичей, погрузили в него. Был уже вечер 29 апреля. Мы отправились в путь по голой степи, лишь изредка грязевая колея огибала редкие низкорослые лески, и прибыли в свой безымянный пункт назначения поздно ночью. Нам открыли пустое помещение барачного типа, «ветеринарный центр», и мы расположились на ночь. Здесь, по воле глав советской империи, нам предстояло трудиться и умереть. Преждевременная смерть была неотъемлемой частью плана.
На следующее утро я проснулся первым. Пока все спали, я тихо вышел осмотреть новые окрестности. Утро было морозным, с легкой дымкой. Передо мной был майдан – площадь в центре поселка, огромная, запущенная, вся в рытвинах. Весенним утром майдан казался подсыхающей грязевой ванной. Позже, в разгар короткого сибирского лета он превращался в пыльное месиво, но уже совсем вскоре после этого покрывался толстым ковром сухого сверкающего снега. В дальнем конце майдана я увидел разбросанные там и сям примитивные серые строения; здесь не принято было выстраивать дома вдоль улицы. Не было ни садов, ни деревьев, за исключением двух чахлых берез в дальнем конце, у заброшенной деревенской церкви. Горизонт был плоским, и место казалось совершенно заброшенным. Под впечатлением всего этого я неожиданно почувствовал себя совершенно подавленным.
К счастью, ненадолго. С какого-то двора донесся знакомый крик петуха. Этот универсальный признак сельской жизни был мне знаком и звучал утешительно. Я увидел, что через майдан ко мне кто-то идет, и мне захотелось узнать, что это за место. Я обратился к прохожему на своем ломаном русском и спросил, где я нахожусь. Должно быть, вопрос показался ему странным, так как он стал оглядывать меня с ног до головы. Но потом все понял и терпеливо объяснил, что раньше это место называлось Николаевкой, а теперь его переименовали в колхоз «Красное знамя».
По-видимому, своим названием деревня была обязана одному из двух царей Николаев, и, таким образом, это было недавнее поселение, ему было от силы сто лет. Сегодня его можно найти в Times Atlas, [16]так что, по-видимому, статус его несколько повысился. Но весной 1940 года это была просто затерянная среди бескрайних просторов большая деревня, прилепившаяся к озеру Кубыш, снабжавшему ее водой, но, увы, не рыбой. Рыбы много водилось в Ишиме, притоке Иртыша, протекавшем приблизительно в километре от озера. Окном Николаевки во внешний мир была Транссибирская магистраль, связующая Южный Урал с Новосибирском, Иркутском и Владивостоком. Административно Николаевка (название «Красное знамя» никто не воспринимал всерьез) относилась к Пресновскому району Северо-Казахстанской области. Географически она находилась на южной границе Западно-Сибирской равнины.
Деревня состояла из трех улиц, которые шли более или менее вдоль оси восток – запад, повторяя удлиненную форму озера Кубыш, вытянувшегося вдоль ее южного края. Майдан перерезал каждую улицу посередине на две части. Их называли традиционными именами – Верхняя, Средняя и Нижняя – по их положению относительно озера. Я припоминаю, что при советской власти Нижнюю переименовали в Пролетарскую, но идеологические аллюзии полностью игнорировались. Должно быть, той же чести удостоились и две другие улицы. Все три улицы были зеркальным отражением майдана – просто широкие полосы необработанной земли, неровные, а в плохую погоду непроходимые.
Дома были беспорядочно разбросаны вдоль улиц. Некоторые из них можно назвать избами, но большинство из них были примитивными хибарами, строители которых и не стремились, чтобы они выглядели аккуратно, тем более приятно на вид. Избы получше были деревянные, но большинство строилось из самого распространенного строительного материала в этих краях – необожженных блоков из глины и соломы. Крыши были покрыты «пластами» – кусками торфа, которые собирались летом в степи и клались так, чтобы земляная часть была открыта стихиям. Такой способ покрытия кровли был местным изобретением и эффективным способом защиты от сильных сибирских ветров. Нужно было уметь отыскать подходящее сырье, а потом еще слепить эти пласты.
Два или три строения были настоящими домами, которые знавали и лучшие времена. Одно – до революции в нем, вероятно, жил торговец зерном – стало главной конторой коммуны. У него были большие окна, высокие потолки и старые березы у входа. Другое стало основным зданием местной десятилетки, советской средней школы, в которую ходили дети от семи до восемнадцати лет.
Новейшим архитектурным украшением Николаевки был деревянный постамент с красной звездой – воздвигнутый на могиле нескольких героев революции, погибших за дело пролетариата. Мемориал поместили в верхней части майдана, рядом с оскверненной церковью, вероятно, чтобы он затмил ее и стал для жителей новым духовным и социальным центром. В этом его явно постигла неудача: я никогда не видел, чтобы там проводилось хоть одно официальное мероприятие. Зато неформально у мемориала стала собираться тамошняя толкучка: из соседних казахских аулов на нее привозили овощи и все, что можно было на что-нибудь выменять. Официально власти не одобряли коммерции, но терпели из-за чудовищной нужды населения.
Советская власть была сконцентрирована недалеко от мемориала, через улицу Верхнюю, в двух устрашающих деревянных строениях – сельсовете, органе управления колхоза, под крышей которого находилось также жилище председателя, и радиоточке, отдельном здании, где находился единственный радиоприемник и его зловещий оператор.
Председателем в Николаевке была женщина – хромая, властная и умело пользовавшаяся своим вагнеровским баритоном. Все знали, что радиооператор – энкавэдешник в штатском, основная задача которого – не спускать с деревни и председателя сельсовета своих злобных глаз. Этому зловещему дуэту служил самозабвенный бюрократ, секретарь сельсовета – тоже хромой. Руководящий триумвират был окружен узким кругом придворных, бригадиров колхоза. Это были крепкие ребята, руководившие сельскохозяйственными бригадами. К услугам начальства был целый парк легких конных экипажей, закрепленных за каждым из них. В этих изящных экипажах наши олигархи на огромной скорости объезжали деревню и свои вотчины. Сельский пролетариат взирал на начальников со смесью страха и восточного чинопочитания.
Управление в колхозе осуществлялось при помощи двух рычагов. Во-первых, распределение излишков зерна, остававшихся после тяжелых поборов в пользу государства, между домами колхозников. Во-вторых, контроль над информацией. Газеты приходили с опозданием и нерегулярно, и единственным контактом с внешним миром было радио в руках оператора. Эта сложная система насаждалась в деревне, на тот момент не имевшей электричества.
Еще одним, экономическим оружием могла бы быть деревенская лавка, но не стала из-за постоянного дефицита товара. Единственное, что здесь всегда можно было приобрести, – цветные мелки и книги по марксизму-ленинизму. Подлинной любовью Николаевки была водка, и этот драгоценный нектар изредка без предупреждения появлялся на полках. Тогда работа прекращалась, немедленно выстраивалась огромная очередь, трепещущая от предвкушения и иногда разражавшаяся ссорами. Нередко очередь превращалась в разгоряченную толпу, и я помню, как в один из таких разов один старик, сгорая от нетерпения, вскарабкался на головы стоявших перед ним. Он даже трогательно снял ботинки, в чем, вероятно, можно увидеть знак того, что у людей постарше еще оставалась какая-то вежливость… К нашему великому изумлению, редкое появление одеколона мужская половина Николаевки приветствовала с неменьшим энтузиазмом. Вскоре мы обнаружили, что его употребляют вместо водки. Мужчины обретали сладковатое дыхание – возможно, в обмен на продолжительность жизни.
Рядом с главными конторами была крохотная почта, притулившаяся за радиоточкой. Для нас она вскоре стала линией жизни. По соседству с ней располагался опрятный домик больницы, которой руководил хороший фельдшер. Здесь могли тепло и самоотверженно заботиться об умирающих – вот в общем-то и все, потому что лекарств не было, не говоря уж о современном оборудовании. Для меня больница всегда будет связана с моим первым знакомством с русским языком. Мои новые друзья заставили меня выучить популярную песню, которая начиналась словами: «На горе стоит больница, под больницей бардачок». Дальше перечислялись услуги, предоставляемые этим заведением, и цены на них. Рядом стоял ветеринарный центр. Был там и молочный цех, в котором имелся сепаратор, отделявший сливки от молока (в нашем колхозе было небольшое стадо коров, но молочная продукция была недоступна даже для членов колхоза; куда предназначались сливки, никто не знал).
У северной окраины деревни в «автомобильном парке» имелось большое количество ржавого сельскохозяйственного оборудования и редких тракторов, обычно они были на ремонте. За ними, уже на краю степи, стояли четыре ветряные мельницы, сторожившие деревню. Три мельницы были старыми и смотрелись величественно в своем одряхлении. Четвертая была недавним приобретением колхоза. Она была оборудована современной многолопастной турбиной, и Николаевка по праву ею гордилась. Рядом со старейшей мельницей располагалось деревенское кладбище, на которое со временем отправились депортируемые, не вынесшие холода и голода.








