Текст книги "Красная каторга"
Автор книги: Михаил Никонов-Смородин
Жанр:
Антисоветская литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
Мало по малу лагерные вихри разбросали нас в разные стороны. Я попал на кирпичный завод на тяжелые физические работы. Лагерные новости, называемые там «радио параши» известили, что Матушкин пошел в гору и уже где-то является небольшим начальством. Очевидно у него и здесь, среди лагерного начальства, оказались «свои ребята».
4. СОЛОВЕЦКИЙ ЗАГОВОР
Зима 1929 года была для соловчан особенно тяжелой. Активных контрреволюционеров и аристократов снимали с не физических работ и отправляли на тяжелые физические работы. Двенадцатая рабочая рота, куда бросали всех снятых, была переполнена. Туда попали между прочими активными врагами власти, и я с Петрашко. Матушкин посылал довольно часто к нам Веткина. Он приходил обыкновенно с какою-нибудь уже свареною снедью, или варил что-нибудь на нашей ротной плите. Где-нибудь в сторонке, у плошки с кашей, после трудового дня, мы вели тихие разговоры. Веткин рассказывал свои удивительные истории о боевой подпольной работе, об агитации под видом сектанства. Сколько раз он был на краю гибели, но обычно ускользал; уже теперь, спустя несколько лет, он встретил здесь своих агентов. Конечно, делали вид, будто никогда не видали друг друга. Еще бы: ведь Веткин сидит за сектанство, а об его настоящей физиономии ГПУ не имеет понятия.
Пришла весна, а с нею и большие перемены в на шей судьбе. Снятые с не физических работ опять постепенно возвратились к своим прежним работам, ибо ставка лагерной администрации на полуграмотный уголовный пролетариат, призванный заменить в работе интеллигенцию, оказалась, конечно, битой. Ничего кроме большой путаницы в работе лагерного аппарата из этого дела не получилось. Но такова уж судьба большей части коммунистических социальных опытов. Петрашко вернулся в сельхоз и поселился над конюшней, Веткин оставался по-прежнему в сельхозском бараке. Мне не повезло я попал на кирпичный завод и «втыкал» на выделке кирпича, изредка с оказией посещая своих друзей.
Неутомимый Веткин и в бараке сельхоза продолжал свое дело. У него всегда было под рукой Евангелие. Как только свободная минутка, около него уже небольшая группа, и его синие глаза блестят огоньком. Он начинает с евангельских тем и постепенно перезжает куда надо. Удивителен природный ум этого простяка-самородка... Не искушенный тонкостями риторики, он искусно владел речью, ловко вкладывал в нее нужный ему задний смысл.
Матушкин уже в роли небольшого начальника, обязанного следить за порядком, иногда, как бы случайно, заходил в барак и обращался к Веткину всегда с одной и той же укоризной:
– Веткин...
Синие глаза погасали, Веткин прятал Евангелие, и, как ни в чем не бывало, принимался опять за свое дело.
С Матушкиным он уже не встречался и не разговаривал на людях: Матушкин был начальством и его положение надо было охранять; он должен был изображать власть предержащую. И изображал.
В одно ясное, но отнюдь не веселое, июньское утро, возвращаясь из кремля на кирпичный завод, тотчас за Святым озером я встретил Петрашко. Мы добрели до маленькой солнечной полянки.
– Зайдемте сюда, за кусты, – сказал Петрашко. – Я имею кое что вам сообщить.
Я с любопытством ожидал услышать одну из волнующих соловчан новостей, вроде перемены лагерной политики. Однако, разговор вертелся около второстепенных лагерных новостей. Я видел «Я видел «Петрашко был чем-то взволнован, все время курил и односложно отвечал.
– Какая вас муха укусила? – спросил, наконец, я. Петрашко швырнул окурок и пожав мою руку, сказал:
– Будем добывать себе свободу сами, вот что я хотел сказать.
Видя мое недоумение, Петрашко подробно рассказал мне об обширном заговоре среди заключенных каэров. Цель заговора – захват островов, средств передвижения и отступление, в случае нужды, в Финляндию. Заговор охватывал весь лагерь, включая и Кемь.
– Так вот, закончил он, – активным участником я вас не приглашаю – нас уже достаточно, чтобы захватить этот курятник. Но не удивляйтесь, когда наступят решительные часы и мы придем снимать охрану и у вас на кирпичном.
С этого самого дня после свидания с Петрашко, охваченный внутренней радостью, я забыл и о своей тяжкой доле и о непосильном труде: только бы как-нибудь про держаться до вожделенного момента. Каждый новый день я встречал мыслью: не сегодня-ли? Впрочем, мое положение вскоре изменилось к лучшему: я устроился на работу в Соловецкий Пушхоз (зооферма). Навещая иногда сельхоз, я находил правдистов бодрыми и радостными. За это время на каторгу прибыло еще несколько свежих «правдистов», не расшифрованных чекистами, и они принесли вести о проникновении членов Б. Р. П., борцов-правдистов в стан врага под личиною усердных сотрудников. Борьба принимала новые формы и велась по всему фронту – уходя в низы и поднимаясь на верхи к правящему кулаку.
Бойцы-одиночки, вкрапленные во вражескую массу – вот настоящие герои-борцы за страждущую Родину, за истязуемый народ.
Слушая сообщения правдиста Веткина о некоторых подробностях боевой работы Братства Русской Правды, я чувствовал, как радость охватывает меня и я сознаю себя не песчинкой, не тростью, колеблемой коммунистическими ветрами, а искрой вот этого огонька борьбы, призванной согревать надеждою усталое сердце, а может быть и зажечь общий пожар борьбы.
* * *
В конце лета грянул нежданный гром: организация провалилась, как-всегда бывает в таких случаях, от оплошности одного из загозорщиков. Петрашко был арестован. Настали жуткие дни. Свыше двухсот человек заговорщиков сидели в изоляторе, между тем заговор охватывал более шестидесяти процентов лагерного населения и дело могло закончится общей расправой. Однако, цвет заговора, запертый в особый изолятор оказался настоящим героем. Арестованные заговорщики держались мужественно. Они не выдали никого. Петрашко все время следственного периода издевался над следователем и умер героем. Матушкин остался все таким же спокойным и решительным. Веткин уже не брал в руки Евангелия: он также ожидал неизбежно трагической развязки.
Матушкин употреблял все меры, чтобы поддержать свою группу. Он даже ухитрялся, пользуясь своим положением и братскими связями, передавать смертникам передачи, рискуя и сам попасть за решетку.
Двадцать второго ноября 1929 года шестьдесят три заговорщика были выведены из «Святых ворот» и расстреляны на монастырском кладбище. Здесь погибли: Петрашко, тайный правдист, то есть член внутрирусской организации Братства Русской Правды, профессор Покровский, оккультист Чеховский, несколько рабочих (например Попов – отец одиннадцати детей), девяносто процентов бывших на Соловках моряков, гвардейские офицеры, скауты, финны. Среди моряков был даже адмирал – крепкий человек с большими рыжими усами и серыми глазами. Сто сорок остальных заговорщиков были расстреляны немного позднее под Секарной горой. Чекисты, убедившись в обширности заговора, струсили и расстреляли заговорщиков на скорую руку, самосудом, без санкции Москвы. Но в лагере в это время уже свирепствовал тиф, расстрелянные были проведены по лагерным приказам умершими от тифа.
* * *
В 1933 году я уже был на спокойной работе в лагере, на материке и как нужный специалист, пользовался некоторыми благами, в том числе отдельной комнатой.
Я только что встретил старого соловчанина Петю Журавлева – лицеиста, попавшего в лагеря еще юношей, за панихиду по убиенном царе. Мы сидели у меня в комнате и делились новостями. Вспоминали и старое.
– Где-то теперь наш Матушкин?
– Жена его отсидела свое и уехала. Однако, мужа своего она не забыла. В прошлом году Матушкина вывезли на Беломоро-Балтийский канал. Тут он и исчез.
– То есть, как это исчез?
– Скрылся. Жена привезла ему подложные документы, и они оба убежали. Бесследно исчезли. Жена то ведь была коммунисткой, а теперь, очевидно, ушла в противоположный лагерь. Веткин по окончании срока сидения в Соловках, был сослан в Архангельск. И, конечно, скрылся, как только попал на берег.
Мы радовались их счастью, счастью свободных дней, счастью борцов за Русскую Правду не потерявших воли и способности к борьбе в этих местах ужаса и гибели.
1. НА РОДНЫХ НИВАХ
I. ОПЯТЬ ПОБЕГ В ПРОСТРАНСТВО
Шесть лет тому назад я прибыл в Сибирь, прорвавшись через чекистские заставы, каждую минуту рискуя быть узнанным и получить чекистскую пулю в затылок за свое контрреволюционное прошлое. Этот первый «побег в пространство» укрепил меня на моих нелегальных позициях: теперь в кармане у меня профсоюзная книжка, служившая и паспортом, у меня пятилетний профсоюзный стаж и сам я, Лука Лукич Дубинкин, «выросший» из землемера Смородина, постепенно из скромного конторщика стал завом уездным землеустройством Устькаменогорского уезда, Семипалатинской губернии, применяя на советской ниве свой опыт столыпинского землеустроителя. Однако, если вообще под луною ничего не вечно, то под луной советской и подавно. Мой патрон коммунист, зав уездным земельным управлением, как-то оставшись со мною с глазу на глаз, впрочем, не глядя на меня, сказал:
– Вот что, Лука Лукич, тут говорят будто вы бывший белый офицер и скрываетесь под вымышленной фамилией.
Что было отвечать на такой прямой вопрос, звучавший, собственно, не вопросом, а утверждением? Оставалось – принять невозмутимый вид и что-нибудь промямлить, благодаря в душе, не потерявшего еще человеческих чувств, коммуниста.
Однако, передо мной встал тотчас же вопрос: как наилучше застраховать себя от чекистского подвала? Выход находился только один – немедленно драпать.
Будучи уже на Семипалатинском воксале, я долго соображал: куда, собственно драпать. То есть, я не выбирал места, куда именно бежать, но только направление-то ли к Атлантическому океану, то ли к Тихому.
Теперь уже в точности не помню, почему я забраковал направление на Владивосток и направился к Черному морю.
В конце июня наступили летние жары. Безжалостное солнце целый день калило горячие семипалатинские пески и все живое спряталось от его огненных стрел. Стоял полный штиль и в душном мареве раскаленного воздуха замерла всякая жизнь.
Из окна вагона отходящего поезда я в последний раз, выглянул на рассыпавшийся по степи Семипалатинск и мысленно распрощался с этим привольным краем.
Поезд мчался на север, врезаясь в бескрайные степи, палимые солнцем. Встречные станции – типичные степные поселки, рассыпавшимися по степи домами напоминали казачьи станицы далеких черноморских степей.
В вагоне жарко и душно несмотря на открытые окна. Я всматриваюсь в новую жизнь, сравниваю сегодняшнее нэповское время с бывшим шесть лет назад (эпоха военного коммунизма). Какая разительная перемена! Никто не спрашивает личных документов, обычная публика наполняет вагон, располагаясь кто как может. Совсем довоенное время. Но опытный глаз замечает переодетых чекистов, часто проходящих через вагон. Они, вероятно, выработали для слежки менее тяжелые приемы, чем постоянная поголовная поверка документов в двадцатых годах.
На перроне каждой станции при встрече поезда торчит неизбежный чекист в форме ТОГПУ [ТОГПУ – Транспортное ГПУ]. Впрочем, на эту фигуру публика не обращает никакого внимания. ГПУ еще не затрагивало массы и массам было наплевать на ГПУ.
Более двух суток поезд мчится на север, оставляя позади раскаленные степи и врезаясь в более прохладные пространства, переходящие далее в лесостепь. За Барнаулом, главным городом Алтая, уже начинается переход к Барабинской степи с её куртинами деревьев и блестящими зеркалами отдельных озер. Буйная растительность этих степей, дающая приют бесчисленным птицам и степным животным, колышется словно зеленое море, обвеваемое ласковыми, полными весенних степных запахов, ветерками. Какое здесь бесконечное приволье и как все пусто! Редко увидишь где-нибудь вдали степной поселок или хутор. И в этих благословенных, раздольных степях семь лет тому назад валялись труппы русских людей, убитых только за свое несогласие с коммунистическими принципами. Порой в степи можно видеть белеющие кости. Может быть это кости людей, нашедших здесь безвременный конец?
Тысячу верст до самого Ново-Николаевска, переименованного теперь в Новосибирск, мчится поезд на север. И горячие Семипалатинские степи уже кажутся сном в этих прохладных местах, едва освободившихся от зимних оков. На станциях продают лесную землянику, в полях колышется колосящаяся рожь. В это самое время в Семипалатинской губернии идет жатва хлебов и в самом разгаре сенокос.
Я не узнал Ново-Николаевска. Из захолустного уездного города он превратился в центр. Выстроены целые кварталы новых громадных зданий. На улицах большое оживление. Мне очень хотелось пройти на окраину города и взглянуть на колбасный завод, где мы – компания скрывавшихся офицеров и скаутов изображали из себя счетоводов, по вечерам ели «суп из двух блюд» и мечтали о скорой гибели коммунистических насильников. Но у меня не было времени: мой путь лежал на запад в Новороссийск, к лазурным берегам Черного моря.
День и ночь мчится поезд по прямому, как стрела, пути, по сибирским просторам, день и ночь бегут мимо бескрайные степи. Опять медленно нарастает тепло. Во встречных полях рожь уже наливается, зеленеют пшеничные поля и яркими темно зелеными пятнами выделяются посевы проса. Ближе к Уралу уже начался сенокос. Тепло движется на встречу нам или вернее – мы летим к теплу.
Станции мелькают, оставаясь сзади поезда в грохоте колес по скрещениям рельс и в обрывках облаков пара и дыма паровозов.
На станциях продают съестное, появляется в продаже зелень, лук, ревень и даже клубника. Приятно выйти на несколько минут на перрон, вмешаться в пеструю толпу, поговорить с незнакомыми людьми и подышать свежим воздухом.
На одной из глухих станций близ Урала я хотел купить себе съестного. Только что прошел дождь и у перрона не видно ни одной торговки. Вероятно, придется добежать до ларька невдалеке от станции или зайти в буфет.
Я уже совсем направился к дверям буфета, но, взглянув налево, едва не вскрикнул от изумления. Невдалеке от меня стоял скучающий чекист, смотревший в противоположную сторону. По сутулой фигуре и привычке держать руки за спиной, я скорее угадал, чем узнал в нем своего однополчанина прапорщика Мыслицина.
Он медленно повернул ко мне лицо, смотря как-то поверх меня. Да это несомненно он. Я круто повернулся к нему спиной и вошел обратно в вагон. Еще раз осторожно посмотрел на него в окно и вздохнул с облегчением, когда станция осталась позади.
Что заставило Мыслицина поступить на службу в ГПУ? Может быть, безвыходное положение, житье под вымышленной фамилией? Насколько я его знал, он относился к большевикам резко отрицательно.
Во всяком случае нужно быть осторожным при выходе на станциях.
Поезд подходит к Уфе. Здесь могут быть неожиданные встречи. Шесть лет тому назад меня здесь искали с директивой чека – убить на месте. Я забрался на среднюю полку и притворился спящим.
После Уральского хребта и природа и люди все резко изменилось. Мелькают частые деревни, села, поля, перелески. Поля уже наполовину сжаты, сено почти скошено. В Сызрани на Волге продают вишни и помидоры.
На каждой станции толпы веселой детворы смеющейся, шумливой. Кое-где встречаются то слепые музыканты, то певцы. Вагоны переполнены настоящими русскими людьми.
Новая экономическая политика (нэп), то есть возврат к старым экономическим формам влила в жилы истомленной революцией деревне и худосочному городу новую жизнь.
Начались черноземные степи. По ночам ясное небо пылало в зарницах и далеко в степях мигали огни невидимых хуторов и сел. Звуки гармоники на станциях, а иногда и хоровое пение стали обыкновенными. Толпы молодых парней и девчат приходили на станции встретить поезд, если он проходил под вечерок. Тут же крестьяне и подростки продавали съестное. В буфете можно было получить обед и закуски. Все было, по внешнему, как прежде. Я с тяжелым чувством слушал разговоры одураченных крестьян, принимавших все деяния коммунистической власти за чистую монету, радующихся обновленной жизни как своей победе. Они, конечно, не чувствовали и не подозревали грядущего близкого разгрома своих иллюзий.
* * *
Поезд наш покинул широкие степи и стал скрываться в туннелях, вырываясь из них на высокие насыпи. Навстречу нам неслись горы Кавказского хребта. Около Новороссийска хребет подходит почти к самому морю и отсюда идет на восток, постепенно удаляясь от него.
Меня занимало море: сейчас я его увижу. Силюсь рассмотреть из окна обрывки морского простора и вдруг застываю в изумлении: вот оно море. Оно мне показалось лазурной горой, уходящей в небо. Еще и еще повороты пути и, наконец, поезд останавливается у станции, прогремев по железной сетке скрещивающихся путей.
Я беру свой маленький чемоданчик и иду по незнакомым улицам Новороссийска. Мне хочется поскорей добраться до моря. Невдалеке от него снимаю скромный номер в частной гостинице и иду к набережной.
Вот оно плещется у моих ног. Лазурная вода отливает на солнце зеленоватыми отсветами, бесконечно приятными для глаз. Передо мною уже нет лазурной горы. Вместо неё разостлалось лазурное поле, скрывающееся за горизонтом и далекие волны нежились у призрачных горных берегов и одетых зеленью скал.
Воздух здесь такой, какого я не встречал нигде. Мне казалось – его можно было пить.
Несколько дней я предавался с упоением лежке на морском берегу и купанью. Я забыл обо всем: о своем скитальческом жребии, о темном, полном неизвестности, будущем. Странное безразличие ко всему овладело мною на берегу лазурных вод. Казалось – море погашает и стремление к новому и вечную неудовлетворенность, двигающую человека вперед и угнетающую его в этой земной юдоли.
* * *
В отделе землеустройства Черноморского земельного управления (Черокрзу) меня – загорелого и уже обвеянного морскими ветерками, встретили с удовольствием: был большой недостаток в землемерах, и я пришелся как раз кстати. Назначение на работу не замедлило состояться.
2. СОВЕТСКИЕ АГРОНОМЫ
В Туапсинском уездном земельном отделе обычная сутолока. Кабинет зава, насквозь прокуренный табаком, набит обычной советской публикой. Около стола уполномоченные земельных обществ, ожидающие землемеров, агрономы. Мы с уездным землеустроителем сидим против зава. Высокий рыжий украинец доказывает заву:
– Что же это такое, товарищ Францкевич, мы без малого год ждем землемера. Кругом идет землеустройство, а у нас нет.
– Зав спокойно возражает:
И не будет. В первую очередь землеустройство коллективов и поселков. А у вас хутора.
– Так в законе-ж сказано – выбирай какой хочешь способ, чи хутор, чи там коллектив, – возмущается рыжий.
– Сказано, сам знаю, сказано. Так где же вам землемеров взять? Вот он (кивок на меня) один приехал, а тянете в пять мест.
Украинец еще возражает, напоминает о каких-то обещаниях, но зав уже говорит с другими.
– Вот, товарищ Дубинкин, – обращается ко мне зав, – поедете в Джубгу. Здесь у нас как раз и агроном участковый.
Я оглядываюсь по указанному направлению и вижу худощавую девицу лет тридцати с папиросой во рту и толстым портфелем на коленях. Рядом с ней молодая практикантка из сельскохозяйственного вуза.
Мы условились относительно отъезда и из кабинета зава втроем направились на пристань. Вскоре должен был отойти пароход в Новороссикск, делающий остановку в Джубге. Пока мы устроились на берегу моря и начали с деловых разговоров.
Агроном Настя Дроздова окончила Екатеринодарский сельскохозяйственный институт в прошлом году и теперь работала участковым агрономом Джубгского участка. Живет она с матерью в курортном селе Джубге, верстах в семидесяти от Туапсе. её подруга Оксана Хвинар оканчивала курс того же института в будущем году и, здесь в Джубге, отбывала практику. По советскому обычаю я уже звал их только по именам.
– Как у вас обстоит дело с коллективизацией?
– Скверно, – цедит сквозь зубы Дроздова.
Оксана возмущается:
– Мы в работе совершенно одиноки. Нам никто не помогает. Да и помощи ждать от таких сотрудников землеустройства, как здесь, трудновато.
– Брось, Нюра, к чему нам это? – морщится Настя.
– Вот еще, новости какие, да чего же молчать? – кипятится Оксана. – Вы подумайте, – обращается она ко мне, – послушаешь здешних землемеров, так это сплошная контрреволюция.
– Во первых, это слишком широко «здешних». Нужно говорить только о Николае Ивановиче Петрове. Действительно, однажды, разговаривая с нами, он говорил непозволительные вещи о советской власти, о партии. И вообще относился к современному строю критически.
Я искоса посматривал на возмущенных агрономов, свежеиспеченных советских деятелей, поднявшихся со дна – «дочерей двух крестьян и одного рабочего от станка – как острят комсомольцы, щеголяя оппортунизмом.
Я пытаюсь успокоить Оксану:
– Знаете, прежде употреблялась пословица «за глаза и царя ругают». Очевидно русскому человеку вообще свойственно ругать государственный порядок, какой бы он ни был.
Оксана набросилась на меня, щеголяя знаниями обществоведения. Она стреляла цитатами из «Азбуки коммунизма» и было жалко смотреть на этого вполне зрелого человека с вывернутыми мозгами... Она не изучала истории. Для неё история начиналась с октябрьских дней. До этого был царизм и буржуазные правительства. Всякое общественно-политическое явление она рассматривала без исторической перспективы и от того её суждения были узки и примитивны. Если ей случалось выйти из рамок «Азбуки коммунизма», она чувствовала себя беспомощной. Полную беспомощность проявляли они и в чисто практических, агрономических вопросах. Прописи они, конечно знали, но опыт агрономический, увы, отсутствовал совершенно. Чтобы закрыть эту брешь, они делали длительные экскурсии в область «обществоведения», предпочитая конкретному отвлеченное. Впрочем, Настя Дроздова относилась ко всему спокойнее. Она была значительно старше своей подруги и знала старое «буржуазное время».
– Надеюсь вы, товарищ Дубинкин, нам поможете?
– Конечно, конечно. Я уже восемь лет работаю в землеустройстве и дело знаю. Будем работать совместно.
Агрономы расцвели: наконец-то они нашли настоящего советского работника. Наш разговор перешел на житейские темы, ибо мои попытки перейти на специально агрономические темы окончились полным фиаско. Мои агрономы не знали подчас самых обыкновенных вещей агрономического обихода.
Наконец, уже вечером мы устроились на пароходе.
Ночь здесь наступает довольно быстро, сумерек почти нет. Наш маленький пароход идет, охваченный мраком, вздрагивая от работы машин. Мерно ударяют в его корпус небольшие волны, слегка его покачивают. Темный берег исчез, и только далекие огоньки среди гор горят то где-то внизу – вероятно, у моря, – то где-то в горах.
Мы сидим на палубе, и Настя рассказывает про свое детство:
– Знаете, я ведь детство провела в коммуне еще в царское время.
– Не слыхал никогда о коммунах в царское время, – сознался я в своем невежестве в таком важном вопросе, как история сельскохозяйственных коммун.
– Расположена она недалеко от Геленджика. Называется «Криница».
– Так ведь это толстовцы. – вспоминаю, наконец, я.
– Вот именно. Основал ее Еропкин. Именно в этой коммуне я и провела детство и школьные годы.
– Значит вы получили настоящее коммунистическое воспитание?
В полумраке мне показалось, будто Настя поморщилась.
– Уродливо в общем там было поставлено и воспитание и обучение. По толстовским трафаретам. Молодежь эта учеба разумеется не удовлетворяла. Начался форменный исход молодежи в гимназии. Вот и я тоже. Приемные экзамены сдала хорошо. Но самое трудное было привыкнуть к новому строю жизни, к дисциплине. Что вы удивляетесь? Да ведь в криницкой школе и в жизни отсутствовала всякая дисциплина. Каждый делал что хотел. И вот в гимназии мы сделались посмещищем своих подруг. Конечно, мне теперь и самой смешно. Посудите сами: в разгар занятий криничанка встает и идет к двери. Педагог удивленно осведомляется куда и почему хочет уйти криничанка. Она краснеет, весь класс хохочет. Или среди урока вынимает завтрак и начинает закусывать. Опять очередной просак.
– Но вы, конечно, скоро привыкли?
– Вот в том то и дело – не скоро. Ведь отсутствие дисциплины впиталось в плоть и кровь. И чувствовали мы всегда себя отвратительно: в конце концов, не знаешь, можно или нельзя сделать какой-нибудь пустяковый шаг, движение, употребить выражение.
Гулкий свисток известил о конце нашего путешествия. Пароход остановился на рейде против Джубги. Из темноты вынырнула лодка, принявшая нас с судна.
Пароход выбрал якорь, потушил лишние огни и стал удаляться. Мы очутились во мраке безлунной ночи. Лодка скользила по небольшим волнам и медленно подвигалась навстречу мигающему свету берегового маяка.
С пустынного берега мы идем по тропинкам среди темных кустов и деревьев. Я иду сзади за моими спутницами, то опускаясь во встречные невидимые ложбины, то взбираясь на пригорки, пока перед нами не вынырнул из мрака силуэт белого домика с освещенным окном; нас уже ждала старушка – мать Насти.
Мы сидим в небольшой, освещенной лампой, комнате и ужинаем.
– Вы все же не докончили ваш рассказ, Настя. Чем же кончилось ваше гимназическое мытарство? – спросил я.
– Ничем. Я ушла в революцию и сидела по тюрьмам.
3. ДАЕШЬ ХУТОРА
Село Джубга рассыпалось по долине небольшой горной речки того же имени, впадающей в море в пределах самого села. В этом горном селе есть даже небольшая площадь и на ней церковь.
Недалеко от площади в большом досчатом сарае с грубо сколоченной сценой собралось общее собрание земельного общества. На председательском месте местный крестьянин-кооператор, с неудовольствием принявший свое избрание в председатели этого собрания. Чванства в этом, конечно, не было: всякий стремился уйти в тень, представляя поле деятельности партийным людям. Соблюдающих крестьянские интересы беспартийных общественных работников очень часто высылали с берегов Черного моря на берега Белого.
Собрание идет, как вообще они идут в советском союзе, с массой ненужных ритуально-коммунистических речей о давно известном и никого не интересующем. Оживление вносит мой доклад. Знакомлю, как-всегда, с земельными законами, сообщаю о праве каждого крестьянина выбирать любой способ пользования землей и, конечно, особенно рекомендую коллективный способ землепользования. Настя и Оксана мне усиленно помогают. «Азбука коммунизма» у них в полном ходу.
Никто не возражает. Председатель после небольших формальностей начинает голосовать.
За коллективный способ – никого. За образование выселков – половина.
Тут уже не выдержал председатель сельсовета Пустяков. Он обрушился с рьяностью обиженного в своих лучших стремлениях на своих «пасомых», порученных ему, пензенскому коммунисту, Черноморским парткомом «тащить в коллектив» и «не пущать на хутора».
– Что же это, товарищи? Обсуждали мы с вами без малого год наш земельный вопрос, намечали коллективы в первую очередь. А теперь выходит на попятный. Как можем мы свою рабоче-крестьянскую власть обманывать? Надо забывать, товарищи, эти повадки – наследство от царского режима. Здесь не стражник с плетью, а своя рабоче-крестьянская власть, власть советская.
Долго усовещивал Пустяков крестьян, но толку из этого не вышло. Даже хуже. Половина воздержавшихся от голосования намеревалась разбиться на хутора. Пустяков обличал эту «помещичью» повадку жить хутором и пробовал запугивать будущих хуторян. Гробовое молчание было ему ответом. Крестьяне нэповской поры верили в закон. Они думали примерно так: если есть твердый закон, то Пустяков и комячейка не имеют значения. Газеты вели бешенную кампанию за «революционную законность», необходимую при проведении в жизнь основ новой экономической политики (нэпа) или проще – право свободной торговли и накопления капитала городской буржуазии и замаскированная земельная собственность деревне.
Доверчивые в своей массе крестьяне верили в этот обман. Они и знать не хотели о временности нэпа. И впрямь в этом вихре возрождающейся экономической жизни трудно было верить в возврат к такой дикой вещи как, скажем, голодный военный коммунизм. Как бы то ни было – нэп вызвал у крестьян доверие к власти. Была пора подъема крестьянства – деревня начала богатеть и вместе с тем у крестьянства появилась вера в свои силы. Эти силы противопоставляли домогательству коммунистов добровольно коллективизировать крестьянские хозяйства свои собственнические тенденции. Ни о какой коллективизации, в более или менее крупном масштабе, не могло быть и речи. И в обширной Сибири, только что мною покинутой, и по всему пространству России, шла тяга на хутора. Большинство фабричных рабочих было связано с деревней земельными интересами. Земельный закон давал и им возможность удерживать за собою свои надельные земли. Среди этих, не порвавших с деревней, рабочих хутора пользовались большой популярностью и их клич «даешь хутора» несся по фабрикам и заводам.
Коммунистическая партия, казалось, в земельном вопросе зашла в явный тупик. Возврат к единоличным формам землепользования означал бы полное поражение коммунистических планов в деревне.
Однако, партия по-своему обыкновению прибегла и в этом случае ко лжи, в этом я убедился еще будучи в Сибири: вот как это произошло.
Заведующий Устькаменогорским земельным управлением коммунист Колюшкин, уезжая в отпуск, оставил меня своим заместителем.
– Ничего, теперь время спокойное, – успокаивал они меня, – да и пробуду в отпуску только месяц.
Он сдал мне дела и напоследок, передавая небольшой ключик, сказал:
– Вот это от нижнего ящика письменного стола. Там секретные бумаги. Смотреть там ничего не нужно. Я это оставляю на всякий случай, чтобы в случае чего, не пришлось взламывать стол.
Колюшкин уехал, а я остался на его месте вридзавом земуправления.
Близко соприкасаясь в своей служебной деятельности с власть имущими, я все более и более приходил в смущение. В них не чувствовалось ничего революционного. Это были обыкновенные бюрократы в худшем смысле этого слова, заботящиеся только о себе, о своем благе. И, глядя на них, я начал думать о перерождении большевиков, об эволюции их в сторону радикализма. Все указывало на это: расцвет крестьянских хозяйств, широко развернувшаяся частная торгово-промышленная деятельность. Даже Чека теперь не так выпучивается и превратилась в обычное советское учреждение.
Однако, эти мои сомнения быстро рассеялись, как только я заглянул в секретные документы.
Это были партийные директивы. Это были нити, идущие от единого кулака, сжимающего пока подспудно, всю страну. Это были действительные законы регулирующие всю жизнь, законы имеющиеся только по ящикам с секретными бумагами, в большинстве находящиеся в прямом противоречии со всякими советскими распоряжениями и опубликованными законами. Передо мной встал во весь рост преступный путь коммунистической власти, не отошедшей ни на йоту от своих намерений и готовящейся под покровом «благоденственного жития» к ужасным казням. Гибель беспечным, верящим в это благоденствие и помогающим изо всей мочи вертеть советское государственное колесо, гибель думающим о наступлении эры возрождения, о перерождении большевиков, об их эволюции. Только тогда я понял действительную силу лжи и провокации – оружия Коминтерна. Иными средствами и нельзя провести в жизнь мероприятий, основанных на зле и человеконенавистничестве.








