Текст книги "Красная каторга"
Автор книги: Михаил Никонов-Смородин
Жанр:
Антисоветская литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Из глухой тайги на одном из поворотов глухой дорожки неожиданно вынырнул людской муравейник-командировка. «Срок восьмой квартал». Здесь я впервые, лицом к лицу, столкнулся с новыми формами лагерного быта. Это был типичный для «каторжного социализма» лагерь, возникший в девственной тайге, где не только не было никаких построек, но даже и тропинок.
Первая тысяча заключенных была выгружена из вагонов на станции Медвежья гора в августе месяце и шла двадцать два километра прямо в тайгу. Здесь прямо под открытым небом и начали они свою многотрудную жизнь. Первые дни строились в болотистом грунтеземлянки, просто сараи и, наконец, палатки. Сплошные двухэтажные нары давали возможность поместиться каждому человеку только при условии расположения вплотную, то есть, обычная для советских переполненных тюрем норма – восемьдесят, девяносто сантиметров (по ширине) на человека, считалась достаточной и здесь.
Мы ехали по улицам «полотняно-земляночнаго» города. Палатки, по-видимому, были пусты, ибо обитатели находились, конечно, на работе. Наш грузовик свернул опять в лес екам и, наконец остановился перед стройкой. Большая поляна, расчищенная от растущего леса, занята разбросанными всюду кучами, штабелями, россыпью всяких сортов строительных материалов. Большую же часть поляны заняли возводимые из этих сырых материалов сооружения, частью уже похожие на дома, частью еще бесформенные. Перед одним из таких сооружений наш грузовик остановился. Быстро соскочив на землю, я первым делом побежал посмотреть нет ли тут хоть какой-нибудь закугы для наших животных. Судя по некоторым признакам, мы находились около строящегося крольчатника. Проем без дверей вел в длинный дощатый коридор, только что, очевидно, покрытый. Я был рад хоть и этому пристанищу и вместе со своими спутниками принялся поскорее перетаскивать ящики в коридор, кормить животных. Нам нашлось помещение тут же, в одном из только что слепленных на скорую руку отделений крольчатника.
Предоставив компаньонам устраиваться с жильем, я пошел на поиски начальника лагпункта – агронома Сердюкова. Мне было нужно добыть кормов для животных и оформить наш приезд. Увы, агроном Сердюков оказался, в конце концов, хуже чекиста, ибо был он из коммунистов. Продовольствие для животных он дал мне с большим трудом.
– Какое мне дело до ваших животных? – говорил Сердюков. – Вы же не делали сюда заявок на корма.
– Да, но ведь я прошу только об отпуске кормов заимообразно, на несколько дней, до перевозки сюда наших запасов, – возражаю я.
Сердюков знать ничего не хотел. Ларчик с его противодействием, впрочем, открывался весьма просто: до него дошли слухи о разногласиях Туомайнена с некоторыми влиятельными чекистами, а по сему случаю Сердюков находил выгодным Туомайнену пакостить. Типичный продукт «марксистского вывиха мозгов», агроном Сердюков (и не плохой агроном!), зачеркнув у себя всякого рода буржуазные понятия и чувства, вот вроде чести и совести, действовал в делах государственных, руководствуясь показной «коммунистической целесообразностью», в личных же своих делах и отношениях, он разрешал себе все, что могла вынести его небрезгливая натура: ложь, провокацию, предательство и многое другое из коммунистически-чекистского арсенала.
Я возвращался опять в строящийся зверосовхоз вместе со встретившимся мне в конторе новым работником питомника, приглашенным еще Туомайненом – старым егерем князя Путятина, Трушниным. Старик, попавший сюда с самого основания командировки, услужливо показывал мне строящиеся сооружения.
Высокий, плотный, дощатый забор с метровым «фундаментом» из горбылей в земле, уже вырос вокруг нового питомника, рассчитанного на пятьсот пар лисиц. Рядом строился «главный дом» для администрации, а по другую сторону дома – стройные ряды соболиных клеток, также обнесенных высоким забором. Сзади питомника, ближе к Онежскому озеру, маленький питомник изолятор для больных животных и тут же дом для ветеринарных надобностей: аптека, лаборатория. Но самое большое здание было заложено тотчас же за соболятником: маточные корпуса крольчатника длиною в двести с лишним метров и во всю их длину сеть кроличьих выгулов с крытыми ходами, длиною в сто пятьдесят метров каждый. Предполагалось ежегодно выращивать здесь тридцать тысяч кроликов. Через три месяца упорной работы до наступления зимы были сделаны только некоторые здания, часть питомника. Но работа не останавливались и зимой – не в обычаях ГПУ соблюдать сезоны. У чекистов строительный сезон продолжается круглый год. В наскоро сколоченных из сырого леса зданиях затапливались железные печки, и шла в мороз даже кирпичная кладка. Можно представить себе вид этих сооружений, сляпанных зимой! Покосившиеся, рассохшиеся постройки требовали капитального ремонта после первого же лета.
Зимою командировка строителей помещалась в палатках, землянках и, наскоро сколоченных, дощатых сараях с двухэтажными нарими. В постоянном полусумраке этих сараев, среди копошащихся групп людей, таких же, как и он сам, «кулаков», текла жизнь работника строительства, мерзнущего часов десять-двенадцать на морозе и не имеющего возможности спать иначе, как не раздеваясь и ничего с себя не снимая.
Жизнь этого приполярного пункта начиналась с шести часов. Дневальный около дежурки ударял в колокол, снятый с древней церкви в Повенце, и все приходило в движение. Охотников умываться, конечно, было мало. У кипятильников быстро вырастали очереди. В воздухе стояло крепкое слово. Шпана всюду была перемешана с каэрами и, как-всегда, бранилась самыми последними словами. Вторая очередь вырастает за утренней кашей (со следами масла). Так из очереди в очередь путешествует ошалелый каторжанин и едва успевает наскоро поесть и выпить кружку горячего кипятку.
Ровно в семь, после поверки, начинается развод на работы – как везде делается он в лагерях. Перед строем рабочих выходят десятники, вызывают согласно составленных накануне нарядов – заключенных, составляют из них группы и дают им задание (обычно – урочное). Отправляющиеся в лес получают пропуск, отмечаются у дежурного стрелка и идут, если они восчики, к завгужу [Заведующий гужевым транспортом.] в конюшни-землянки за лошадьми.
В двенадцать часов три удара в колокол собирают всех работающих, вновь вырастают очереди около кухни и кипятильни. В шесть вечера в последний раз дается кипяток.
Как и всюду в лагерях – на командировке есть «красный уголок» с портретами и бюстами вождей, газетами и книжным шкафом с «массовой» литературой, то есть брошюрами по вопросам, изложенным в «азбуке коммунизма».
Командировкой ведает начальник, обычно из чекистов. В его распоряжении находится и охрана – «вохр».
Но задачи охраны теперь совершенно иные, чем в старосоловецкия времена. Она несет сторожевую службу и в жизнь заключенных и работу не вмешивается.
Тотчас за командировкой проведена от берега Онежского озера до небольшой речки – граничная линия и прорублена просека. На просеке стоит два поста («двепопки») – вот и вся охрана. Настоящую же охрану несут вне лагеря опергруппы путем расстановки засад.
Старосоловецкие обычаи отошли в область преданий. Больше уже никого не убивают за сапоги, а при действительном убийстве (даже при побеге) ведется дознание – не было ли предумышленного убийства. Только в специальных командировках, как вот на Куземе (неисправимая шпана из малолетних) остается режим расстрелов, но и его, этот режим, хранят в тайне. Теперь на сцену выплыл иной фактор – тяжелый, трудно выполнимый урок. С выполнением урока связана выдача самого необходимого продукта – хлеба. Борьба за хлеб ведет к потере трудоспособности, к опусканию на дно лагерной жизни и к смерти в одной из лагерных морилен, как вот на острове Анзере. Истребление людей пошло в увеличивающейся прогрессии, но чекисты оставались в стороне: людей губила созданная чекистами лагерная система.
Иным стал и строй лагерной жизни. Например, роль ротных командиров совершенно переменилась. Если раньше ротный был на одной ноге с чекистом, то теперь он стал козлом отпущения за неполадки по обмундированию и кормежке заключенных, беспардонная шпана не ставит его и в грош, ругает самыми последними словами, обращается к нему со всякими требованиями о своих нуждах. Практически, конечно, от всех этих требований командир отделывается ссылками на аппарат, а ругатель все равно идет на работу и без обуви, ибо, если он не пойдет, то не получит хлеба.
Так постепенно уходила в область преданий старая каторга, на её смену шел «каторжный социализм».
3. КОЛЛЕКТИВИЗАТОРЫ И КОЛЛЕКТИВИЗИРУЕМЫЕ
Раннее утро. В большой комнате с окнами под потолком, похожей на сарай и предназначавшейся для кроликов, спят на деревянных топчанах и сенниках мои компаньоны: Гзель, Серебряков, Вася Шельмин и бывший завгуж соловецкого сельхоза Виктор Васильевич Косинов, перешедший теперь на работу в питомник. Я смотрю на большое сырое пятно на потолке. Оно сильно уменьшилось против вчерашнего. Эту комнату закрыли потолком только третьего дня и от топки железной печи стены и потолки отпотели, а теперь понемножку подсыхают.
На соломе, около железной печки, спят четверо белоруссов-крестьян, рабочих крольчатника: Говоровский, Волотовский, Сементковский и Пинчук. Я выхожу из комнаты в холодный коридор, не имеющий даже еще и дверей, брожу между транспортными ящиками с кроликами. Вносить их в теплое сырое помещение – значило бы погубить. Но и здесь им не легче; клеток нет и они сидят в узких отделениях транспортных ящиков, не будучи в состоянии даже лечь во всю длину.
Из дверного проема коридора появляется фигура молодого человека в черном пальто.
– Вам что?
– Мне бы хотелось устроиться сюда на работу, – говорит он, развязно растягивая пальто и доставая из внутреннего кармана бумажку.
– Где вы теперь работаете?
– В КВЧ. Да там какая работа? Никакой работы нет... Мне бы хотелось научиться настоящему делу.
Это мне понравилось. Бумажка оказалась заявлением от имени Степана Гонаболина.
– Ну, что-ж, я поговорю с директором.
Спустя несколько минут в коридор вошел высокий брюнет в полупальто и шапке-малахае. В руках – папка. Поздоровался со мною и отрекомендовался Ричардом Августовичем Дрошинским.
– Я встречал эту фамилию в Казани. Не вы ли были в семнадцатом году комиссаром от совета в Казанской губернской чертежной?
– Это мой брат. Он расстрелян большевиками. Я, собственно, сел в лагерь за отправку его детей в Польшу.
Дрошинский также хотел работать в крольчатнике.
Тем временем проснулись рабочие и мы принялись за работу.
Мы взяли себе за правило сначала кормить животных, а затем уже завтракать самим. На питомнике поверок не было и мы распределяли работу как было удобнее для нас.
Мои новые рабочие работали усердно, ибо кормились вволю. В моем распоряжении были хлеб, мука, овощи и даже молоко. Разумеется, я не ходил в ИСО справляться могу ли я брать для своего пропитания из кроличьих продуктов, но ел сам и кормил своих рабочих. Тут же на железной печке мы варили свой обед и все вместе ели.
– Вы не знаете – кто такой Гонаболин? – спросил я у Косинова за едой.
– Кажется из «своих» (т. е. из шпаны), – неуверенно сказал он.
Пришел Туомайнен. Он поселился в Повенце и сюда только приезжал.
– Дело скверное, – говорю я ему. – Если не будет доставлено для кроликов клеток – животные передохнут.
Туомайнен пожал плечами.
– Это дело фибролитной фабрики. Почему она не доставляет клеток я не знаю.
У Туомайнена были какие-то счеты с кем-то из лагерного начальства, и он, как будто, даже был доволен скверным оборотом дела с клетками.
Новых людей он принять разрешил и через несколько дней они перешли в наше помещение в сектор крольчатника.
* * *
Ричард Августович Дрошинский, сын ссыльного поляка, считал себя казанцем, Он прожил в Казани долгое время и, конечно, сидел в Казанском подвале. Его рассказы о расстрелах в почти родной мне Казани, были для меня неожиданностью. Оказалось: десять лет спустя после крестьянского вилочного восстания, начавшагося в Заинской волости Мензелинского уезда, возглавленного мною и Миловановым. Милованов был изловлен и ему учинен в Заинске показательный суд. Суд приговорил его к десяти годам концлагеря, вероятно, потому, что я не был расстрелян и сидел в Соловках. Как водится, в волне после этого процесса, были расстреляны многие тысячи крестьян ничуть не причастных к восстанию, уже забытому за давностью.
– В 1930 году подвалы были набиты до отказа, – рассказывает Дрошинский. Вели все новых и новых. Спросишь при удобном случае – кто такие, – ответъ–один вилочники. И каждую ночь их группами расстреливали в известном вам сарае.
И так, мы с Миловановым, два главаря восстания, активно боровшиеся с властью, – оставлены живыми, а обыкновенные рядовые, большею частью неграмотные крестьяне, гибли под пулями палачей, по чекистским «оперативным заданиям».
Но таков чекистский шаблон. За главным процессом над всякого рода вредителями, каэрами и диверсантами идет волна подвальных избиений с гибелью множества ни в чем неповинных людей.
– При мне было расстреляно много монахов, – продолжал Дрошинский. – Вот я вам на днях покажу: у меня тут есть восчик один. Парень молодой из монастырских послушников. Два его родных дяди и один монах из Семиозерной пустыни расстреляны были на его глазах.
Федя Бородулин действительно не потерял своего послушнического облика и остался застенчивым и богобоязненным молодым парнем.
– Поступайка к нам на работу, – сказал я, хлопнув его по плечу.
– Да, не знаю как, – мнется Федя. – В клетках они, как арестанты, эти самые кролики. Жалко их.
– Вот, чудак, так ведь их иначе и держать нельзя – на воле они здесь зимой погибнут.
Впоследствии он все же перешел на работу в крольчатник.
У нас были установлены ночные дежурства для охраны животных, находящихся в коридоре без единой двери. Дежурный через известное время ходил между ящиками и затем сидел около железной печки и поддерживал в ней огонь. Как только железная печь переставала топиться, в нашем сыром, наскоро сколоченном помещении становилось холодно.
Обыкновено дежурный из белорусской четвёрки делал все обстоятельно и время зря не терял. Он водружал на печку большой котелок и ночью варил горох; Когда снедь оказывалась готовой, дежурный будил остальных из своей четверки и вся четверка, общими усилиями опоражнивала котелок. После этого ночного пиршества дежурный начинал варить новую порцию гороху к завтраку, а остальная братия ложилась спать. Долгая голодовка по подвалам, тюрьмам и этапам так истощила этих здоровяков, что им еще долго пришлось здесь восстанавливать свои силы. Как же чувствовала себя остальная масса лагерного люда, так-же голодавшая, да еще и выбивающая здесь трудный урок!
Иногда и я сиживал у этой железной печки и в беседах постепенно узнал историю всей «четверки».
Самый старший из них – Пинчук, попал сюда как кулак, не желавший идти в колхоз. Волотовский (комсомолец и активист) бежал, но неудачно из колхоза. Говоровский получил пять лет лагеря за соперничество с некиим сельским секретарем комячейки в соискании благосклонности некой комсомолки. Победителем оказался секретарь, ибо сумел его упрятать в лагерь и тем завоевать комсомолку. Сементковский бежал из спецпоселка.
Волотовский весьма неохотно рассказывает про свои приключения, но все же рассказывает.
– У нас село не такое и большое, – нехотя повествует он, – и расположено недалеко от границы. Актив у нас был большой. Как только началась кампания по коллективизации – мы, почитай что, всех соблазнили в коллектив идти. Потому – у нас до коллективизации ненадежный элемент каждый год понемногу отправляли в ссылку. И вот приходит распоряжение нашему всему селу переселиться на Кубань. Обещали нам там дать дома, хозяйства на ходу, отобранные от тамошних кулаков. Ну, и вот привозят нас туда в пустое село. В том селе ни одной-то живой души нет – пустое совсем село. Может быть кого убили, а кто с голоду умер: только в иной хате или бо на дворе мертвецы были. Ну, а хаты для житья не гожи совсем... Привезли нас уже осенью, холода начались.
– Почему же жить нельзя в хатах?–интересуюсь я.
– Да хаты те поломаны: печи разрушены, не только окон – косяков – ни дверных, ни оконных – нет. А там в лес не пойдешь – лесов там нема. Да и починки в тех хатах столько – лучше наново построить.
– Как же устроился ваш коллектив?
– Да так и устроился. Бабы плачут. Хозяину ни к чему приступиться нельзя – неизвестно с какого конца дело начать. И опять неизвестно: на долго сюда пригнали, али бо нет. По Кубани, да и у нас, такое шло – не разобрать... Тех туда погнали, этих сюда... А тут еще надо на колхозную работу идти... Ну, я посмотрел – толку на тех местах не будет... Что там в том колхозе горе мыкать? Взял я, да и утик в город... Да малость оплошал: документ свой старый оставил. По документу меня нашли, да в лагерь и отправили...
Было ясно – парень что-то не договаривал о своих активистских грехах.
Пинчук и Сементковский говорили о своем деле мало и неохотно. Оба они были ограблены при раскулачивании и семьи их полностью погибли в спецпоселках от голода. Про происходящее на воле оба рассказывают с печалью. Тюрьмы полны и беспрерывно идут этапы в лагеря и ссылку. Все заключенные голодны: помогать им некому – семейства разорены и уничтожены... В тюрьмах сплошь крестьяне. Губят их, как скот и нет конца этому горю.
* * *
Молодой человек Гонаболину, вел себя примерно. Ничто не обнаруживало в нем ярого комсомольца, сексота и вора. О своем комсомольстве он всегда говорил вскользь. Я, по своей доверчивости, относился к нему хорошо, помогал, чем мог. Однажды ночью, помогая мне в работе с животными, он рассказал о себе.
– Не жизнь у меня была, а жестянка. Отца я не знаю, матери не помню. Вырос в воспитательном. А там попал в беспризорники. Одно время в Ленинградедаже на кладбище зимовал. Заберемся компашкой в какой-нибудь склеп, да и живем. Железную печь достанем – и совсем хорошо выходит. Но, однако, на юге зимовать куда лучше выходит. Так и катались зайцами: зимой – на юг, а на лето – в столицу. Любил я в столице жить.
– А сюда как попали?
– За раскулачивание. Видите ли, записался я в комсомол. Ну, устроили меня на службу по броне. Везде ведь есть броня для комсомольцев, в любом учреждении. Послали меня потом в деревню раскулачивать кулаков...
Стал я жалеть, не до чиста обирать... Донесли, конечно, на меня. Я было оправдываться, до скандала дело дошло. А меня сюда. Спасибо еще пятьдесят восьмой статьей не наградили.
– Здесь в лагере кулаки знают о вашей работе по раскулачиванию?
– Нет, нет... – поспешно сказал Гонаболин. – Я об этом только вам говорю. Что вы: тут как узнают – того и гляди голову проломают.
– Значит есть за что? – спросил я.
Гонаболин вздохнул.
– И наше положение, – развел он руками, – раз посылают, как не поедешь? И еще хорошо – в лагерь попадешь... А ведь можно просто пулю получить.
– Ого, дело, стало быть, серьезное.
– Да, уж лучше бы беспартийным остаться, – вздохнул Гонаболин.
– Стало быть и беспризорники попадают теперь в лагеря? – спросил я.
– Сколько угодно. Теперь уже не поедешь под вагоном в собачьем ящике, – живо арестуют. Если по первому разу попал – значит в исправительную колонию, а если вторично, то в лагеря.
4. БЕРНАРД ШОУ. ПОЭТ КАТОРГИ
В наше общежитие стал заходить иногда знакомый Дрошинского, Перегуд, бывший священник, тщательно скрывающий свое звание. Он приносил с собою всегда ворох всяких новостей. Как только мы оставались одни, он их выкладывал. Надо отдать справедливость – его осведомленность была изумительна. Однажды в феврале 1931 года, он пришел со значительным видом и, улучив минуту, шепнул мне:
– Новости замечательные.
– А ну?
– Происходит что-то странное. Весь Паракдозский и Ухтинский тракты – самый центр лесозаготовок – очищаются в самом срочном порядке от заключенных. В двадцать четыре часа уничтожаются все лесозаготовительные командировки, сносятся наблюдательные вышки. Людей целыми поездами увозят в неизвестном направлении.
И у нас на командировке стало тревожно. Откуда-то прибыло большое подкрепление нашей охране и охрана торчала всюду. Нам строго воспретили отлучаться с места работ и следили за нами неотступно.
Каторжане притихли. Хорошего из этих таинственных приготовлений никто не ожидал. Боялись, как бы дело не закончилось общей расправой. Может быть эти слухи распространяли чекисты?
Только спустя две недели мы узнали в чем дело. В «Известиях» появилась смехотворная статья Бернарда Шоу о его путешествии в Советскую Россию. Он пространно повествовал, как в буфетах на всех попутных станциях мог доставать все необходимое, наблюдал даже изобилие припасов, выбрасывал из вагона коробки, банки, свертки с провизией, врученные ему друзьями при отъезде из Англии. Писания эти понятны: почтенный старец, очевидно, не был жуликом, а, стало быть, не имел понятия о быстроте и ловкости рук чекистских жуликов. Приготовить несколько бутафорских буфетов и станционных базаров с продажею продуктов на иностранную валюту было ведь совсем просто. Значительно труднее было убрать лагеря из района лесозаготовок и перебросить их в другое место. Но и это было выполнено, чтобы оставить в дураках Бернарда Шоу и его спутников.
Именно тогда у чекистов возникла мысль использовать освободившиеся от прекращения лесозаготовок толпы заключенных на проведение в жизнь старинного проекта (1867 г.) соединить Белое и Балтийское моря водным путем посредством канала от Онежского озера к Белому морю. Ко времени приезда, «знатных иностранцев» на станции Медвежья гора на всех лагерных учреждениях и бараках с заключенными появились новые вывески;
– Беломоро-Балтийский канал.
Между тем работы на канале начались спустя, только несколько месяцев после отъезда Бернарда Шоу и не сразу.
Чекистам надо было «доказать вздорность обвинения» будто они на заготовку экспортного леса употребляют в качестве рабочей силы заключённых. И они это доказали с большой пользой для себя и ловкостью, так что даже Бернарда Шоу нельзя обвинить в соучастии и укрывательстве чекистских злодеяний.
Вскоре мне пришлось встретиться с заключенными, переброшенными в срочном порядке с Парандовских лесозаготовок. На нашу командировку они были присланы для осушительных работ.
Я подошел к группе землекопов.
– Вы с Парандова?
– Да. С тридцать седьмой, – ответил высокий, несуразный парень с веснушчатым лицом.
– Натерпелись, должно быть, с переселением?
– И не скажите, – говорит парень тенорком, – думали на край света увезут, а оно – повезли, повезли, да в лес, да в лес. Верст двадцать пешком перли. В какие-то пустые бараки пришли. Мудрено, – закончил он, почесав затылок.
– Ты, Карп Алексеевич, рассказал бы это самое в стихах, – посоветовал парню сухощавый старик, по-видимому, кулак, втыкая лопату и одолжаясь у Карпа Алексеевича табаком. – Он это может, – обратился старик ко мне.
– Вы пишите стихи? – удивился я, приглядываясь к нескладной фигуре парня.
– За это и сижу – усмехнулся Карп Алексеевич.
– Он свои стихи на память жарит, – продолжал сухой старик. – Ну, чего не начинаешь?
Карп Алексеевич бросил лопату и, посмотрев на меня светлыми глазами, сказал:
– Ну, вот хоть на мотив «Трансваль, Трансваль» есть у меня.
И зачитал наизусть звучное, полное огня, стихотворение. И по мере того, как он читал, его настроение передавалось слушателям. Истомленные работой, оставив свои лопаты, молча слушали ближайшие рабочие эти звенящие их слезами, горящие их скорбью, звучные строфы, с частым припевом:
Глумится сила темная
над Родиной моей.
Карп Алексеевич Поляков, человек, едва умеющий писать, не имеющий понятия о законах стихосложения, был поэт – Божьею милостию!
Я постарался вытащить его со дна и устроить в крольчатнике.
5. НАШИ БУДНИ
Месяцы шли за месяцами, а клеток для кроликов все нет. Животные сидят все еще в транспортных ящиках. Начался падеж.
В первый месяц пало десятка полтора, в январе уже пятьдесят, а в феврале двести. Развилась самая ужасная кроличья болезнь – леписепсис. её возбудитель – биполярный авоид относится к чумным бактериям.
– Для нас это дело может кончиться скверно, – говорю я старику Федосеичу, – кролики дохнут и дохнут. В конце концов в крольчатнике останемся в живых вы да я.
Федосеич разводит руками.
– Что же тут можно сделать? Если бы были клетки для кроликов, тогда другое дело. Будем бить тревогу.
Мы били тревогу – писали Туомайнену рапорты и снимали шкурки с дохлых кроликов. Трупы их варили и кормили ими сельхозских свиней.
Наконец, наехали с Медвежьей горы чекисты, начался вокруг падежа кроликов «бум». Конечно, начали искать виновников вредителей и дело пошло бы обычным чекистским порядком. Но кто-то сверху потянул за невидимую нитку, чекисты смолкли и исчезли с горизонта. Появились кроличьи клетки и кролики перестали дохнуть... Однако, опять объявилась напасть с другой стороны – через несколько месяцев кроликов стало так много, что не хватало опытных рук для работы в крольчатнике... Нужно было как-то приготовить опытных людей.
Туомайнен собрал, по обыкновению, совещание с участием представителей культурно-воспитательной части. Поднят был вопрос об организации курсов по подготовке кролиководов и звероводов. Долго обсуждали программу курсов, способ обучения и, конечно, забыли самое главное – людей. Пришлось мне об этом напомнить.
– Все это очень хорошо: будут у нас вечерние двухмесячные курсы, но будут ли в состоянии люди, выполнившие тяжелый урок, еще и учиться. Затем есть еще и второе затруднение: нам нужны люди для будущего расширенного хозяйства и теперь, сразу, всех курсантов использовать мы не можем. Но и упустить обученных людей тоже нельзя.
Выхода, как будто, не находилось. Наше начальство, как и вообще всякое советское начальство, не желало брать на себя никакой ответственности. Но все же, в конце концов, решили принять на курсы больше того количества людей, какое теперь требуется для обслуживания крольчатника и уменьшить на время курсов их рабочий урок.
Выяснилось еще одно неожиданное обстоятельство: на курсы можно было принимать, по классовому принципу, только уголовников.
Я не стал по этому поводу разговаривать: сама жизнь заставит сделать обратное. Уголовники большей частью неграмотны и к учению не стремятся. Будут учиться, следовательно, в большинстве каэры. В виде опыта, по моему настоянию, решили принять на курсы и в крольчатник на работу четырех женщин.
Постройки, между тем, росли как грибы. Одним из первых зданий была возведена кроличья кухня, могущая обслуживать тридцать пять тысяч кроликов.
В кухню вели широкие двухстворчатые двери справа и слева. Через эти двери, пересекая кухню и проходя по всему коридору вдоль крольчатника, шел рельсовый путь для вагонеток. Рельсовым путем кухня делилась на две неравные части: правая – небольшая площадка со столиком дежурного, дверями в селекционную комнату, кроличью контору и лестницу на мансарду, – левая состояла из двух половин – собственно кухни и моечного (дезинфекционного) отделения. В кухне вдоль вагонеточного пути длинный оцинкованный стол в виде прилавка, с весами. Далее отопительные приборы. На полу кухни большие кадки обрезы для замешивания кормов. Далее в углах – машины для рубки корнеплодов, дробления жмыхов. Соседнее моечное отделение сообщалось с кухней широким окном для подачи оттуда чистой дезинфекцированной посуды. Мы жили пока в конторе, а рабочие в селекционной комнате.
После последней раздачи кормов кроликам мы собираемся в нашу комнату. Солнце еще светит, а дальше будет белая ночь. Я лежу на своей постели, помещающейся у большего двухсветного, единственного окна комнаты и разговариваю с забредшим к нам Федосеичем.
Федосеич рассказывает про своих бутырских спутников – новороссийских инженеров.
– Инженеры, как инженеры. Русские, конечно. И ничем особенным от своих коллег не отличаются.
– Ты хочешь сказать, Федосеич – типичные инженеры.
– Ну, да. Обвинили их видите-ли вот в чем: при постройке различных сооружений в Новороссийском порту, они проектировали эти сооружения так, что их можно было использовать для других целей, например, поставить тяжелое орудие.
– Обвинение, как обвинение, – сказал я. – Чем оно хуже, например, обвинения бактериологов в культивировании ими у себя в лабораториях «бактерий для истребления рабочего класса»?
– Да, это верно. Но, вот новороссийским инженерам пришлось выступить перед особой комиссией, назначенной Сталиным для ревизии ГПУ на местах. Председатель этой самой комиссии Серго Орджоникидзе. Начал он ревизию как раз с Новороссийска. А, нужно сказать, инженеры уже полный подвальный курс прошли – через конвейер, всякие чудеса в решете видели и, конечно, уже чувствуют и поступают не как нормальные люди. Так вот, перед тем как предъявить инженеров комиссии, ГПУ отпустило их прямо из камеры домой – к женам и детям. Обезумели люди от счастья.
– А вы бы, Федосеич, не обезумели, – лукаво подмигивает Карп Алексеич, копающийся у печки.
– Не от чего, друг, вот что. У меня семьи нет. Я на свете один.
Федосеич продолжил рассказ о допросе побывавших дома инженеров в присутствии экспертов. Допрашивал сам Орджоникидзе.
– Правда ли, будто вы вредители? – спрашивает председатель.
– Правда, – отвечает каждый по одиночке и все вместе.
Орджоникндзе даже опешил. Ему спешит на выручку эксперт.
– Позвольте – вы говорите, что устраивали фундаменты для цистерн и бассейнов с целью использования их для артиллерии. Но разве вообще эти фундаменты по-другому устраиваются? Разве вообще всякое бетонное основание нельзя использовать для артиллерии?
Инженеры дружно стоят на своем вредительстве. Так и в Соловки с этим приехали.
Федосеич закуривает махорочную папиросу, вставленную в прокуренный, старый мундштук. Я начинаю ворчать на него за порчу воздуха.
– Ага, вот и еще курильщик мне в помощь, – обращается Федосеич ко входящему Константину Людвиговичу. В руках у него маточник с кроличьим гнездом.
– Подождите, – отмахивается тот и начинает вынимать из гнезда маленьких крольчат.
Федосеич некоторое время молча наблюдает, поглядывая на Константина Людвиговича, занятого кроликами.
– А что, господин полковник, если бы вашим солдатам показать вас за этаким занятием?
В глазах у Федосеича мелькают веселые огоньки.
– Посмотрите какой, – говорит Гзель, поднося барахтающагося малыша почти к самому носу Федосеича.
Федосеич отстранился:
– Дурачье лопоухое вырастает и больше ничего.
Ричард Августович пришел со своим приятелем капитаном Карлинским. Они усаживаются и пьют чай с пресным кроличьим пшеничным хлебом, выпекаемым, главным образом, для людей.








