355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Белозёров » Железные паруса » Текст книги (страница 4)
Железные паруса
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:46

Текст книги "Железные паруса"


Автор книги: Михаил Белозёров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Он ошибся. Померещилось. Мозг просил пощады, отдыха, как мягкой подушки или теплой руки.

До чего я устал, вяло и обреченно думал Он, наблюдая, как Теоретик лезет за пазуху и блекло-пятнистые губы испуганно трясутся: "Только ради… только ради науки… вере… вере…", а Африканец озабоченно вертит заросшей головой. Что-то новенькое, но все равно знакомое, неотличимое от того, что было или будет. Пангины, петралоны? Что еще можно придумать? Квазимода? Он словно вспоминал то, чего еще не случилось. Холодная, вечная стена перед всеми теми, кто пробовал ее штурмовать.

Сил не было анализировать. Он едва не упал.

Кости уже высыхали и рассыпались в порошок. Разбавленная кровь запекалась и превращалась в черную пыль.

"Не уйдем, – шептали сверху. – Влезем… влезем в каждую щелочку…"

– Сейчас начнется… – высказал предположение старик, полный тайного злорадства. Он не договорил.

"Навалимся… все сразу!.."

– Ерунда… – Храбрился старик, изучая его лицо, словно из чистого любопытства, словно из глубокой бочки, – даже в обиду себе. – … Мизинцем… – хвалился от страха.

Он снова был одинок, как перст. Снова надо было идти без цели, сделаться тем единственно ущербным, забитым, на котором возят воду – вечность, без шанса на избавление, на собственное «я», презираемый самим собой же. Почему? Потому что превратиться в марионетку проще простого. От черепца, запахнутого на груди платья, от вечных надежд и тупости, от черно-коричневых тонов, коровьих глаз, безутешности, безнадежности, – как привыкнуть к марихуане, «баяну» или снотворному, как дважды два – расслабиться, поддаться на искушение, быть овцой пропащей паствы. Все начнется сначала.

– … славненькое дельце! – обрадовано сипел старик.

"Славненькое! – отзывались они хором: – Скрип… скрип!.."

– Да провалитесь вы все! – в сердцах крикнул Он, с трудом разлепил веки.

Светили лампы, бугрилась чужая плоть. Старик молча наливался из бутылки. Африканец спал, свернувшись в кольцо.

Он добрел, плюхнулся в кресло и откинулся на спинку. Старик обрадовано потянулся наполнять стаканы.

В голове вертелось непонятное: "пангины…", "петралоны…"

– За тобой шло, – сказал старик, – везучий ты…

Он выпил с жадностью и отвращением.

Нельзя, нельзя… думал Он, скулить. Впутываться в чужие страсти, во все то, что не дает свободы. Слишком их много, и слишком они разные – все эти блудные сыновья человечества – мысли, как говорит Падамелон.

Из стены поперло – без паузы, без предупреждения: с налитых мышц полетела известка и гримаса выражала крайнюю степень напряжения человека, завязшего в болоте.

Старик спохватился, опрокинув стакан, подбежал и ударил раз и потом еще и еще: прямо в лицо, в глаза…

Но то, что лезло, хрипя, не обращало внимания, и торс с каждым усилием выдирался из стены, а по лицу текла кровь.

– Да чтоб ты!.. – Старик отпрянул. Глазами поискал ружье.

Великан уже опустил одно колено на пол. Он напоминал борца перед прыжком. Левая лодыжка держала его в стене.

Старик подскочил и выстрелил с бедра. В упор. А потом ткнул прикладом. Человек упал на бок.

Лицо исказило выражение ужаса, и человек в испуге протягивал руки и шевелил губами. Правый бок был вырван, и плоть или то, из чего он был сделан, со свистом втягивалась в шар.

Старик брезгливо наклонился, словно прислушиваясь:

– Чушь-чушь-чушь… – брезгливо произнес он, отошел и приложился.

Тот, второй, оставался безучастным.

– Что, что он сказал? – жадно спросил Он, подаваясь вперед.

– А что он еще может сказать? – удивился старик.

То, что лежало под стеной беззвучно истекало слезами.

– Ну что, что? – Он приподнялся.

– Да ничего особенного, – отозвался старик, – "Все человечество умещается в горсти песка!" Как обычно – шарада.

– Да! – расслабленно отозвался Он. – Как это правильно!

И подумал, что согласен полностью и безоговорочно, что это и есть то, к чему Он стремился – мудрость и знания.

Старик вдруг заглянул в глаза:

– Э… брат, да ты, кажется, ничего не сообразил? Разжалобить он хотел, всего-навсего. А потом… Теперь они точно отстанут… – Старик казался довольным, как насосавшийся паук, и погрозил второму, оставшемуся. – Вот такие пироги с котятами, – добавил он, и прикончил наконец свою бутылку. – Они нам еще в ножки поклонятся…

Как же, подумал Он, держи карман шире. Не ты первый, не ты последний суешь голову в ловушку, и я вместе с тобой.

Место справа от зеркала уже было гладким и чистым, как хорошо залеченный шрам, а от великана под стеной осталась груда тряпья.

***

Из углов выплывали разноцветные шары, строили рожицы, кривлялись, лопались, пропадали или расплывались лиловыми пятнами на стенах.

Пахло маслом, железом и крысами.

– Машка… Машка… – подзывал одну Падамелон, держа в ладони кусочки мяса.

Но крыса была старой, опытной и не шла, а, только попискивая, выглядывала из-под труб, и тогда Африканец открывал глаза и следил за ней.

– Самая всамделишная, не поддельная, – объяснял ему Падамелон.

Крыса тоже пугалась шаров. Впрочем, в равной степени ее пугало любое движение, и она не делала различия между реальным и выдуманным.

В коридоре, за дверью, тоже кто-то был – большой, грузный, но не опасный, перебиваемый лишь запахом кладовой, из которой несло ветчиной, сыром, кислым хлебом. Но то за дверью было почти живое и постанывало, как большое, сильное тело, и даже пробовало шевелиться, и тогда пол мелко дрожал – «Мандарин», одним словом. Тогда шары влетали чаще и уже не строили рожицы, а беспокойно тыкались в стены, как слепые щенки, и стекали, как воск со свечей.

Африканец сунул морду в хвост и уснул.


2

Они вышли в темноте. Город лежал за лесом, как притаившийся зверь.

– Только для осушения… – Падамелон сжимал неизменную бутылку. – Только ради сохранения жизни… Пей!..

Он протащились мимо железного хлама в коридоре, мимо пустых бочек и контейнеров с едой.

Вслед из-за глухой двери что-то вздохнуло.

– Покончим! – гремел Падамелон. – Одним махом. Тебе, дорогой, – Падамелон похлопал по стене. – Тебе! С-с-с! Тайна! Никто! Ни сном, ни духом…

Глаза у Падамелона были до странности трезвы, словно они вдвоем за час до этого не прикончили по бутылке горючей жидкости и не вели, поглядывая в угол под стену, пустые разговоры.

Болела голова, болело тело, свинцовый язык с трудом ворочался во рту.

Падамелон твердил:

– Да ненастоящие они. Ненастоящие. Даже не гниют. Запаха ведь нет… – И радостно запихивал в таз выползающую руку.

– Тогда откуда? – упрямо спрашивал Он и уже знал, что Падамелон-Теоретик нормальным языком ничего объяснить не может, не умеет. Но выдумывал такие словечки, которые тут же забывались, рисовал схемы и диаграммы, и вообще оказалось, что он, Падамелон, малость помешанный, ну и что, и что знает кучу того, о чем приходилось читать лишь в популярной литературе, когда ты, например, едешь в поезде и скуки ради выбираешь самую толстую и самую нудную книгу, чтобы только не глядеть от тоски в окно, заваливаешься на вторую полку и через пару страниц засыпаешь.

– Ну ты даешь! – твердил Он упрямо. – Смотри, даже псу противно.

Но Падамелон, не обращал на его слова внимания:

– Тихо, тихо ползли, улитка, по склону Фудзи, вверх, до самых высот! – Что это? – спрашивал он.

– Книга…

– Вредная! – делал заключение Старик. – Это те, которые вот там живут и иногда сюда забредают… Я начинал еще с Джеймсом Чэдвиком, – произносил он важно, – и был знаком с великим Резерфордом по Кембриджу. Я был специалистом по кваркам. Их существует целых шесть ароматов, и все разного цвета, ну да, впрочем, это неважно, потому что все интересное уже открыто в течение одной жизни, а потом наступает такое состояние, которое называется компрессией, – сколько не жмешь, давление возрастает, а результатов нет.

– По каким кваркам? – спрашивал Он.

Булькала жидкость. Рука из-под клеенки подавала какие-то знаки.

– Автор знаменитой формулы 414, – вдруг объяснял Падамелон. – Ось Вульфа!

Все неудачники находят оправдания собственным слабостям…

– Иди ты… – отвечал Он, – это ж было черти когда…

– А… вот именно, – важно соглашался Падамелон. – Но вот дожил и горжусь…

– Чем же? – спрашивал Он.

– Вот этим. – И стучал костяшками пальцев по лбу. – Кончилась наша песенка. Скрутится планетка, – и показывал кому-то кукиш, – вот так…

– Кто тебе сказал? – удивлялся Он.

– И так ясно, – отвечал Падамелон. – Чего рассуждать, перегруппируется и скрутится. Для нас времени совсем мало осталось.

– Куда ему деваться! – не верил Он.

Теперь они стояли снаружи, и морозистый воздух сгонял хмель.

Перила перед входом оказались смятыми, словно кто-то, не дождавшись, с досады ухнул ломиком, и железо закрутилось латинской буквой U.

Мне же идти надо, пьяно подумал Он, какого черта…

Вглубь просеки убегала свежевытоптанная тропинка, по которой ходят след в след, но все равно было ясно, – пробежала целая толпа, и оттуда в освещенный круг вопреки логике, привычной реальности, вдруг вплыл черный вопросительный знак и бесшумно растаял в воздухе – словно стек по невидимой поверхности.

– Не смотри… не смотри… – посоветовал Падамелон, перекрестился и запел козлиным голосом: "Отныне и присно-о… и вовеки веков-в…", подмигнул совершенно ясным глазом, и они побежали.

Африканец бодро подпрыгивал сбоку. Падамелон по-козлиному пел псалмы и вскидывал ноги, как засидевшийся заяц. Поверх шарахалась луна и голые кроны деревьев. В глубине, за сугробами, дергались призрачные тени. Ветки акаций цеплялись за одежду. Колко и больно хватался мороз, и они с Африканцем едва успевал за юрким Падамелоном. Потом внезапно все втроем вывалились на опушку и остановились. Светало. Дальше, за кромкой леса, начинался город. Порывы ветра доносили запахи стылого камня и давнишней гари.

Не любил Он эти города, хотя, говорят, кто-то и приспособился к жизни в них – вырастил в себе страх, поклонялся и верил ему – с лицами напереворот, с языками до плеч, с головами набекрень. Глупые, сытые, животные по сути, по природе.

Где-то за горизонтом вспучилось розовое марево и загрохотало.

Падамелон, кряхтя, сделал глоток и сунул в руки, что означало одно – "Пей!": "Теперь нас никто не охраняет". Где-то в складках разодранного бушлата булькал предусмотрительный запас.

– Ни к чему не прикасайся, ни к плохому, ни к хорошему, ни в душе, ни в мыслях, а главное – не думай! – твердил он, а то куда-нибудь врубишься, и тогда все – хана! Напейся и забудь! И никаких книжек, выкинь из головы! Только смотри и запоминай! Собачки – самые безвредные…

Африканец глядел с признательностью и обожанием.

Падамелон просто раздувался от важности:

– Как только притащим «Апельсин» для нашего "Мандарин…" с-с-с… – Прикладывал палец ко рту. – Так, считай, они у нас в кармане…

В голове смутно крутилась мысль: "А что если…" Он отгонял ее и слушал разглагольствования Падамелона.

– «Мандарин» работает, как воронка, стоит раз запустить… Все они тут же… Даже… без разговоров… А «Апельсин» нужен как стартер… – И тут начинал нести такую чушь, такую околесицу, что слушать не хотелось.

Кто-то словно нашептывал:

"Не верь… не верь… Ложь… ложь…"

В шерсти, с копытами, умеющими проходить сквозь и во вне… Неуловимое, невещественное, но живое, близкое, рассыпанное, разлитое во всем и во вся, родное, милое, забытое… безобидное, как котенок, и настырное, как… как… былые привычки…

Марево вдалеке уже гасло. Снова скатывалось в чернильную пустоту. Вот где разгадка, мелькнуло у него. Стоит ли? подумал Он. И ему захотелось плюнуть на все, развернуться и уйти.

Но Он сделал шаг и ступил на дорогу.

Шоссе оказалось расчищенным, словно ночью раза два по нему прошелся грейдер, сгребая на обочины сухие горы снега и оставляя за собой гладкую, укатанную дорогу, на которой ноги скользили, как по льду. Из-за леса выступили крыши зданий. Разве можно было знать, что таится? Некому создавать ни преданий, ни сказок. Облако, первозданная пустота? Быть может, город сам нуждался в чей-то помощи или защите? Он как умел общался и думал, быть может, о том, что влекло людей.

По таким дорогам обязательно должны ездить машины, думал Он, вышагивая по краю, где было не так скользко. Ездить туда-сюда, только чтобы не стоять на месте, не гнить на морозе или под солнцем. Где-то там, в глубине, где хранят остатки былых навыков, действуют по заученному тайные эскадры тайных надежд – мысли и литературные герои.

Утром привозят смену, разогревают мотор, тихо матерясь: "Мать вашу!..", отворяют тяжелые ржавые ворота, давят на акселератор и отправляются в путь. Тени прошлого:

"… – говорил Вольдемар. – У них там и фотоэлементы и разная акустика, и кибернетика, охранников-дармоедов понаставили на каждом углу – и все-таки обязательно каждый год у них какая-нибудь машинка да сбежит. И тогда тебе говорят: бросай все, иди ее ищи. А кому охота ее искать? Кому охота с ней связываться, я спрашиваю? Ведь если ты ее хоть краем глаза увидел – все. Или тебя в инженеры упекут, или загонят куда-нибудь в лес, на дальнюю базу, грибы спиртовать, чтобы, упаси боже, не разгласил… глаза завяжет… кто как… У одного документы потребуют…"

Падамелон периодически бормотал:

– Как придем… как доберемся…

Африканец подбегал к обочине и оставлял желтые метки на рваных комьях.

… нестись, выпучив глаза, или, наоборот, смежив веки, или нацепив темные очки, уверенно объезжая ямы на разбитой колее… Воображая, что цель только впереди. Сцепив зубы, давят гашетку на перекрестках, и, загнав в тупик, тайком попивают пиво, которое потом заедают таблетками, чтобы только не пахло, чтобы только не наткнуться на дырку в правах. Все, все: убогие, наивные, пьяницы и трезвенники, мечтающие о пустой бабенке на обочине, о сладострастии, о грехе без похмелья. Не ведающие, что за все надо платить, хочешь или не хочешь – преждевременной старостью и трясущимися коленками; и от этого мучающиеся катарами, несварением желудков, язвами, пустопорожними мечтами и вредными привычками. Все, все осталось – никуда не делось, как крошеные ледышки в холодной проруби, как…

Кто-то отвечал, словно цитировал книжки любимых Стругацких:

"Не нужно, чтобы они были принципиальными сторонниками правды-матки, лишь бы не врали и не говорили гадостей ни в глаза, ни за глаза. И чтобы они не требовали от человека полного соответствия каким-нибудь идеалам, а принимали и понимали бы его таким, какой он есть… Боже мой, неужели я хочу так много?"

Крыши постепенно заполняли все пространство над головой, загораживали небо.

… привыкшие… не выбирающие… а скользящие: плотские радости, набитые животы; лица, напоминающие печеную картошку, тусклый взгляд, усатые женщины с плющевыми задами, нагибающиеся над жужжащими, шаркающими ксероксами, или наклоняющиеся к голубоватым экранам, – что они видят, кроме того, что видят?..

Ему так понравилась мысль, что Он долго и со смаком обкатывал ее, ищя заключительный аккорд, и как всегда ничего не находил, а только обреченно останавливался и бормотал, тупо глядя в темноту: "Думать! думать! Дожить до старости и ничего не понять – дорожка ни вкривь, ни вкось, стена, за которой никто не ждет и не может ждать, потому что, потому что… глупо и бестолково, как могильная похлебка. Проказа усталости, поражающая в самом начале, остановка на полпути, тлен чувств и знаний…"

Он не сумел толком ничего додумать, как в следующую минуту из-за поворота, словно вынырнули слепящие фары в радужных разбегающихся кругах, а за ними еще – нечто огромное и черное, смахивающее на паука с растопыренными колкими лапами. И они втроем ничего не успели понять, только Африканец, рыкнув, сунулся вперед. Их накрыло, словно облаком, понесло с бережливостью младенца, покачивая, наперекор устремлениям, планам, словно отживших свое, но так и не успевших понять прожитого – смысла поиска…

***

… стояли перед зданием то ли института, от ли опытного производства, и Падамелон, как заводной твердил:

– Пей! пей! – И тыкал в лицо горлышком бутылки.

Тоска и одиночество, пленительный обман, ожидание чуда – Он поддался, вплетаясь в невидимую ткань по доброй воле, от закономерной покорности сотен поколений. Быть абсолютно свободным? Предпочесть новую клетку? Не обольщаться вопросами – пока… пока нравится. Изжить предрассудки в самом себе, отряхнуть прах, выбрать следующий ход? Что-то мешало – обоюдное согласие, как тайный сговор?

– Пошли… пошли… в подвал. – Тянул Падамелон, – где-то здесь… ради бога… ради науки… «Апельсин» для «Мандарина»…

Он сделал шаг, все еще думая о книжке.

Мело и пело. Из-под крыши снег не то падал, не то закручивался вихрями вопреки логике, при полном безветрии, подсвеченный с боков невидимыми софитами.

Теперь Он ничего не видел. Если бы кто-то спросил, не сумел бы ответить. Несовпадение мнимого прошлого и расчерченного настоящего. Где-то там, в закоулках, на третьем дне былого величия.

Вели. Даже не стоило поворачиваться – все равно без лиц, без переходов и лестниц. Обнимали с кошачьими повадками, как равного, и уже не тело и не душу с легкостью принуждая, без хаоса и прерываний, понятно, естественно, но все равно зависимым, вторичным, – словно пространство сдернулось с места, предприняло попытку и растеклось в неведении, настороже.

Что же вы хлопочете, златокудрые, наводите глянец на том, что никогда не заблестит под вашим солнцем, не вкусит добра и почестей, не празднует по доброй воле, а живет своей жизнью нисколько не претендуя ни на какую другую, по-своему невразумительную и равнодушную, единственную в своем роде, вынесенную в крайность материи и потому нелепую и чванливую.

– Давайте к нам…

Он доплелся на твердых, негнущихся ногах, плюхнулся на пляжный хлипкий стул, все еще под впечатлением, все еще ощущая вкус мыслей, их прикосновения и радости, и облегченно вздохнул – все кончилось, осталось позади. Он даже чуть оглянулся. Но за спиной ничего не было, и Он не стал смотреть, потому что в стакан прямо из перевернутой бутылки тяжело, комками вывалился кефир.

– Пейте, освежает, – посоветовал Волдемар, – и для здоровья тоже…

Он с облегчением почувствовал себя другим, у него выросли крылья, – словно от святого причастия, словно от духовного покаяния.

– Пейте, пейте, – поддакнул Перец. – У нас здесь целых два ящика, а в час еще подкинут…

Он ногой двинул под столом что-то стеклянное, и в проход между столиками выполз углом синий пластмассовый ящик, полный батареей холодных запотевших бутылок с блестящими жестяными крышечками, смотрящих в яркое, голубое небо уверенно и надежно.

– Каждые три дня прибывают… – пояснил Вольдемар, – самим не хватает, – и, обратив на крашеную буфетчицу блудливые, влажные глаза, промазал два раза ногой, а на третий водворил ящик на место.

Он облегченно вздохнул: черт с тем, что за спиной. Сбоку, за папертью о песок плескалось море. Глаза с непривычки щурились. Даль убегала: над солнечной дорожкой, над прохладной водой, за противостоящие мысы с бахромой разросшегося леса, прямо в голубеющую лазурь.

Он послушно глотнул тепловатый, белый комок и едва не задохнулся. Глаза полезли из орбит. Легкие перестали дышать.

– А… гмм… хмм… – Он давился и кашлял.

– Ничего-ничего, бывает… – Вольдемар-шофер протянул руку с толстыми, плоскими ногтями и похлопал по спине. – Закусывайте, закусывайте.

В бутылках из-под кефира был чистый самогон.

Сюда бы Падамелона, почему-то решил Он в промежутках между приступами кашля.

– Нет уж… – Вольдемар многозначительно щелкнул пальцем по горлу, – нам эти самые… ни к чему. Мы сами с усами. Правильно, Натали? – и пропел, фальшивя: "На заре ты меня не буди-и-и…"

– Хватит, хватит заливать, – буфетчица высунулась из окошка. – А вот сейчас пожалуюсь кое-кому, живо проверят штамп в паспорте.

Тени колко и плоско торчали над ее головой, как слепой придаток, как отблески иных начал, несовместимые с морем и ярким, летним светом, даже с мыслями.

– Какой штамп? – спросил Он, вытирая слезы и не отрывая глаз от этих жутковатых теней.

– Так ведь… – лукаво произнес Перец (тень за его спиной подрагивала в тон разговора), – приказ за номером бис восемь о женатых и разведенных по рангу и табелям Управления сразу после «Вырождения»… Вы что, не знаете историю дальше?

Он поднял правую бровь и выжидательно замолчал. Может быть, он думал, что приказы бывают только правильными – продукт тридцати трех десятков подлецов и советников, и никогда не сомневался в них. Надо было только поставить подпись и посмотреть, как Алевтина, виляя красивым задом, идет в красных модельных туфлях по толстому, пушистому ковру (Домарощинер бросился с Обрыва – черт знает, какой пунктик обязательств), и ее точеная шейка поворачивается, чтобы одарить жадной улыбкой. И Он не знает, что с ней делать, не в том смысле – спать или не спать, а подсознательно, – что за ее прекрасной попкой скрывается кто-то, кто в нужный момент нажимает кнопку и говорит: "А вызовите мне такого-то и такого-то! На ковер, под белые ручки, чтоб дрожью пробирало!.. И баста!" Ведь и подобный конец небезынтересен и внушает уважительное почтение раба к господину.

– Так у нас уже все изменилось, – произнес Он и расслабленно подумал: "Где-то я его уже видел…" Теплая, с запахом острого пота под мышками, домашняя, как канарейка, или… или… ах, да… библиотека; и, краснея, потупился от воспоминаний, словно это Он сам тянул чемодан по холодным пустым аллеям мимо щербатых скульптур с нецензурными надписями, словно это Он сам восторгался и одновременно страшился Леса и ненавидел Управление, словно это Он, нежный и разморенный, лежал в горячей ванне, в ароматном облаке Алевтиной квартиры, не веря в свое счастье.

Перед ним на краешке сидел Директор – тихий, скромный человек, со светлыми, прозрачными глазами и бесцветными волосами, и Он знал о нем все: и о тайных мыслях, и о родившихся и не родившихся приказах, и о генеральском погоне, и о парабеллуме в сейфе, декорированном под сервант.

– Этого они не учли, – сказал Директор.

– Кто? – удивился Он.

– Как там их, бишь? – Щелкнул пальцами, обращаясь в сторону подчиненного.

– Ну, начальник, обижаешь, – засмеялся Вольдемар и, трезвея, запнулся. – И я забыл…

– Ладно, неважно. Зато они меня выбрали… – твердо, словно оправдываясь, произнес Перец, выпячивая грудь, – сами, очень демократично… Горжусь… от их имени и от имени коллектива… человечества… теперь имею полное право…

– Она меня к Томке с биостанции ревнует, – радостно оборачивая восточное лицо, сообщил Вольдемар. – А у нас, промежду прочим, даже детей общих нет. И засмеялся жирным, густым смехом.

– Да ну тебя, – засмущалась буфетчица. – Вы его не слушайте! Бывают же!..

– Собственно, там ведь другое продолжение, – ободренно вспомнил Он, пытаясь ухватить ломкую, ускользающую грань разговора. – И, вообще, речь идет об улитке. Так что вы ошибаетесь.

– Да? – наигранно удивился Перец.

"… метелкой, метелкой, вынести к солнышку, чтобы пованивало меньше, и приготовить с грибочками на масле провансаль, на закуску из третьего подвала, из пятой бочки, а дворне пива и вчерашние пироги с дранкой…"

– Было другое, но его отменили, – бесцветно, манерами клерка третьей руки пояснил он. – Только вот не припомню номера. Впрочем, секретарша… – он вдруг залился краской, – должна знать… во всем должна быть точность. Вот наш общий знакомый, покойный…

– Бросьте вы, господин Перец, – не отрываясь от буфета, произнес Вольдемар и налил новую порцию кефира. – Я б этих баб вывозил на остров и по воскресеньям, не реже двух раз в неделю, на катере с ветерком… а-а-а… остальные дела-а-а… – и, споткнувшись о каменеющее лицо Перца, сразу поменял тон и то ли спросил, то ли приказал: – Будешь экспертом!? – и хлопнул по плечу. – Будешь!

– Буду, – вдруг произнес Он словно сам за себя, словно кто-то за него расписался за чужую жизнь.

– Сейчас доставят одного человечка. И ты нам все расскажешь-объяснишь, – подмигнул Вольдемар не сколько ему, сколько Директору.

– Верите или нет, не могу уволить мерзавца, – доверительно наклоняясь и понижая голос до шепота (словно беря под опеку), пояснил Перец. – Язык что ли укоротить или кастрировать. – А то нам не все ясно.

"… развесить, чтобы сразу всех скопом, лучше, конечно, чтоб меньше возни, – без регистрации, без суда и следствия…"

– Кастрировать уже было, – припомнил Он и впервые позволил себе улыбнуться, ободренный дружескими манерами Директора. Губы были деревянными, словно у куклы, словно с чужого лица.

– Так это ж когда… – кисло напомнил Вольдемар, – это еще…

– Придется повторить, – пообещал Перец, гоняя с щеки на щеку желваки. – А то, знаете ли, отрастает…

"… и подтереться этим самым обоснованием по этой самой третьей статье четвертого уложения бог весть, какого года, с печатями и сургучами…"

– А кто ж машину водить будет? – вежливо поинтересовался Вольдемар, красуясь в своей наглости.

Перец сплюнул на асфальт и посмотрел, как слюна испаряется и тает в трещинах.

– Уйду в отставку! – пожаловался он. – Вот полное Вырождение проведу и уйду. Знаете ли, музыка, цветы, сострадательные речи, слезы…

– Какое Вырождение? – спросил Он самым безразличным голосом, чтобы только себя не выдать.

"… а всех подзадержавшихся выставить в плоскость апробированного члена, третий знак степени, чтоб… чтоб… за самовольство и ехидничание, чтобы можно было снисходительно пожурить: "Ах, ты дурачок…" и погладить по соломенной головке.

– То самое, которое ждали…

– … две тысячи лет… – с пониманием вставила Натали, – то, что в Ехоне предсказано…

– Иерихоне, – поправил Перец-Директор и вопросительно приподнял правую бровь.

Чего он ждал от него? Раскрытия тайны? Признания? Жалкие торсионные поля.

Вольдемар нагловато и почему-то многозначительно качнул головой и налил себе в стакан.

Тени прятались от горячего солнца.

– Мы теперь не шоферим, – выставляя живот, пояснил он после минутного молчания, – мы теперь в охране, – и опрокинул стакан, так что в глубине рта мелькнули полукружия белых зубов с острыми ровными краями, а потом слегка распахнул полы пиджака и похлопал ладонью по боку, где у него на желтых скрипучих ремнях висел блестящий пистолет. И если бы не эти резкие, осторожные тени за его спиной, можно было вообще ни о чем не беспокоиться.

И тогда Он обернулся и увидел, что набережная и бескрайний пляж с золотистым ровным песком и разноцветными зонтиками над крашеными лежаками – пусты. Даже море вокруг было без радостного человеческого говора. Только вдали, под деревьями и за ними, скрестив руки за спинами, прятались черные, колкие фигуры. Еще одни соглядатаи? Не было ни времени, ни возможности разбираться.

Где же Падамелон и Африканец? тоскливо подумал Он. И сейчас же зазвенело в ушах и противный липкий пот слабости полился по лицу.

Странным и фальшивым все было. Слишком ярко-притягательное небо и бесцветно-прохладное море. И даже буфетчица Натали с таким милым, женским лицом под рыжей, привлекательной челкой, когда поворачивалась или делала вид, что поворачивается и уходит вглубь павильона, представала сразу невидимой, черной тенью, которая сливалась с плоским жирным мраком за ее спиной.

– Завтра же издам приказ, – заговорил Перец, – набирать в охрану глухих, а главное немых, чтоб не трепались за столом, или сдам в дело к Чачуа. А?!

– Бросьте, братишка, господин директор, старая гвардия предана вам как никто иной, – ни капли не смущаясь, ответил Вольдемар, по-прежнему улыбаясь сладкой восточной улыбкой и играя влажными глазами, как барышник на ярмарке.

Деревья у кинотеатра тоже были фальшивыми, декорациями, выпиленными из картона и раскрашенными зеленой краской.

– Выхода нет, – коротко посетовал Перец. – Но если скажу, лезгинку станцует, будешь танцевать, дорогой?

– Это мы запросто, – согласился бывший шофер. – Зачем, братишка, раздувать огонь.

Только асфальт под ногами был горячим и самым что ни на есть настоящим, в плевках этого фальшивого Директора и в его душных мыслях.

– Вот так все, чуть что – в штаны, – глядя прямо в глаза, вздохнул Перец. – Нет хороших собеседников. Так что б по душам под водочку со слезой и барашком у горной речки, в тени арчи, так чтобы развернул душу и все выложил, но чтоб без обмана, чтоб я сразу все понял – вот тогда по высшему разряду – чисто и ясно и творить хочется без оговорок и запинаний. Тогда б я вот так… – И он вытянул плоскую, бескровную руку и сжал в кулак.

– Собственно… – начал Он, холодея от предчувствия.

Он хотел сказать, что все понимает, что если спросят, Он сам все расскажет и о книге, и об авторах. Только не стоит так разговаривать на оконечностях и двусмысленно, потому что вон у Вольдемара почему-то все время отклеивается ус и нос, словно пластилиновый, от жары съезжает на рот, а на правой руке семь пальцев вместо пяти, усыпанных грубыми перстнями.

– Не надо-о-о… дарогой, – словно угадав его мысли, с грузинским акцентом пропел Директор, – не надо, а то а-а-абыжу…

И наступила пауза, и они смотрели на него во все глаза и ждали с жадной плотоядностью, что Он скажет, выложит им, чтобы понять этот мир – чужой и странный для них, чтобы не потеть под солнышком от натуги, а с чувством полного удовлетворения говорить: "… и вовсе не такие они умные эти людишки, а только большой важности надуваются в мерзости своей земной…"

И Он сказал, меряя увиденное и услышанное только своими мерками:

– Пора мне… – И приподнялся.

– Куда же? – с какими-то деланным непониманием пропел Вольдемар, сунув руку за пазуху, чтобы вытащить заветный пистолет.

И сейчас же, визжа на тормозах, из-за угла кривоватой улочки и сладко дышащих кипарисов, мягко приседая, выкатилась большая черная машина и из распахнутых дверец вдруг вывалились (десятки, сотни) огромные и сияющие Падамелоны в шапках-ушанках и с дамскими зонтиками в руках и приплясывающей походкой направились к ним, а такой умный и фальшивый господин Директор, с неземной легкостью рассыпавшись на множество двойников, разведя руки и приседая, как на выходе, понесся навстречу, твердя заведенно:

– Вот мы все и обсудим, вот мы все и обсудим…

И голове ясно и четко откуда-то с выси голосом Падамелона пронеслось: "Не жди…"

И тогда Он понял, что Падамелона уже нет и никогда не будет и что это не люди, а просто живые тени, их мысли из книги, и что сейчас с ним что-то должно случиться – страшное и мерзкое, подлое и неумолимое, навечно заключающее в свой водоворот, как мысли и высказывания Директора, как одноклеточность и плотоядность шофера Вольдемара, как пьянство и старость Падамелона. И тогда Он поднялся и просто ткнул ладонью в черную колкую тень за спиной Водельмара, над его изумленными глазками и перламутровым пистолетом, под визг надушенной Натали: "Караул!!!"

Ткнул, накрутил на кулак и что есть силы дернул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю