Текст книги "Железные паруса"
Автор книги: Михаил Белозёров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
И тотчас, словно захлопнулось, прокатилось по плечам, обдало гремящей волной, скрутилось кровавым узлом, – пожалело; и Он снова стоял посреди озера, и рядом, задрав морду на длинной шее, сидел Африканец и изучающим взглядом смотрел на него карими глаза и даже пытался повилять своим обрубком. И тогда Он вставил ноги в лыжи, взял палки, вздохнул и, не оглядываясь, пошел прочь из этого леса, подальше от города, от заблуждений и страхов, к розовато-холодным отсветам на горизонте, к тому, что звало и пело – к Великой Тайне.
Глава третья
Заводы Мангун-Кале
1
С самого начала им везло и все шло гладко, словно по накатанной дороге.
К концу смены Он получил записку.
Бумага давно стала редкостью, и записка была нацарапана на куске пластика.
Записку принес полоумный уборщик-негр Джо и делал вид, что счищает какую-то грязь с рифленого пола, пока Он копался в карманах.
Он дал ему мятную жвачку – последнее, что у него осталось и что сумел сохранить, несмотря ни на что: ни на тщательные проверки, ни на дошлых, пронырливых пангинов, ни на регулярные банные дни, когда всех скопом загоняли в большой бетонный ящик и поливали холодной водой, и называлось это "санитарной обработкой рабочей силы".
Негр не умел читать, но мог показать записку петралонам, и потому был опасен как свидетель. Почему Пайс доверял негру, Он не знал. Известно ли что-нибудь Сципиону о записке, станет ясно только после ужина, когда пальцеходящие пангины будут перестегивать ошейники, а стопоходящие петралоны появятся перед столовой, чтобы выбрать себе очередную жертву – как они делали всегда, как они сделают сегодня. И это был единственный шанс, но вполне реальный, и они с Пайсом вычислили его.
Он сунул негру кусок липкой резины с крошками приставшего табака. И негр обрадовался, растянул толстые, влажные губы и сразу прямо с бумагой запихал жвачку в рот, втянув впалые щеки, и глаза у него с мраморными в прожилку белками блаженно сощурились, затуманились. Потом он воровато оглянулся по сторонам и, припадая на левую ногу, поспешил по коридору, придерживаясь одной рукой за цепь, а другой ловко подхватывая с пола специальной щеткой невидимый мусор. Завод был образцово-показательным и стерильным, как операционная салфетка.
Записка была от Пайса.
В ней, путая русские и английские слова, словно барочный интеллектуал, он писал, что будет ждать их в шестом вентиляционном стволе сразу после ужина и что у него, у Пайса, все готово. А это означало, что с сегодняшнего дня в шахте 6-Бис каждую вторую смену будет производиться пуск, что наконец-то изготовлены ключи и что у побега есть все шансы завершиться благополучно, если, конечно, их не поймают прежде, чем они минуют внутреннюю охрану, прежде чем в шахте запустят двигатели, а им удастся нырнуть в шестой колодец, откуда начинался центральный сток, который вынесет их в черноречный каньон, и прежде, чем они выберутся за тридцатикилометровую зону, в сторону моря, если, разумеется, ее не успеют оцепить (да и будут ли оцеплять?), и если, конечно, наверху все то же самое, что было и полгода назад, и год, и столетие, и черт знает когда. В конце по-русски было приписано: "Осадим и этот кнехт!". Это была его любимая поговорка, но ему не хватало русского бахвальства, чтобы правильно ее произносить.
Он вздохнул и переменил позу – вытянул правую ногу между ящиками со стружкой и чугунным литьем и подождал, пока в ней не возобновится кровообращение.
В конце смены Он отползал сюда каждый час минут на пятнадцать, потому что место было закрытое и не просматривалось охраной. Он ждал записки два месяца и дождался.
Потом Он незаметно кивнул бригадиру.
И Поп-викарий сделал вид, что работает еще усерднее, водя напильником по отливке. Хуго-немец еще ниже склонился над верстаком, стараясь как всегда от свистка до свистка, – ничего не поделаешь – дойч-воспитание. И остальные: Клипса, по кличке Мясо, искусно филонил, покуривая в кулаке раздобытую у пангинов сигарету. Ван-Вэй, поклонник Цинь Ши-Хуана – императора, который построил Великую Китайскую стену, с завистью косился, не решаясь попросить затянуться; а Мексиканец, привычно шевеля губами, отрешенно тянул псалом: "Не ревнуй злодеям-м-м… не завидуй делающим беззаконие-е-е… ибо они, как трава, скоро будут скошены, и, как зеленеющий злак, увянут… и выведи, как свет… Ох-х-х…", или еще что-то подобное – откуда ему знать.
В общем, все как обычно до тошноты, если бы не внимательный взгляд Попа и робкий Ван-Вэйя, и воодушевленный Мексиканца, и Хуго, и ничего не подозревающего Клипсы по кличке Мясо.
Как обычно и даже чересчур, и Он подумал, что Клипса – это их козырная карта, туз, меченая шестеркой. И теперь надо было правильно разыграть ее, и сорвать банк.
Он кивнул, и Поп, бывший управляющий компанией "Роял Нигер" в Западной Африке, имевший когда-то счет в Центральном Швейцарском банке и виллу на озере Ньяса, верный своей привычке, кривовато ухмыльнулся так, что розовый шрам, не зарастающий щетиной, поехал гармошкой и сделал его обладателя похожим на разбитного лондонского кокни.
И сразу бригада ожила: белобрысый Хуго, облапав Ван-Вэйя, что-то шепнул ему на ухо, и китаец, матрос желтой флотилии Сицзян, стражник Ивового рубежа, колодник императорской тюрьмы, а теперь просто – раб горы Мангун-Кале – Отчей Горы, согласно закивал головой, оскаливая под пустой губой редкие зубы (каждую десятую смену какой-нибудь пангин ради забавы брил его ржавым штыком), Мексиканец, потомок мешитеков и касиков из рода Анауака, а затем – просто собиратель опунции в Тлапакое, перестал читать молитву и, закатив глаза под потолок, радостно заулыбался, один Клипса нагловато – двумя пальцами – блаженствовал со своей сигаретой, ни о чем не подозревая, как не должен подозревать петух о кипящей кастрюле.
– Я дослушаю курс в Оксфорде… – мечтательно сказал Поп и скупо улыбнулся.
– Я поставлю святой матери большую свечку… – смиренно прошептал Мексиканец и отрешенно закатил глаза.
– Я женюсь на прекрасной Ло… – неуверенно признался Ван-Вэй, обдирая свежие струпья с губы, – и стану лоцманом, а может, – главным суперкаргом великой Вдовы Чанга? если… если она еще правит…
– А я, пожалуй, напьюсь… – хитро поморщился Хуго. – Уж я-то знаю, что делать! – И состроил самую глупую мину.
А я, подумал Он, пойду искать ружье Падамелона. И еще Он подумал, что каждый из них так давно сидит под землей, что уже и забыл, для чего они живут и как они жили, потому что прошлая жизнь для всех них, – как красивая сказка.
Один Клипса – без роду и племени – ничего не произнес, а подозрительно покосился на остальных, – зачем мечтать, когда есть сигареты и дармовая похлебка.
В общем, конспираторы из них были аховые. Так что сразу было видно, что готовится побег и не просто одного человека, а целой бригады, да еще самым наглым способом. И надо быть идиотом-пангином, чтоб ничего не заметить и тут же их всех еще тепленьких с такими радостными лицами и полных дерьмовой надежды не упечь в отдельную камеру или сразу – на «штырях-зуботычках» петралонам, которые рано или поздно вытянут из тебя все жилы, чтобы остальным в железных клетках неповадно было и чтобы кто-нибудь, не приведи господь, не надумал совершить то же самое, а вел себя паинькой и до самого последнего момента верил пустым обещаниям о счастливом конце. А вот об этом конце думать совсем не хотелось, потому что, судя по многим признакам, он мог наступить в любую смену. И тогда однажды их просто не выпустят из клеток и даже из жалости не расстреляют, а бросят подыхать здесь в шахтах на километровой глубине, отключив все электрические системы и вентиляцию, и тогда трудно представить, что начнется в кромешной темноте и чем все кончится.
Он не смог терпеть эти радостные лица и не стал искушать судьбу, а прополз по масленому полу и поднялся над верстаком, чтобы впереться взглядом в центральную вышку с наблюдателем, где под стеклянным колпаком пангины устроили себе рай с кондиционированным воздухом и шлюхами в униформе, которые подавали им кофе и обслуживали под разлапистыми пальмами в кадках.
В этот момент пангины были заняты телевизором, и даже дежурный, которому положено было не спускать глаз с работяг и даже не садиться, а вышагивать по круговой эстакаде всю смену – все свои двадцать пять километров, – вывернув шею, уставился в экран, и по его безбородому лицу бродила слюнявая ухмылка.
– А дальше? – спросил Он у Хуго, продолжая прерванный разговор и встретившись взглядом с Попом.
Поп – прекрасный, великодушный Поп. Бригадир. Великий психолог. Таинственный анализатор ситуаций, раскладчик карт любого действа, единственный и непревзойденный, – даже он не мог предвидеть своей смерти, словно она не стояла у него за спиной.
Да, думал Он, и я тоже ничего не смогу поделать ни для него, ни для кого другого, даже если захочу, очень захочу, даже если решу, что в этот раз ошибся. Как я хочу ошибиться, и я, наверное, ошибся… Он сжал кулаки: то, что жило в нем так долго, что Он даже не знал, откуда и зачем взялось, да и вряд ли мог знать, то, что придавало ему силы – надежда, как ступень к последующему, то, что вело, пусть порой даже навязчиво, порой – до одури, так что временами ему казалось известным наперед, – ведь оно тоже имело свои правила, – думало, планировало будущее, и Он почти, ну почти, знал их или думал, что знает, как оно все это делает или сделает в следующее мгновение, – не имело в данный момент никакого смысла, как не имеет смысла лунный свет или морской прибой. Просто с каждым разом у него была причина все меньше сомневаться и больше верить себе. Это было странное чувство – чувство бессмертия и чувство знания будущего; точнее, Он не мог их разделить, и они сливались для него в нечто единое, и Он приспосабливался к нему так долго, что и не помнил уже, когда начал понимать себя. Единственное, Он не знал, следует ли вмешиваться в то, что и так должно случиться.
И на этот раз Он тоже не пришел ни к какому решению, ибо, сколько ни старался вмешаться, это приводило только к лишним страданиям для тех, о ком он заботился, и Он дал слово, что никогда-никогда не будет вмешиваться, пусть даже ему будет очень больно и плохо после всего этого.
– … а дальше этот сукин сын мне и говорит, – продолжил Хуго, – пойдешь и принесешь для господина генерала подушку и перину. Вроде, как это прогулка в соседний супермаркет или к тетушке Гретте на день рождения. Естественно, я стою, как чурбан, по стойке смирно, руки по швам, локти врозь, как положено, сапоги начищены заморской патентованной ваксой – ребята притащили, и от меня на три метра по уставу воняет барабанными палочками – дезинфекционным дерьмом СР-11 так, что полковник морщится и тычет себе в нос платок в одеколоне. Небось, у какой-нибудь красотки одолжил. Эта свинья сидит, икает от французского коньяка, а наш боров рассуждает, какими мы должны быть гостеприимными и какие классные у него разведчики – цепные собаки, одним словом. Он меня, дурака, еще за окном купил, со всеми потрохами. Знал, что слышно далеко. Вот, значит, тогда я второй раз и сорвался, если считать первым училище, из которого меня сержантом и выперли. Видать, на роду написано помереть сержантом. А хоть бы и генералом! Не люблю, когда об меня окурки тушат. Отец, полковник бундесвера, из-за этого чуть инфаркт не получил. В деревню мы, значит, тихонечко ночью поползли – окопное дерьмо размазывать. Накануне я в один такой окоп под обстрелом свалился, а там трупы – поверишь, неделю мясо не мог есть. Я ребятам о генеральской перине – ни слова – стыдно. Думаю, вроде, как барахлишко попутно и захватим. Как уж назад – и не планирую, хотя каюсь, минное поле только проходами прорезано, да и то минут за двадцать до нашей вылазки и, естественно, знаешь, как всегда, – не до конца. Ползешь, заденешь за какую-нибудь железку, мина или нет? и холодным потом обливаешься, кто его знает, как она установлена с натяжением или на удар. Доползли. Ребята что надо. Свое дело знают. А в деревне – никого… пусто! Разделение как раз по фронту и прошло. Даже в штабе дивизии не догадывались. Но тогда об этом, ясное дело, никто не знал. Я, конечно, связного в штаб с запиской, мол, так и так, противник отступил в "неизвестном направлении, преследую", то бишь веду разведку по всем правилам – по уставу, не зря его в меня вдалбливали, как сегодня Кенто – "Отче наш…", а сам с ребятами вперед, догонять. Двадцать километров пехом и еще один под огнем, потому что они лупили со страха во все стороны и по всему, что движется. А про перину полковник через неделю вспомнил. Генерал, оказывается, проверяющим был, ну и влепил «неуд» за халатность – противника, мол, проворонил, а я, естественно – крайний, ублажатель, и загремел в штрафняк. Хорошее было время, вначале «оно» только раз в месяц щелкало. Щелкнет, и воюй дальше, это уж потом… потом идешь, например, километр, другой – и никого, трофей одни… – Сержант прищелкнул языком и выдохнул из себя воздух. – Да… потом…
– Да, потом… – неожиданно для себя посетовал Он, потому что у него тоже было, что вспоминать: Крым и пса, и Он подумал, что если выберется, непременно найдет его. Теперь Он был уверен, что выберется, не мог Он не выбраться, потому что его ждал пес. О жене Он старался не думать.
– Свинство все это! – тихо выругался Ван-Вэй. – Какое сегодня число?
О чем он мечтал? Возродить сотую династию в Поднебесной. Назло всему, что случилось на этой планете. Поди разберись. Может быть, Китай слишком большой для подобных экспериментов, а прекрасная Ло заждалась? Слишком далекая страна, если только туда агенты Мангун-Кале еще не добрались, а если и добрались, то теперь уже все равно.
– Четвертое, – уверенно сообщил Сержант. – Точно четвертое, четвертое июня. На улице лето. – И засмеялся удачной шутке.
Клипса по кличке Мясо искурил сигарету и даже остаток табака растер в ладонях. Ван-Вэй только потянул носом и сглотнул слюну. А Кенто-добряк хлопнул его по плечу и понимающе подмигнул:
– Уж теперь-то на свободе накуримся!
– Не выйдет у нас ничего, – вдруг произнес Ван-Вэй, и голос у него впервые прозвучал почти что уверенно.
Теперь каждый из них мечтал почти в открытую – не могли удержаться, словно малые дети. Им казалось, что от этого все сложится так, как они задумали.
– Почему? – спросил Мексиканец.
И все насторожились. Поп, как настоящий бригадир, даже не стал спрашивать, а только слушал.
– Потому что для любого китайца цифра четыре – роковая цифра, – пояснил Ван-Вэй, – разве не ясно?!
– Да брось ты! – сказал Сержант. – Где наша не пропадала.
– Не повезет нам, – обреченно сказал Ван-Вэй и замолчал, потому что уважал Попа-бригадира.
– Ну, а что ты еще знаешь? – спросил Он, пытаясь отвлечь от дурных разговоров и не думать, что кто-то из них глупо проболтается и что когда-то они с Сержантом воевали по обе стороны фронта и шарили по великой европейской равнине. Но это было так давно и с тех пор столько всего перемешалось, что врагов здесь на Земле у тебя нет и, вероятно, никогда не будет, если только то, что там, наверху, произошло, – не их общий враг.
– Да вот, в общем-то, идешь рядом с человеком или в строю – а потом "бац-ц!!!" и пусто, только вихрь крутится.
– Что ж, вот так «бац-ц» и все? – спросил Он, чтобы только спросить, потому что слышал множество подобных историй, и все они были одинаковы, или почти одинаковы: опустевшие бары, куда боялись забегать, опустевшие города, куда боялись забредать.
– Вихрь-то, ясно, – за телом тянется, – вроде как на тепло реагирует, а зеркальный эффект – вроде видишь себя со стороны… а молочная пелена? Она уже потом появилась и походила на самый безобидный туман, только вначале почему-то сеном пахло, и никто из этой пелены никогда не выбирался. И всего больше этой дряни-плесени стлалось по лесам, загоняя людей в горы, чтобы тянуться следом, потом уже я видел ее гниющую. Или силиконовые болота – эка невидаль, скажете вы теперь, но тогда-то, тогда-то… Вначале мы не умели с ней бороться. Это потом выдумали отвердители. Прилетит вертушка и выльет тонну дряни тебе на голову, воняло, но ты спасен, можешь хоть танцевать. Эти силиконовые болота как бы сами по себе пропали. Но тот, кто их прошел, никогда не забудет. Я прошел их дважды. В самом начале от испуга, как и все убегал босиком, и в конце войны, но это была ерунда, у нас даже служба соответствующая была, как химзащита.
Он и сам слишком хорошо все помнил. У каждого взвода были свои маленькие тайны, как выжить. Очень многое зависело от командира, его опыта. Ему-то самому, можно считать, еще повезло, как, впрочем, каждому из бригады. Но здесь, на заводе, его опыт не имел никакого значения. Все они «избранные», как твердил Мексиканец, и клал по три раза в день поклоны на Мекку – даже между станками, даже возле параши. А он в этом деле дока – каждый знает, доказательств не требуется, потому что на всякий случай молился все богам подряд.
– Даже хуже – иногда и звука не было. Вначале в казарме прятались, думали, поможет. Привязывались. Ха-ха… Паника, конечно, и все такое. А потом по целым отделениям пропадать начали. Поди разберись. Идут в столовую, и вдруг "бац-ц!!! бац-ц!!!", и полроты нету… И главное – никакой системы, только не для пангинов и петралонов, конечно. Один Ганс только оттуда вернулся, но не имени, ничего не помнил и под себя мочился. Вот кому по-настоящему повезло, потому что его сразу списали и отправили в желтый дом.
– Значит, у вас то же самое было, – согласился Он, хотя, конечно, у каждого по-своему. В конце войны у них самих корабли походили на "летучего голландца" – половины расчетов не хватало, обеды готовили главный механик и комендор. Кое-как доползли до Гибралтара, чтобы приткнуться к Европе. Союзники, прячущиеся в великой горе среди обезьян, предложив остаться, – у самих наполовину казармы пустовали – брызнули наконец солярки в танки, и они поплыли, выполняя приказ, но в Дарданеллах их все равно накрыло оранжевой зарей – всех, кто на палубе, как языком слизало. Дальше – только ночным морем, без отличительных огней, до славного белокаменного Севастополя, чтобы потом маршировать через Инкерман, Балаклаву и Джанкой в сводных бригадах. Во славу генералов. Во славу родины. Отечества! Теперь об этом никто не помнит. Некому помнить. Только когда это с ними начало происходить, то все казалось настолько естественным, даже доморощенным, обрусевшим, что подобные события на западе воспринимались как фантастические фильмы или кара славянам.
– Вначале это, вроде, как в сумерках происходило, вроде, как тени. Утром двоих-троих не досчитывались. Ну поиск, конечно. Жандармерия – ясное дело, своего не упустит. Допросы. Кое-кого на гауптвахту. Полковник за печень хватается… боров неопаленный…
– Секретное оружие? – спросил Он, представляя картину, так и не изжив в себе злорадства оттого, что им, оказывается, приписывали то, на что они не были способны. То, что потом заставило объединиться все человечество.
Две трети кампании Он провел в окопах, одну треть – в госпитале – чему был страшно удивлен, потому что тогда уже уверовал в свое бессмертие. Теперь о его сомнениях напоминает только ноющая боль в руке. Но ведь у него и после этого были все основания верить в себя, хотя Совет Спасения и посчитал его достойным рабом завода Мангун-Кале.
– А то что еще… Возьми да выложи. Очкариков-экстрасенсов понаприкатило. Меня вызывают и спрашивают: "Что вы, господин сержант, видели и где в тот момент находились?" Ужас, смех, да и только. Ясное дело, я им все и выложил. Мол, ничего, ни сном, ни духом, сидел в сортире, пардон, одно место подтирал и ведать ничего не ведаю. Не буду же я выкладывать, что мы к мадам Шере нарядились да закатили такой пир… А они вежливо: "Скажите, господин сержант, а вы случаем головокружением не страдали, или там ознобом, рвоты, пардон, не испытывали? Сны у вас как, не навязчивые, а в детстве вы ононом не баловались, юбку прислуге не задирали?" Вроде, я как Фрейда не читал и с современным психоанализом не знаком. У меня этого дерьма в кабинете отца – от сих до сих – фолианты!
Да, подумал, едва слушая Он, ничего не испытываешь, кроме собственного ничтожества и страха до самых печенок, но и это не помогает, потому что страх для нас перестал быть защитой, и значит, что-то там Вверху сломалось в глобальном масштабе, и все полетело в тартарары.
А Сержант продолжал:
– Я им, походным котелкам, все выложил. У меня после литра самодельного дерьма не то что головокружение – вся комиссия боком смотрелась, и ничего. Сундук наш, маразматик старый, аж весь затрясся. Ясное дело, часть расформировали как шизофреническую – "подверженную массовому гипнозу". Они ведь поначалу думали, что сумеют все объяснить. Ха-ха! Но я до этого успел под трибунал загреметь, и влепили мне три года. Какие три года, три недели хотя бы выдержать в этой конюшне. А полковник наш, мать его…
Но в этот момент в главной альпере засвистели. Поп, сунув в рот свисток, продублировал цехового викария. Все задвигались.
Пальцеходящие пангины на эстакаде запрыгали, как мартышки, и игра началась. В динамики троекратно проиграли несколько тактов гимна заводов горы Мангун-Кале.
– … а полковник… – засмеялся Хуго-немец прямо в ухо, – ей-богу… даже жаль – свихнулся! Кто его теперь будет держать – не санаторий!
Все ему было нипочем, словно вчерашнему студенту, образчику урбанизированного нигилизма, не верящего ни в Бога, ни в дьявола, не испытывающего ни страха, ни слабости в коленках, ни перед очевидным Великим нашествием (интересно, сколько оно продлится?), ни перед петралонами.
И Он, выдержав секунду этой самой слабости перед рывком и испытывая противную пустоту в желудке, успел подумать, что, в общем-то, полагаться не на кого, кроме Пайса и Попа, что любой из бригады предаст с легкостью, как только переменятся обстоятельства, конечно, только не Поп… но Поп обречен… обречен… и думать об это не хотелось. Печать смерти уже лежала на нем.
– Готов? – одними губами спросил Поп, пряча инструмент и педантично и тщательно вытирая паклей руки.
Честный, прямой Поп. Даже чересчур честный и чересчур прямой. Без тени шуточек и с чисто английским юмором. Умеющий держать бригаду в кулаке. Косой с проседью чуб, и незарастающий щетиной розовый шрам на левой щеке.
Он кивнул:
– Готов!
Поднялся вместе со всеми, ухватившись за свою цепь и, не давая ей натянуться, пристроился за Мексиканцем.
– … говорят, он на вахте, в этих самых… колодцы чистит, – радостно добавил Хуго, – … я его еще, сукина сына, подержу за задницу, чтоб ему…
– Верно… – согласился Он, уже думая о другом, – пошли они все к такой-то матери…
Они вышли из своего сектора и вступили в общий коридор. В звоне цепей, его собственная перестала быть такой ненавистной.
Бар-Кохба, главный и извечный враг, перед которым все всегда расступались, как перед чумой, прокричал, выходя из пищеблока, где они вечно возились в куче гнилых овощей:
– Привет Пайсу!
Он давно забыл, что на поверхности был рядовым полицейским, пусть и проштрафившимся в чем-то, как каждый из них.
– Надень глушитель! – машинально посоветовал Он, чувствуя, как у него деревенеют мышцы на лице.
– Я только спросить, как там кусок мяса? – многозначительно засмеялся Бар-Кохба и отплыл в сторону, глумливо ухмыляясь.
И не было ни времени, ни сил разбираться в том, что могло быть случайностью, и, конечно, ею не было.
– Что случилось? – сразу же вмешался Бригадир, протиснувшись к нему, готовый тут же ввязаться в драку.
– Черт его знает? – удивился Он. – Сам не знаю, – и больше ничего не добавил, а подумал, что если что-то случится, то, конечно, только в столовой.
– Тогда как по плану, – сурово напомнил Бригадир и скупо улыбнулся, как умел улыбаться только он, – предельно честно и доверительно, как для женщины, словно для этого дела у него была отпущена самая золотая середина души, сокрытая от всех других, и к которой, тебе кажется, ты сейчас дотронулся.
Но смерть уже витала над ним, и с этим ничего нельзя было сделать, а только смириться.
– Я подстрахую! – пообещал Он, испытывая невольное уважение, потому что ты всегда испытываешь уважение к чужой гордости, хотя и чувствуешь себя почти, ну почти… предателем.
– … вот Кен тоже его видел, – не обращая внимания на Бригадира, сказал Хуго. – Правда, Толстый?
Кенто-добряк вывернул голову – мешала цепь, раздвинув толстые губы, и с них полетела слюна:
– Для праведника все пути едины… Но святитель…
– Верно ведь, Кен?! – Не дослушав, Хуго подмигнул, словно он имел дело со слабоумным.
Кенто добродушно и терпеливо улыбнулся:
– … не за страх, а верой и правдой…
– Во дает! – в который раз удивился Хуго-немец. – Он даже превзошел мою матушку. Та тоже чуть что на третьего кивала, но я-то уже тогда знал, что все это ерунда.
Кенто-добряк все так же выжидательно улыбался. Как только он появился в бригаде, Сержант ради смеха подсунул ему Библию – единственное из печатного, что было разрешено и что можно было достать на подземных заводах горы Мангун-Кале. Толстый оказался настолько благодарным учеником, что цитировал требник от смены до смены и молился так неистово, что на него стали коситься пангины-азиаты.
– И как видишь, у нее ничего не вышло, – подразнил, оскалившись, Хуго. – Теперь я тертый калач. Но ты… Ты у нас… – похлопал Кенто по плечу, – точно в рай попадешь. – И еще раз зло подмигнул, а злости этой было в нем так много, что хватило бы на каждого из бригады.
– Я слишком много грешил. – Признался Толстяк-Мексиканец. – Но теперь я в царстве божьем…
– Заткнитесь! – приказал Поп.
Его глаза в сумраке коридора казались почти черными, только белела косая прядь.
– Что? – переспросил Хуго, потому что шум ног здесь внизу заглушал даже шум гигантских вентиляторов где-то под невидимым потолком.
Не должны быть у человека таких честных глаз, здесь под землей, думал Он. Глупо это, глупо…
– Заткнитесь! – повторил Поп. – Не до трепа.
– Нет в тебе нашей демократии, – бесстрашно и почти дразня Бригадира, засмеялся Хуго-немец, – ничего ты не понимаешь в великой истине – свобода! Совсем помешался на своей Африке. А свобода нас ждет там! – И тыкнул пальцем вверх.
– Пока она нас только жмет, – пошутил Он, смягчая обстановку.
– Потерпи немного, – попросил Поп, – просто потерпи… – И глаза его нехорошо блеснули, а желваки на скулах напряглись.
– Ладно, – согласился Сержант, – у нас договор до сих, а дальше я сам, куда глаза глядят, у меня эти командиры вот где сидят, – и похлопал себя ладонью по шее, на которой был застегнут «вечный» ошейник.
– Дело хозяйское, – примирительно ответил Поп-викарий, – никто не неволит, но пока ты в моей команде, и я тебе сверну шею, если что…
– Правильно. – Повел наглыми белесыми глазами Хуго, и в его повадке появилось что-то волчье, – пока… пока ты командир…
– Вот я и говорю, – медленно произнес Поп-бригадир, – пока…
И они оказались у турникетов, перед строем пангинов, затянутых в ремни, и даже Бар-Кохба перестал подавать многозначительные знаки, а предпочел за благо спрятаться в толпе.
По ту сторону уже обыскивали заключенных, и пангины действовали своими штырями виртуозней зубочисток.
Но Он успел потереть записку о пол и, не привлекая внимания, спихнул ее через сетку на этаж ниже. Потом внизу прибежит такой же Джо, слизнет ее своей штуковиной, и никто не докопается, как они держали связь. А если и докопаются, то это будет неважно, – по крайней мере, для всех них, даже если их поймают, потому что исход такого мероприятия, как побег, всегда один – смерть.
Еще привычные полчаса. Привычные, если бы не Мексиканец, от страха вращающий белками, и Хуго-немец вдруг успокоившийся и уснувший, как лошадь, стоя. Он наступил ему на пятку, чтобы он проснулся, и дернул Мексиканца за цепь, чтобы перестал дрожать, как осиновый лист. Не хватало засыпаться в самом начале. У Мексиканца слишком ответственная роль, чтобы сейчас свалять дурака – пангины не любят шуток.
Пангины, желтолицые – даже здесь под землей, скуластые, с невозмутимыми азиатскими лицами и налетом сладострастия. Форма висит на них, как с чужого плеча. Злопамятны и ухватисты, но ключ, спрятанный под кожей на ноге, вряд ли найдут. Один упирается короткой заостренной дубинкой в поясницу, другой бегло ощупывают, словно обезьянка, детскими ручками. Толчок посильнее – следующий.
Пронесло. Похоже, Джо, и правда, друг Пайса, подумал Он.
В столовую они вошли раскованными. На ужин стакан кофейного напитка, сандвич с соевой пастой, иллирийские улитки, политые горчичным соусом, и кусок пластилинового эрзац-хлеба, похожего на асфальт.
Когда Он был готов двинуться с подносом к своим, из толпы уголовников тенью вынырнул Бар-Кохба и положил руку на плечо.
Поговаривают, что он попался на том, что продавал беженцам конфискованные таможней консервы и однажды возомнил себя таким всемогущим, что презрел подельщиков. Поговаривают также, что прежде чем его спустили под землю, он кое с кем из них успел разделаться.
– Я все знаю… – шепотом произнес он, нагло упираясь взглядом. – Капитан, возьми меня с собой…
Лицо у Бар-Кохба жесткое, в оспинах, словно по нему прошлись напильником или выстрелили пекапсином в упор, узкое, острое, как лезвие ножа, и похож он больше на червя, но пользовался у пангинов странным послаблением – носил длинные сальные волосы. За ним и его дружками числилось несколько темных дел, и держали их обособленно в отдельной камере, а на работу водили исключительно по кухонным нарядам.
– Если с моим другом что-то произошло, ты же знаешь?.. – сказал Он и подумал, Господи, ну почему я такой смелый?
– Не волнуйся… – произнес Бар-Кохба. – Иногда мусорщик тоже на что-то годится…
– Он выпросил у меня жвачку, – произнес Он равнодушно, наблюдая, как капли воды поблескивают в лучах прожекторов и подхватываются вентиляторами над ржавой арматурой, чтобы осесть на стены. Ему не было никакого дела до этого негра.
– Зря, – сказал Бар-Кохба. – Один раз ему уже заплатили…
Но ясно было, что ему наплевать на уборщика так же, как и всем остальным на заводах Мангун-Кале.
Клешня на плече неотрывно преследовала до лотка с хлебом.
– Убери лапу! – сказал Он.
Бар-Кохба промедлил.
Сейчас я его ударю, подумал Он, чувствуя, как начинает звенеть в голове, и Пайс будет ждать меня вечность, потому что Пайс есть Пайс, потому что предан, как собака, и один ни за что не пойдет в побег.
– Ничего, – ответил Бар-Кохба, – мне в отличие от тебя, спешить некуда. Ты же знаешь!? – Но лапу убрал.
Единственное, чего им обоим не хотелось – это привлекать внимания охраны.