Текст книги "Цвет черемухи"
Автор книги: Михаил Ворфоломеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Я знаю! Я это поняла! – Надя улыбнулась радостно. – Я сразу это поняла! Я еще плохо образованна, но я уже умею понимать и различать! Это как и в литературе. Есть Толстой, Лесков, Тургенев, Бунин. Я все время думала: откуда они вдруг такие? Потом мне попались летописи... И я все поняла! Так они хороши! А многие не понимают, и почему?
– От лени, – сказал Сомов. – Это все от душевной лени.
– А как вы относитесь к Пикассо?
– Никак. Я его не люблю. Он на меня как художник не воздействует.
– А меня он просто угнетает! Нельзя настоящие чувства выражать формально! Это разрушает!
От этих слов словно электрический ток пробежал по рукам Сомова. "Это разрушает! – произнес он про себя. – Какая она, однако... Да ведь я могу в нее влюбиться!" И от этих мыслей у Сомова выступила испарина на висках, так были сильны в этот момент его чувства.
Чтобы Надя не заметила его волнения, он поднялся и показал ей свой набросок. Надя восхищенно сказала:
– И как это можно, чтобы вас так слушались руки? Ну вот убей меня, а я и сотой доли этого не сделаю!
– Нужно работать каждый день. Появится навык, потом мастерство.
– А талант?
– Это изначально. Но к таланту надо обязательно и ремесло!
– Как Савва Игнатьевич! Вы сейчас как Савва Игнатьевич сказали!
– Кто это?
– Он егерь. Вот вам кого бы нарисовать! Он знаете какой? Огромный! Стремительный! Только он в селе почти не бывает. У него жена погибла пять лет назад. Хотите, расскажу?
– Расскажите.
Надя отъехала от окна к стене.
– Перед ноябрем жена Саввы пошла в село. Они сами жили в тайге. Там у них дом. Я ее не видела. Бабушка говорила, что она была красивой. Вы знаете, они оба были актерами!
– Что?! – воскликнул Сомов.
– Правда-правда! Вернее, его жена была актрисой. Он ее увидел, влюбился. Она, конечно, тоже. В Савву невозможно не влюбиться!
– И вы тоже в него влюблены?
Надя засмеялась:
– Как сестра в брата!
– Тогда ничего.
– Ну вот... Теперь, значит, его видит режиссер и умоляет сыграть в его спектакле. Уговорил, и егерь Савва стал актером! Только через год они сбежали в тайгу. Прожили в ней три года. И вот перед ноябрем его жена, Лариса, пошла в село и не вернулась. На другой день ударили лютые морозы. Савва прибежал в село, спрашивал о жене – никто ее не встречал. Он вернулся. На обратном пути он ее увидел. Она лежала подо льдом! Видимо, переходила речушку, упала и убилась. Ее затащило меж двух камней. Мороз сковал воду, и она оказалась в хрустальном гробу... Она так всю зиму пролежала. Всю зиму Савва ходил к ней. Каждый день. Хотели даже силой его оттащить, но побоялись. Он знаете какой? Два железных рубля сжимает и рвет на две части! После он ее схоронил. Теперь в село приходит только за солью. Да вот бабушке помогает. Стол мне сделал. У него золотые руки! Руки мастера... – Надя замолкла, задумалась.
– А откуда он?
– Он из Глуховки. Там теперь только два дома осталось. Савва Глухов. Мне пора, Егор Петрович.
Проводив Наденьку домой, Сомов зашел к себе переодеться. Через полчаса за ним на разбитом "Москвиче" заехал Усольцев. Теперь на нем были черные и опять большие брюки и белая, накрахмаленная до хруста рубашка.
– Все готово для встречи! – бойко провозгласил Усольцев. – Жена два раза вымыла полы, а я подмел двор. Будут супруги Цыпины и... – тут Усольцев сделал паузу, глаза его округлились, – Екатерина Мамонтова, охотовед, женщина одинокая и редчайшей физиономии!
Лукерья проводила их до калитки и стояла, пока они не скрылись за поворотом.
Дом Усольцева назывался коттеджем. Несмотря на то что он был новый, вид его, уныло-серый, производил впечатление неоконченной стройки. В доме их встретила жена Усольцева Лена, невысокая, энергичная. Почему-то сразу стало ясно, что в доме командует она. Деланно улыбнувшись, она распахнула портьеры на дверях и громко пригласила:
– Прошу!
Сомов прошел в гостиную. Под люстрой стоял стол, обильно уставленный закусками и напитками. Как только Егор вошел, из-за стола как по команде поднялись двое: мужчина, крепкий, с загорелым лицом и несколько развязными манерами, – Цыпин, и молодая женщина – его жена. В углу, рядом с магнитофоном, стояла высокая, темноглазая, в нарядном платье Катя Мамонтова. Она действительно была хороша: насмешливые глаза, рот крупный, красивые и крупные белые зубы. Мамонтова дождалась, когда к ней подойдет Сомов, протянула ему руку и смело заглянула в глаза. Сердце гулко забилось, но Сомов не подал виду. Перезнакомившись, сели за стол. Екатерина Максимовна Мамонтова была посажена рядом с гостем. "А что, – подумал Сомов, – хорошо!"
– Товарищи, – вскочил Усольцев, – наливайте!
– А водички нет запить? – как бы стесняясь, поведя плечами, попросила жена Цыпина.
– Рита, водой запивать вредно! – крикнул Усольцев. – Товарищи! – Он вновь вскочил. – Приятно, когда вот так, неожиданно, известная знаменитость! Ты на нее смотришь, а она очень даже простая и нашенская! Предлагаю выпить по первой за Егора Петровича! За нашего земляка, который всем доказал, чего мы стоим!
Выпили. Через полчаса пришел агроном Кастромин с женой, а следом и председатель сельсовета Епифанов. Епифанов был высок и худ и, видимо, из пьющих. Увидев его, Екатерина Максимовна потемнела лицом и даже как-то осунулась. Сомову тут же объяснили, что Епифанов третий год добивается Мамонтовой и что они пробовали жить вместе, но он в пьяном виде ее избил, и она от него ушла. На кухне Усольцев с женой в подробностях описали Сомову, как она полуголая бежала из дома по морозу, а он, Епифанов, вешался, но его успели вытащить из петли.
Этот рассказ был неприятен Сомову, и хмель, только что охвативший его, вылетел вон. Тут на кухню вошла Екатерина Максимовна, прикурила. Усольцевы, сделав глазами понимание, вышли. В зале играла музыка, там танцевала пара Цыпиных.
– Они в вас просто влюблены, – сказала Мамонтова. Голос у нее был низкий, как будто чуть простуженный.
– Они – это кто?
– Ритка и Лена. Конечно, посиди тут... – Она выпустила дым к потолку. – А вы не курите?
– Нет.
– Проводите меня сегодня?
Сердце у Сомова снова забухало. Ответил:
– Конечно, и даже с удовольствием.
Она вдруг подошла к нему совсем вплотную:
– Хороший мой! – и сразу же отстранилась, прошла в комнату.
Следом вышел Сомов.
Первое, что он увидел, – серое лицо Епифанова. Рита в своих новеньких туфельках старательно танцевала какой-то модный танец.
– А вы бывали за границей? – спросила Лена голосом вожатой.
Рита кинулась выключать магнитофон. Стало тихо.
– Бывал, – ответил Сомов.
– Вот скажите, как там?
– Нормально. Впрочем, смотря о чем вы спрашиваете.
– А где вы были? – спросила Мамонтова.
– Во Франции, в ФРГ, в бывших соцстранах.
– Культура как там? Несравнима с нашей? – спросил Усольцев.
– Почему же несравнима? Сравнимо все.
– Понаездятся, а потом клевещут, – вставил Епифанов.
– А он еще ничего не сказал, – вступилась маленькая Рита.
– Вот этими мозолями, – тыча себе в ладони, начал Епифанов, – самыми этими живут всякие. Всех кормим! Бывал он!.. Ну и хрен с тобой, что бывал! – Губы его зло скривились, и было видно, что он не пьян. – А я не бывал! И не хочу никакой загранки! Продаетесь помаленьку, курвы! И вы тоже! Епифанов обвел всех худым, длинным указательным пальцем.
– Что у тебя, Коля, за манера?! – завопил Усольцев. – Приходишь и лаешься. Тебя кто звал? А уж пришел – сиди тихонько. Вы на него не обращайте, он у нас больной. Псих!
* * *
К чаю как-то попритихли. Сомов сел на диван в углу. Выпил он немного, но и этого хватило, чтобы настроение было подавлено. Епифанов ушел в кухню и там курил. К Сомову подсел Усольцев, энергично потер руки и откинулся на спинку дивана, словно устал играть надоевшую роль. Лицо его сразу постарело. Кожа у глаз обвисла.
– Вы устали, Валентин? – спросил его Сомов.
Усольцев посмотрел на него жалостным взглядом:
– Да нет... – Подумал и добавил: – Скучно тут! Я все хочу поговорить с вами, да все не получается... Неудобно вроде. Жена запрещает.
Женщины ушли на веранду, и оттуда доносились их голоса.
– Бедность заела! – вдруг выпалил Усольцев.
– Бедность? – не понял Сомов.
– Да. У меня друзья в райцентре живут. Миша Костин, Женя Егоров, Валера Вильчинский... Мы учились вместе. А встречаемся мало. Такая, знаете, бедность, что в глаза друг другу не смотрим! Я уже подумывал на лесоповал уходить... Нельзя так! – шепотом воскликнул Усольцев. – Так невозможно! Учить детей – благородное дело! Я из-за того, что учителем стал, курить бросил, женился, если хотите, не по любви, а по совершенству... Ну, как бы это... Хотел морально равную... Глупо все. Теперь она меня ест, а я терплю! Учитель в деревне, как поп, всем виден.
Помолчали, потом Усольцев сказал:
– А Мамонтову вы проводите... Мне ее жалко очень. Сто раз ей говорил: уезжай в город! Там твоя жизнь! Нет... Все чего-то ждет. А чего у нас можно ждать? Когда со стороны смотришь на нашу жизнь, как на пейзаж, это одно. Когда живешь этой жизнью... охватывает ужас!
От женщин вернулся Цыпин и подсел к Усольцеву.
– Вы на юг ездите? – ни с того ни с сего спросил он Сомова.
– Зачем?
– Отдыхать.
– Редко.
– И правильно! Отдыхать нужно там, где тихо и нет людей. Мужики! А давайте махнем в тайгу! Хоть с недельку пошаримся.
– Чего там весной делать? – возразил Усольцев. – Нечего там весной делать. Еще клеща подхватишь энцефалитного.
– Человеку же надо красоту показать! – Цыпин был заметнее других пьян. – Пойдем в тайгу, художник? Там хорошо... Людей нет. – И он засмеялся мелко и шелестяще.
– Он у нас шутник... Ты бы лучше нам баню сделал. Ох и баню он делает! – Усольцев от восхищения растянул губы. – Потрясающе баню делает! С травами!
– Точно! – воскликнул Цыпин. – Баню! Счас я Ритке скажу!
Цыпин убежал к женщинам.
– Может, я вам надоел? – вдруг спросил Усольцев.
– Почему это?
– Не знаю. Я почему-то надоедаю быстро. Но мне очень надо с кем-то поговорить. Вы знаете, Егор Петрович, вырос я в крестьянской семье. Вернее, и семьи-то не было. Отца посадили, когда мне года четыре было. Пьяным на тракторе человека сбил... Мать после того попивать стала. Нас трое да бабка еще... Что я помню? Грязь! Вечная и непролазная грязь! Одно знал: надо выбиваться в люди. Старший уехал в город, обокрал кассу... Когда убегал, его убили... Сестренка забеременела, стала аборт дома делать... Грязь... Никогда не забуду! Я тогда учился на первом курсе. Домой приехал... Матери нет, на ферме. Наташка сидит голая на кровати... Кровать в кровище!.. Куда бежать? Фельдшера нет, баб звать боюсь. Забежал к тетке: так и сяк. Она – в дом. Наташке еще хуже. Девятнадцать лет... Машину угнал из гаража и отвез ее в больницу. Счас живет в Жмурове. Это я к чему говорю... Если так дальше будет, то это конец! Это не жизнь!
Из кухни вышел Епифанов и вцепился взглядом в Усольцева:
– Пусть ее и нету... Советской власти! Ты ее не трожь! Я тебе зубы повыщелкаю! За советскую власть я тебя... – Желваки заходили по скулам Епифанова, и он неприятно щелкнул зубами.
"Вставная челюсть", – отметил Сомов. Усольцев покраснел и притих.
Услышав шум, вбежали Рита и Лена.
– Нализался?! Иди спать! – стала толкать Епифанова Лена.
Он сгорбился, его длинное лицо стало еще длиннее.
– Ладно, чё ты его гонишь? – попробовал заступиться Усольцев, но Лена пригвоздила его взглядом.
– Коля, ты слышал?
– Баламуты! – Водянисто-пьяные глаза Епифанова налились кровью. – У! Баламуты... Я еще доберусь... – Он пошел к выходу. Пиджак был ему мал, рукава – чуть не до локтей. Все у него было узким и длинным, даже клеенчатый галстук.
Глухая, утробная ненависть шевельнулась в Сомове. Он подумал, что если сегодня встретится вдруг с Епифановым, изобьет его в кровь... Розоватая пелена проплыла перед глазами, на висках выступила испарина.
Когда Епифанов вышел, вернулась в комнату Катя.
– Пора и честь знать, – сказала она. – Лена, пойду я.
– Ну посидите еще, – стала уговаривать Лена.
– Да уж поздно, – поднялась и Рита.
Прощались долго.
Во дворе была кромешная тьма.
– Я ничего не вижу! – взмолился Сомов.
Катя крепко взяла его под руку:
– Держись. Это со свету так. Сейчас привыкнешь.
Воздух стал холодным. Даже не верилось, что днем было так тепло. Катерина прижалась к нему своим горячим телом.
– Ты, наверное, думаешь, – спросила она, – мол, и не узнала толком, а уж лезет?
– Нет, я ничего. – Сомов не видел ее лица, не понимал, куда они идут. Только ощущал ее тело, ее дыхание у своего уха. Он подумал: выйди сейчас Епифанов, съезди ему по физиономии, он даже не поймет, откуда кулак.
Глаза стали привыкать к темноте.
– А я боюсь, – призналась Катя, – что ты раз – и пропадешь куда. Я, может, ждала-то только тебя!
Сомов молчал. Тут Мамонтова захохотала:
– Ладно! Не буду! Нарочно я так! Никого я не ждала... – Она отошла в сторону.
– Катя, – зашептал Сомов, – ты не уходи, а то я куда-нибудь провалюсь. – Он нашел ее руку в темноте. – Холодно, а?
– Мороз будет: черемуха зацвела. Надо бы рассаду закрыть. А, ладно, ночь простоит! Слышь, Егор... – Катя остановилась. – не суди меня! Я таких, как ты, только в кино видела! Ажно не верится, что вот ты, такой, со мной идешь! Вот не верится, и все!
Сомов совсем привык к темноте. На него смотрели блестящие глаза Кати. Он нашел ее губы и крепко поцеловал.
– Мы ведь пришли, – тихо сказала Катерина, – вот мой дом, – и тут же крепко стиснула его руку.
Под лампочкой, что висела на столбе, стоял Епифанов.
– Как я его ненавижу... Ах, если бы ты знал!
– Погоди! – Сомов направился было к Епифанову, но Катя схватила его за руку:
– Не надо! Он кляузный!
Молча прошли они в ворота, и, когда Катя отмыкала дверь, с улицы донесся исступленный крик Епифанова:
– Сука! Сука!
* * *
Домик у Кати был небольшой – одно окно в кухне да два в комнате, но еще крепкий. В доме стояла хорошая мебель, пахло духами. У печки на белой табуретке спал огромный пушистый кот. Катя прошла в большую комнату и позвала туда Сомова.
– Я хоть немножко тебе нравлюсь?
– Да, – признался Сомов. – Ты красивая.
Катя сняла туфли. В углу, как белый корабль, стояла кровать под периной. "Что же мне делать-то?" – подумал Сомов. А Катя погасила верхний свет, зажгла маленькую настольную лампу под красным абажуром, задернула плотно шторы. Делала она все просто и деловито. Потом открыла гардероб и стала раздеваться за дверцей. Сомов подошел и захлопнул дверцу. Катя молча разделась донага. Ослепительно белое, чуть полное ее тело было прекрасно. Катя достала халатик и накинула его. В это время за ее спиной со звоном вылетело стекло и сдавленный голос Епифанова прокричал грубое ругательство. Катя беспомощно посмотрела на Сомова и вышла на кухню. Он вышел следом. Катя присела у печки. Лицо ее стало серым и усталым. Кот запрыгнул к ней на колени и выгнул спину. Сомов сел напротив.
– Вот и живу... – тихо сказала Катя. – Видно, верно говорят: не родись красивой, а родись счастливой. Вот по всему я-то и должна быть счастливой, а вишь как... Словно с ума посходили люди! Не дают жить, не дают! Чуть не такая, они все сразу кидаются...
Брови ее сомкнулись у переносья, глаза зашлись внутренней болью. Она стала похожа на казачек, на тех гордых, с изломанной судьбой казачек, что Сомов видел на иллюстрациях к Шолохову.
– Катя, а откуда ты родом?
– Здешняя... Прости ты меня христа ради... Эх, Егор, войди сейчас Епифанов, убила бы сразу. А ведь и убивать-то нечего. Пустое место... Здешняя я, Егор Петрович. Ты, может, и про моего отца даже и слыхал чего... Мамонтов Максим...
– Что-то не припомню.
– Я в него пошла. Мать-то была некрасивой. Так, баба да баба. А отец до того красив, что через него безумствовали бабы! Мамка его на себе силой женила! Силой ли, страхом ли... Она была маленькая, беленькая... Хитрая. Я ее не любила, Егор. Что ты на меня смотришь? Прости... Хочешь меня? Бери... Только уж, видно... чистое вино перемешали с кислым. Не поймешь, что пьешь.
– Ты рассказывай, – попросил ее Сомов.
Катя спиной прижалась к печке, нащупала под табуреткой тапочки. На ее пальцах не было ни одного кольца, ни глаза, ни губы не накрашены – похоже, она их вообще не красила. Волосы, распущенные, дымной волной упали на плечи. Кот пригрелся и сладко мурлыкал на ее коленях.
– Чё рассказывать? Отец в райкоме работал. Перевели его в райком из села. Видно, поэтому-то мать и привязала к себе батю. Да ненадолго. Года четыре они пожили... Он с войны вернулся молоденьким. Высокий... У! Отец-то! Высокий, волосы кудрявые, глаза как огонь! Он, говорят, пришел с войны, ушел в тайгу. Вернулся, тут-то его мать и подхватила... Он все говорил, как-то незаметно Дашка подлегла... Он меня любил! Потом запил Максим. Запил он, стал ходить из деревни в деревню. Бабы его легко принимали и легко отпускали. Наскитается батя, придет – мать его примет, а после как начнет... Жутко вспоминать! Вот по этой избе кружит, кружит Максим Мамонтов... Как я его жалела! Приходил он черный с перепоя! Как отойдет, так опять глядит на дорогу. Так и умер мой батя на дороге... Шел в Тюмень, упал и умер. Мне четырнадцать было. Мать замуж вышла. Она фельдшером была. Вышла замуж за одного... Говорить-то страшно... Изнасиловал он меня... Муженек ее! Изнасиловал! Мать была на дежурстве... Он пришел... На другой день скандал! Уехали они в другое село, а я тут осталась, одна. Больше мать в глаза не видела. И не хотела... Умерла она лет пять назад. А у меня пошла жизнь непутевая. Я после того мужчин боялась. И когда училась в техникуме, никогда даже на танцы не ходила. Дома да дома! До того дожила, что подумала: может, замуж пойти за какого несчастного? Вот и выбрала Епифанова. А он подленький... Там и человека нет... Вот какая у меня история, Егор Петрович. Видно, мне с этой историей и умереть.
Сомов улыбнулся:
– Такой-то, как ты, да о смерти говорить...
– Эх ты! Я же в отца! Я зажгусь – сгорю! Я сгорю... Ко мне первое время Усольцев ходил. Придет, сядет... Я говорю: "Ты так не ходи. Или свою Ленку брось, или меня!" Это я нарочно... Чтобы он... А он нет... Слабый он.
В окно кухни громко застучали. Голос Епифанова был совсем трезвым:
– Курва! Не дам жизни! Курва!
Сомов вскочил, но Катя остановила его:
– Не надо... Его хоть убей... Он сейчас всю ночь вокруг куролесить будет... Вот уж верно, что жалеть не надо!
Она вдруг резко отодвинула занавеску, и Сомов увидел белое, длинное лицо Епифанова. Его водянистые глаза были широко раскрыты, рот перекошен. Он испугался и, видно, пятился, пока не пропал в темноте.
– К осени я кобеля приведу... В соседней деревне кобель от овчарки растет. Злющий! Вот я его и приспособлю... Ну, пойдешь? – Катя прикрыла занавеску, положила руки на плечи Сомова.
Он заглянул в ее глаза и понял, что лучше уйти. Шагнул к двери, но свет вдруг погас, и Катя, крепко схватив его за руку, притянула к себе.
* * *
Еще догорали звезды, когда Сомов выскочил из Катиного дома и быстрым шагом пошел к себе. Воздух стоял чистый и морозный. Крыши были белыми от инея. После горячего тела, перины сейчас, в студеном воздухе, он чувствовал себя как в проруби. Домой пошел не через ворота, а огородом. На востоке небо засинело, но стояла та минута, когда все в покое. И особенно хорошо было слышно сильное течение реки. Сомов перепрыгнул через плетень и по меже пробежал к окну мастерской. Оно было чуть приоткрыто. Сомов влез в свою комнату, быстро разделся, нырнул под стеганое одеяло и, даже не успев согреться, уснул.
Лукерья, спавшая вполглаза, слышала Сомова: как он через плетень прыгнул, как бежал по огороду, как в окошко лез. Слышала, как он счастливо вздохнул, уже лежа в кровати, и перекрестилась. "Слава Богу, – подумала, живой прибег! И у кого ж это он блудил?" Стала Лукерья перебирать молодых девок да так и застыла от удивления. Какую девку она в пример ни брала, обязательно с той можно было блудить. Не было такой, что вот хороша, да не про твою честь!
– Тут опять, конечно, и Егор ко всякой не пойдет! Это поди придумай такого молодца! Даром что в городе вырос, а плечи, а один кулак чё весит! Лукерья уже не замечала, что разговаривает вслух, хоть шепотом, да вслух. Привычка эта появилась у нее от одиночества. – Потом, на лицо взять, продолжала рассуждать Лукерья. – Наши-то мужики к этому году куда старее, а мой-то чё – бравый! Голубочек ты мой сизанькай! Прилетел ты, мой ласковый!
Лукерья поднялась с постели, спустила свои сухонькие ноги. Спала она последнее время в чулках: мерзли на ногах пальцы. Думая то о Егоре, то о хозяйстве, она встала, прикрыла постель и пошла умыть лицо. Рукомойник на лето она выносила на улицу, ближе к огороду. Вышла, поглядела на небо, на выбеленные инеем крыши и подумала: хорошо, что на ночь прикрыла огурцы да помидоры. Черемуха, что росла у окошка, стояла как сметаной облитая. В морозном воздухе почти не чувствовалось запаха, но знала Лукерья, что пригреет солнце – и горький ее запах растечется по всему селу. Запах этот гонит комара, мошку, даже мухи его боятся.
Лукерья сполоснула лицо и только хотела вытереть, как тут подлез под ноги прибежавший Бобка.
– Ах ты холера! Ты где это шляешься?
Бобка завилял своим пушистым хвостом и все старался заглянуть в глаза Лукерье.
На конце села хрипло прогудела пастушья дудка. Это старый Никифор собирал стадо. Лукерья отперла дверь в стайке. Молоденькая телочка Зорька еще лежала на соломенной подстилке.
– Моя ты крошечка! – Лукерья огладила Зорьку, поцеловала ее в кудрявый лоб. – Вставай, моя девонька, вставай, моя хорошая!
Бобка помогал Лукерье, лизал Зорьку в глянцевый мокрый нос, а та не давалась и сама норовила лизнуть Бобку. Потом нехотя поднялась и лениво вышла из теплой стайки.
Лукерья отворила калитку. В то же время отворилась калитка напротив, и вышла Марья. Всю жизнь, от дня рождения, прожили они друг против друга. Все друг про друга знали. Молоденькими были, попали под коллективизацию. Бегал тогда Никифор с наганом в руке по селу, орал не своим голосом, гнал людей в колхоз. А как он мог кого-то агитировать, когда был последним лодырем и пьянчужкой. Но он-то и стал тогда председателем... Сейчас, постаревший и поумневший, Никифор нанимался на лето пасти скот. Старые люди его недолюбливали, молодые не замечали. А было время, когда имя Никифора Мотова наводило страх на всю округу. Многих он тогда согнал с земли, многих отдал под суд ни за что.
Марья вывела за ворота свою красную с белой звездочкой во лбу корову Маню. Зорька потянула носом и набычилась.
– Ишь, не узнает матку! – весело улыбаясь, сказала Лукерья.
Смотрела она на Марью и думала, что вот, поди, как сестра родная она ей. Марья подошла к Лукерье, сели они на лавку и стали дожидаться стада.
– Как там Наденька?
– Так повеселела девка! – Марья поправила на Лукерье косынку. Повеселела! Все про твоего Егория! Такой он, растакой он! Ведь чё говорить, Лушенька, девочка-то она чистая, непорочная! И вот скажи какое дело... Твой-то спит?
– Спит! Я уж его не стану рано будить. Пусть себе спит!
– Вот и верно! Ныне у них по городам все нервы да нервы. А тут они их сном пускай полечат. Ты бы Егория попросила, пусть он с Наденькой поболе погуляет!
– Так я-то чё? Я-то скажу!
Они замолчали.
Из-за поворота показалось стадо. Каждое утро, встречая стадо, обе они думали, что заметно, очень заметно оно поредело. Раньше, как говорили тут, "до Хрущева", стадо было большое. После, как пошел тот искоренять частника, так оно поредело, сельский человек приспособился жить без скота и понял, что так хоть оно и голоднее, да легче. Сейчас хоть и было разрешено держать скот, а мало кто держал. Стадо не спеша подбрело к старухам. Зорька и Маня сами вошли и побрели к горе. Никифор, ходивший по утрам в теплом брезентовом плаще, поравнявшись со старухами, оглядел их с прищуром:
– Чё, холеры, живые?
Марья кивнула.
– Ну и живите, язви вас! – И, щелкнув бичом, Никифор прошел мимо.
– За тебя сватался! – улыбнулась Марья и обняла Лукерью за плечи.
– Ой, Марья, не говори! А я уж, верь, забыла! Это он кого взял-то?
– Так Зою Прокошину! Трактористкой-то еще стала!
– Ой, господи, правда ведь... Утопла она ведь?
– Утонула...
Стадо медленно уходило вверх по дороге. Вставало солнце, и горький черемуховый запах потек по селу. Старухи посидели, взявшись за руки, как две молоденькие подружки, посидели да стали подниматься. Теперь Лукерье надо было почистить за Зорькой, накормить Бобку да приготовить завтрак для Егора. Еще с вечера задумала она наготовить вареников. Сходила для этого к Марье за творогом, мука была своя. Еще в прошлом году Семен Мотов привез два мешка. Продал недорого – видно, украл муку, раз недорого, но к этому в селе уже были приучены. Крали многие. Крали и даже не совсем понимали, что крадут.
Все, что осталось от вчерашнего обеда, Лукерья снесла собаке и вывалила в алюминиевую миску, как она называла – "собачью посуду". Бобка деликатно помахал хвостом, повертел головой, попытался даже лизнуть Лукерью, но есть стал, только когда она ушла.
Теперь Лукерье надо было просеять муку. Рядом с сенями стоял чулан, где хранила она сушеные грибы, муку, зимой – мясо. Мука стояла в кедровой бочке: в кедровой посуде никогда не заводилось червяков. Лукерья насеяла муки, отруби высыпала в маленький бочонок, муку – в долбленую миску и пошла в кухню. Тесто на яйцах получилось желтым. Приготовив тесто, пошла кормить кур. Те уже знали свое время и толпились у крыльца. Дав им корму, она сходила проведать цыплят. Солнце уже подняло свою макушку из-за горы. Теперь надо было раскрыть рассаду. Садила Лукерья две грядки огурцов и четыре грядки помидоров. Огурцы уже выпустили свои мятые листочки, резные по краям. Помидоры дня через три-четыре можно будет высаживать в землю. Кое-какие кусты уж и цвет набрали. Лукерья раскрыла свои парники, достала из колодца воды и принялась поливать. Пока делала свое привычное дело, все думала: "Вот поглянется ему здесь, возьмет и останется Егорий-то! Да к кому же бегал-то он?" И тут вспомнила, что Усольцев, когда приходил, сказывал, что будет Мамонтова. "Так кто же больше, как не Мамонтова, как не Катька!"
Про жизнь Екатерины в селе знали все, и все относились к ней по-разному. Лукерья сильно жалела: отца ее хорошо помнила, да и кто его не помнит... Красавец Мамонтов спивался на виду, открыто. Когда запивает человек незаметный – это одно, а когда пил Максим – это совсем другое. Будто гибло большое и красивое дерево. И никто не смел ничего ему сказать. Даже видавшие виды мужики и те смирели перед его дикой красотой. Да тут еще его женитьба на Дарье, семью которой в селе недолюбливали. Вот и остался мужик один, пропил себя и погиб.
Такая же судьба досталась его дочери. Когда Катерина шла по селу, играя своим сильным телом, у мужиков дыхание перехватывало, а бабы чуть не крестились вслед, не то от страха, не то от зависти. Замуж никто ее не брал, зная, что девчонкой ее изнасиловал отчим – круглоголовый, с маленькими глазками человек. И как печать на ней поставил. Когда Катя была молоденькой, ей советовали уехать. Она и уехала учиться, да, закончив техникум, вернулась... До двадцати лет прожила одна, а в двадцать с лишним пошла за Епифанова. Епифанов был заезжий. Шли толки, что в городе он был каким-то крупным начальником, что проворовался. Его скинули и направили в село... Прожила с ним Катя две недели.
– Эвон он у кого!.. – еще раз повторила Лукерья, пораженная своим открытием. И, догадавшись, не могла решить, худо это или нет. – Вот бы Надюша была здорова... Вот было бы хорошо... А что Катерина!
Пораздумав, решила, что дело, конечно, молодое. Пусть как хотят.
– А потом, чё же, – рассуждала вслух Лукерья, – Катя-то, поди, живой человек! Эдак без мужика вовсе жить – заболеть недолго!
Пока раздумывала, руки незаметно лепили вареники. Теперь оставалось поставить воду да будить Егора. Часы показывали десять утра. Только подумала Лукерья идти будить, в окно постучали. Выглянула, а это Наденька!
– Спит? – спросила она, робко улыбаясь.
– Спит! Да я счас его будить стану.
– Не надо! Можно, я сама?
Надя умела ловко на своей коляске въезжать в дом. "Это у меня руки сильные!" – говорила.
И вот она въехала в мастерскую. Сомов спал на спине. Сейчас лицо его было спокойно, на щеках виднелась щетина. Надя тихонько дотронулась до его щеки, потом погладила по голове. Во сне Сомов взял ее руку и положил себе на грудь. Надя испуганно посмотрела на дверь, но Лукерья занималась своим делом... Сомов открыл глаза, увидел Надю. Она вырвала руку, но Сомов вновь ее взял и поцеловал.
– Наденька, доброе утро!
– Доброе утро... – И она выехала на кухню. – Проснулся, – сказала Лукерье.
К полудню стало жарко. Солнце сияло ослепительно ярко. В лесу же было прохладно, трава и кустарник стояли влажные от утренней росы, выпавшей сегодня особенно обильно. В небе не было ни облачка. На полянках уже синели колокольчики, зацветала медуница, взгорки сплошь покрылись одуванчиками. Дорога, по которой гуляли Сомов и Надя, была из заброшенных. Раньше по ней ездили телеги, а как отпала надобность в гужевом транспорте, для машин отсыпали дорогу в другом месте. Старая же поросла травой, заглохла.
– Я по этой дороге грибы собираю. Да, я умею грибы собирать! Тут очень много рыжиков и маслят, – повернув лицо к Сомову, сказала Надя.
Сомов шел за креслом, толкая его.
– Мне так хорошо никогда не было, – призналась Надя. – Смотрите! – Она показала пальцем на огромную, наверное, столетнюю ель. Под ее шатром словно ковер расстелили сплошь из ландышей. Даже с дороги чувствовался нежный их запах.
Сомов сделал Наде букетик и перевязал его травинкой.
– Мы, наверное, далеко от дома? – спросила Надя.
– Ты устала? – Сомов нарочно внезапно перешел на "ты".
– А ты? – нерешительно произнесла Надя.
– Я нет.
– И я нет...
– А хочешь, мы вот на этой полянке остановимся и я тебя порисую?
– Нет! Сегодня я хочу просто гулять! Без тебя я ведь не смогла бы так далеко уехать. А правда, хорошо называть друг друга на "ты"? Тебе нравится?
– Очень!
– И мне! Ты нарочно перешел на "ты". Я это сразу поняла! Можно, я буду говорить? Это оттого, что я всегда мало говорила... А можно, я тебе все расскажу? Я тебе все равно бы рассказала... Понимаешь, дело в том, что в тот день, когда меня сбила машина... И еще вот что... Ты меня даже не спросил, а что с шофером? Меня никто об этом не спрашивает! А ведь он же отвечал! Я сразу, когда пришла в себя, сказала, что шофер не виноват.
– Почему? – Сомов видел, что Надю охватывает волнение, что она хочет сказать нечто очень для нее важное. Он остановился, повернул Наденьку к себе лицом.
– Понимаешь, Егор, я знала, что встречу тебя и все расскажу. У меня был мальчик... И мы с ним... дружили... Я его, наверное, любила. Мы целовались! И вот в тот день мы вышли из школы, и он такое мне сказал!.. Он сказал, что его заразила моя подруга. Знаешь, такие есть болезни... Ты знаешь?