Текст книги "Владыка вод"
Автор книги: Михаил Шалаев
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Ослепительная вспышка, громовой удар, отчаянный крик – все слилось в следующий миг и полоснуло по глазам, по ушам, по сердцам. Пушка подпрыгнула, из ствола ударил тугой сноп яростного белого огня. Туча черного дыма взметнулась в небо выше деревьев, взмыли ввысь стаи испуганных птиц. Фельдмаршальский «гостинчик» удался на славу: забитые в жерло обломки колкого чугуна буквально выкосили в грозном всхолмском воинстве проплешину. Даже латникам пореченским не пришлось напасть на вражеское войско. Стройные ряды его дрогнули, поломались, бронированные шеренги стали всасываться в лес, откуда вытекли, и скоро лишь зеленая стена, как прежде, замкнула Переметное поле.
Боевые порядки пореченцев тоже расстроились, все кинулись к пушке, и только тогда увидели, что фельдмаршал, лежит, уставясь в небо страшным оскалом и мертвыми мутными глазами. На нем не было ни царапины, отчего солдаты, сержанты и даже бравые офицеры стали – сначала в недоумении, а потом и с ухмылками – перешептываться, что фельдмаршал помер, видимо, от испуга.
Молодой доминат, поразмыслив, приказал схоронить фельдмаршала прямо здесь, на Переметном поле. А когда тело было предано земле, велел войску построиться и произвести еще один выстрел – как военную почесть усопшему. Тут же откуда-то взялись пропавшие пушкари (на чем доминат решил не заострять пока внимания) и, быстро зарядив пушку холостым зарядом, встали наготове с горящими факелами. Когда прозвучала команда «Огня!», немедленно полыхнул запальный порох, и пушка выстрелила – довольно вяло по сравнению с первым разом. Но зато едва рассеялся черный дым, вновь взвившийся выше деревьев, страшный крик вырвался из множества глоток – все увидели, что пушка развалилась на две половины вдоль ствола и лежит, вывернув свое черное, закопченное нутро, а чумазые пушкари, отлетев по сторонам, очумело вертят головами.
Первой мыслью домината было дать команду спрятать обломки, чтоб не узнали враги. Но понял, что это бессмысленно: слух все равно разнесется. И велел поставить обломки пушки как памятник на могилу фельдмаршала, а потом приказал отходить. Сам он уехал в числе последних, с тяжелой душою, понимая, что в Поречье теперь, по всему, настают тревожные времена.
А Последышу, как ни странно, все сошло с рук. Правда, мать угостила его подзатыльником, но тут же обняла и заплакала. Не до него тогда было в доме, отмеченном скорбью.
БУНТ ЛАВОЧНИКОВ
– Эй, Апельсин!
Несчастный лавочник Апельсин, прозванный так за совершенно оранжевую масть, готов был рвать на голове свои замечательные волосы. Он привык считаться счастливчиком. Все у него всегда было хорошо: и торговля шла как положено, и дети – загляденье, мальчик и девочка, такие же оранжевые, как папа, и жена просто умница, иначе не скажешь, и дом – полная чаша. Да что там говорить…
И все это сломалось в один момент. Апельсин не мог без дрожи вспоминать ту страшную ночь, когда проснулся от визга пил, грохота топоров и хохота грубых плотников. Он вскочил – и что же он обнаружил? Он обнаружил, что дом его сносят, разбирают до основания, не дав себе даже труд предупредить хозяина. Уж не говоря о том, чтобы спросить разрешения. Его скромная лавка, видите ли, помешала какой-то дурацкой телеге и доминат приказал снести его лавку. Апельсин был тогда вне себя, он чуть не полез в драку, хорошо – Светица удержала, жена его, умница.
Но душевный покой он в ту ночь потерял. Глядеть ни на что не мог, и дом свой, в момент разваленный, отстраивать не хотел – руки не поднимались. Бродил как потерянный среди дикого разгрома и причитал потихоньку, и на судьбу жаловался, дела забросил, бриться перестал. Душу ему сломали, вот что.
Жена его бедная угол разваленный кое-как тряпьем занавесила, благо весна – тепло, и все мужа уговаривала – дескать, не убивайся ты, лучше подумай, как дом отстроить. Но Апельсин взирал на нее пустыми глазами и снова бродил, причитая.
Так неделя прошла. И вот через неделю как раз лавочник Котелок, известный своей склонностью к философии, окликнул его, бродящего и причитающего:
– Эй, Апельсин!
Надо сказать, что Котелок неспроста пришел к Апельсину. Накануне сидел он вечерком у лавки своей на скамеечке, отдыхал и на солнце закатное жмурился. А мимо шла Катица, торговка базарная, первая в городе сплетница, и сразу заметил лавочник, что распирает ее новость какая-то: так и стреляет глазами по сторонам – с кем поделиться. Как увидела Котелка – рядом присела, принялась ему в ухо нашептывать, округляя глаза от сладкого ужаса. Сначала он ей не поверил:
– Пополам? Да не может такого быть.
– Вот чтоб меня Смут одолел! – захлебнулась Катица. И, снова припав к его уху, принялась выдавать подробности.
– Ай-яй-яй, какое несчастье, – фальшиво сказал Котелок. – И Лабаст, значит, бедный… А может, врешь ты все?
– Тьфу, – обиделась сплетница. С лавки вскочила, выпалила: – Никогда тебе больше ничего не скажу. – И с тем удалилась.
А Котелок, посмеиваясь, поглядел ей вслед: отвязаться от Катицы трудно, но он-то умеет. Однако посмеивался недолго: новость была действительно важная, ее следовало обмозговать.
Сначала он позлорадствовал: наконец-то судьба воздала доминату, ни за что обложившему его взносом. Правда, радость была неполной: денежки-то уплыли. Но если раньше и думать нельзя было о том, чтобы их вернуть, то теперь засветилось что-то навроде надежды… Двигаясь по философским кругам, поднимаясь к большому от малого, Котелок так и эдак разглядывал вещи, стараясь отвлечься от личной обиды, чтобы в правильном свете увидеть происходящее. И – странное дело: чем дальше он заходил в крамоле, тем яснее слышался ему веселый звон невозвратных денег.
Уже давно пришел Котелок к мысли, что порядок в мирном Поречье немножко не тот. Даже и не порядок, если задуматься, а просто беспорядок какой-то. Например, не нравилось ему каждый год давать взятки Щикасту, распорядителю торговли, за продление патента. Оно, конечно, все дают, но обидно. Не нравилось налоги платить – целая десятина, а куда все девается? Не задумывались, любезные? То-то… А в прошлом году предложил он своим собратьям, зажиточным лавочникам, написать доминату донос на Щикаста. Да куда там… Перепугались, стороной целый месяц обходили. А чего, спрашивается? Вместе-то они, если задуматься, сила. Где еще колбасу купишь? А чай? А сахар?
Хотя… правильно испугались. И не Щикаста, конечно, а домината. У домината – тюрьма, у домината – войско, у домината – пушка. Но теперь положение немножечко изменилось. И надо бы перемену эту, не промахнуться, использовать… – подумав так, Котелок с опаской оглянулся, будто кто-то подслушать мог его смутьянские мысли.
Он размышлял весь вечер, размышлял засыпая, размышлял с утра, сидя в лавке своей, и когда настало время обеда, не стал рассиживаться за столом, а пошел к Апельсину, человеку обиженному, а значит, для него подходящему. Он посмотрел, как тот бродит и причитает, скривил презрительно губы, но окликнул-таки:
– Эй, Апельсин!
Апельсин поглядел на него жалко, руками развел: вот, мол – сам видишь. Да… Не боец, не боец. Но нужно было с чего-то начать, и Котелок подошел поближе. Он осмотрел разгром, покивал сокрушенно, и задумчиво протянул:
– Что хотят, то и делают…
– Вот и я говорю, – плачущим голосом подхватил Апельсин. – Разве можно так? Не спросили даже.
– Да я не о том…
– А о чем? – не понял Апельсин.
– А о том, – Котелок понизил голос, – что нас за людей не считают.
– Что, тебе тоже лавку сломали? – ужаснулся Апельсин.
Котелок утомленно вздохнул. С Апельсином разговаривать – что холодной водой посуду жирную мыть. Но что поделаешь – придется терпеть. Котелок перевел разговор:
– Я говорю, помочь тебе надо, – он мотнул головой на развалины. – Как-никак свои.
– Э-э… – Апельсин смотрел на него одурело, не постигая, с чего это Котелок вдруг стал ему «свой». Раньше и здоровался-то еле-еле, сквозь зубы. Но не отказываться же: – Я… конечно…
– Ну ладно, – сурово оборвал его Котелок. – Попозже зайду – обсудим. А теперь мне в лавку пора.
И пошел в свою лавку.
А вечером ни с того ни с сего потащил несчастного Апельсина в гости к лавочнику Пуду Бочонку. Апельсин слабо отбивался («Он же не приглашал…»), но Котелок тащил молча, упрямо, и не слушая возражений. Сказал только: «Две головы хорошо, а три лучше».
Пуд Бочонок, говоря по чести, был не столько голова, сколько живот. Осторожный и расчетливый, он мог забыть об осторожности, если расчет показывал прибыль. Но и рассчитывал всегда осторожно, а потому никогда не проигрывал и богател ежедневно.
Гости явились вовремя: Пуд только что откупорил новую бочку ячменной браги. А пробовать брагу в одиночестве, без приятной беседы – дело последнее, сами знаете. Пуд прямо с порога увлек собратьев к столу, перед каждым поставив по глиняной кружке, и тут же старшая дочь его принесла вместительный жбанчик. Стали пробовать да нахваливать, так что хозяин, довольный, велел оснастить угощение рыбкой соленой с сухариками.
Скоро пошли разговоры душевные, какие под брагу всегда и случаются. Слышал, конечно, Пуд про несчастье, постигшее Апельсина – выразил соболезнование. Тут и приступил Котелок, невзначай как будто бы:
– Э-эх, что говорить? Все так живем: вчера – Апельсин, завтра – Котелок… И никто не поможет, если сами друг другу не поможем. Верно я говорю, Пуд?
Пуд уловил опасное направление в словах Котелка, закряхтел и откинулся в кресле:
– М-м… да-а… Хороша бражка…
– И дело не в деньгах, – поспешил успокоить хозяина Котелок, – а в участии дружеском, в товарищеской, так сказать, поддержке.
Такой поворот устраивал Пуда, и он легко подтвердил:
– Да-а, без участия трудно…
Добившись согласия, Котелок уверенно продолжал:
– Нельзя давать друг друга в обиду. А то нынче его, а следом – и нас.
– Как это – нас? – встревожился Пуд. – Чтоб мою лавку сломали? Да я…
– Лавку или не лавку, – уклончиво отвечал Котелок, – но мало ли что. Вон, взятки – даем же?
– Опять ты за старое… – недовольно сморщился Пуд. – Ну, не будет Щикаста – другого посадят. Он тоже брать будет. Какая разница? А может, и больше запросит.
– Так о чем я и говорю: что-то делать надо.
– А что мы можем? – пожал Пуд плечами. – Жалобу написать? Да за жалобу эту нас же в бублик и согнут, головой к ногам.
– А почему, собственно, в бублик? – Котелок приосанился и поглядел на Бочонка с неким вызовом.
– Почему, почему… Потому. Сам знаешь, почему.
– Нет уж, изволь! Что нам могут сделать? Всем вместе?
– Тюрьма большая… – Пуд налил себе в кружку из жбана. Разговор начинал ему не нравиться.
– А за что – в тюрьму? – напирал Котелок. – За жалобу? Мы же взяток не берем!
– Да что ты прицепился? – озлился Пуд. – Взятки, взятки… Может, Щикаст делится с… – Пуд завел глаза к потолку. – Вот и угодишь на китулин рог, чтоб не лез, где не просят…
– То-то и оно. Не в Щикасте тут дело, а… – Котелок тоже закатил зрачки.
Бедный Апельсин, про которого забыли, при этих словах Котелка испуганно приоткрыл рот, да и Пуд поглядел на любителя философии с опаской: что он такое плетет? А тот, конечно, и сам испугался слегка собственной смелости, но старался не выдать страха: сидел спокойно, даже как будто с усмешкой.
– Что-то ты, Котелок, не туда загибаешь, – проворчал наконец Пуд и залпом допил кружку. Крепко поставив ее на стол и вытерев толстые губы согнутым пальцем, продолжил: – Возомнил о себе, что ли? Да он тебя…
– Ничего он теперь не сделает, – со значением перебил Котелок. – Ни мне, никому. Ему теперь не до этого.
Пуд Бочонок метнул на него цепкий взгляд и задумался, опустив голову. То, что вчера нашептывала Котелку Катица, уже не было тайной в Белой Стене: прошли через город могулы, возвращались кучками доброхоты. Лишь Апельсин, оглушенный горем, не слышал ничегошеньки и теперь в растерянности переводил глаза с одного на другого.
– Да-да, не до этого, – с напором заговорил Котелок, отхлебнув браги. – Ему сейчас думать надо, как войско до ума довести – пушка-то… того… А у него даже командующего нет. И денег в казне тоже… не густо. Потому я и говорю: если хотим защитить себя – самый момент теперь.
Апельсин захлопал сонными после браги глазами, соображая, о какой защите речь, однако так и не сообразил, а Пуд грузно поднялся из кресла:
– Поздно уже. Отдыхать пора. Спасибо, что навестили.
Но на пороге придержал Котелка за локоть:
– Ты вот что, любезный… м-м… Не приходи ко мне больше с этими… м-м… разговорами. Да и сам не болтай – не советую.
Котелок в раздражении отдернул локоть, круто развернулся, вышел на крыльцо и плюнул в сердцах. «Ничего. Без тебя обойдусь».
Таким образом, вопреки мрачным пророчествам Сметлива, Смел вернулся из военного похода на восьмой день не только живым и здоровым, но и с сотней монет в правом кармане. Прямо с порога он закричал Грымзе Молотку, чтобы тащил наверх браги – отметить возвращение, да побольше еды. Молоток заулыбался, закивал (добрый он был все-таки малый), пожелал долгих лет и заверил, что сделает все как велено.
Смел поднялся по лестнице, пинком открыл дверь и ввалился в комнату со своим походным мешком, грязный и веселый, завопив: «Не ждали, хвосты собачьи?» Верен плел как обычно сеть, а Сметлив, у которого сорвалось в тот вечер свидание, грустно лежал на кровати. Но тут подскочили, конечно, оба, обнимать кинулись. Посыпались всяческие «как ты?» да «что ты?» – и Смел не успевал отвечать, что все хорошо, а там уже и Грымза засунулся, жбан приволок, баранину в яблоках, спрашивает – не желательно ли водички согреть, обмыться с дороги? – еще как желательно, вот только браги хлебнем, чтобы в горле не сохло, стол вот сюда, к кровати, а воду грей, грей, милый… Словом, суматоха.
Но вот успокоились, браги по кружке выпили, Смел дух перевел. Отвлекся потом ненадолго – помыться, и засели уже основательно. Все он им рассказал: как Последыша встретил, про Мусорщика, и чем дело кончилось. Еще рассказал про живущий в страхе поселок Прогалину, про кусты-глазастики и про Болотное Ботало – все, что сам слышал. А потом спросил, как у них дела – денег, наверное, кучу скопили? С хозяином расплатиться нужно, да пора дальше двигаться. Или как? Верен посмотрел на Сметлива сердито и промолчал, а Сметлив стал сбивчиво объяснять, что денег еще не вполне хватает, долг-то вырос, а тут подвернулись ему три тулупа овчинных по сходной цене, без которых в дороге не обойтись, по ночам в горах холодно, – так что придется еще задержаться дня на три, на четыре. Послушал Смел, как он крутит, поглядел на сердитого Верена – догадался: смерть, как не хочется уходить Сметливу. Видно, крепко его прихватило с этой… с Цыганочкой. Ну ничего, не страшно. Вывалил Смел сто монет на стол – как теперь, хватит? Верен обрадовался, а Сметлив с деловым видом считать принялся. Пальцы загибал, губами шевелил, глаза закатывал. Потом объявляет: самую малость недостает – еды закупить на дорогу. Но это, говорит, ничего, это мы быстро – дня за два, а там уже… Тут его Верен перебил: «Только смотри, Сметлив, чтобы эти деньги тоже не ухнули.» Сметлив, конечно, прикинулся, будто зря его обижают. А сам-то знал, что прав Верен.
Случилось со Сметливом что-то небывалое. Помнил он себя в молодости… или – как бы это сказать? – в первой молодости. И Капельку помнил, и жену свою, плясунью и насмешницу, и других… Но все это было как легкий туман утренний, голову только кружило. А Цыганочку как увидит – колотит всего, вдохнуть ее хочется – и не выдохнуть, и умереть, потому что никак не пережить такой радости. А когда не видит – и того хуже: сумерки вокруг, люди в них тенями бледными и бессмысленными. От одной мысли, что уходить надо, сердце в комок собиралось дрожащий, и думал он отрешенно, что никуда не пойдет – друзей обманет, позор на себя примет – но не пойдет, потому что это как смерть для него, даже хуже смерти. А язык, проклятый, не поворачивался сказать все как есть, и знал Сметлив, что смешон становится, но крутил, причины придумывал – и оттягивал выход как мог. Вон, и Смела ругал, когда тот в латники записался, а сам расцеловать его был готов.
Иногда приходило в голову, что он же женат, что есть у него в Рыбаках жена, бывшая плясунья и насмешница. Но тогда Сметлив лишь слегка удивлялся – разве о нем это все? Это совсем о другом человеке, которого он знал и любил, да вот – не повезло бедолаге, помер на своем табурете, в жизни ничего не повидав и воздуха не глотнув напоследок.
А Смел подмигивает: ерунда, мол, Сметлив, расчеты твои. Завтра пойдем. Нож свой продам, закупим, что нужно – и дальше… Эка хватил! Нож он продаст, не угодно ли… Разве нож в дороге не нужен? Да и продать его по хорошей цене – тут знаток нужен, а не так, чтоб кому попало. Нет, Смел, два дня ничего не решают. Ты устал – отдохни, Верен сетей наплетет, я рыбу половлю – так и заработаем сколько надо.
Верен и Смел смирились с его упрямством. Две недели толкутся здесь бестолку – два дня подождут. Ладно. И другие пошли разговоры, и еще один жбан потребовался, и баранина в яблоках кончилась. Эй, хозяин, что там еще? Подавай!
Уж неизвестно, кто из троих участников проболтался, но о секретном совещании у Пуда как-то узнали. И пошло среди лавочников шушуканье по городу. Там шу-шу, тут шу-шу.
– А помнишь, как дворцовые стражники по пьяному делу бражную разнесли у Лыбицы? Хоть бы монетку кто возместил…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
– А у Наперстка беспалого писарь канцелярский как взял в позапрошлом году двух баранов на свадьбу дочери – так до сих пор и не платит…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу…
– А знаешь, за что Грымзу Молотка взносом обложили? Он к Щикасту на день опоздал со взяткой. А тот заявил, будто Грымза его обсчитал…
Шу-шу-шу, шу-шу-шу… Поминали, конечно, при этом разгромленную лавку Апельсина, и почти всегда при таких разговорах случался невзначай Котелок.
Во дворец, разумеется, донесли. Доминату, не успевшему еще отойти от событий на Переметном поле, это шу-шу показалось опасным, и он приказал арестовать Апельсина как зачинщика смуты. Когда Апельсина, небритого и совсем уже одуревшего, вели в тюрьму, жена его, Светица, плача, шла за стражниками с детьми, такими же оранжевыми, как папа, а лавочники выходили из лавок и мрачно глядели вслед из-под тяжелых век, качая головами: что ж это такое делается? И сначала кто-то один из соседей пристроился – взял на руки младшенькую Апельсина, Ластицу, потом другой, и еще, и еще… К тюрьме подходила уже целая толпа, и была она плохо настроена: ворчала, щетинилась злобными взглядами, недовольство всячески выражала. Сержант Дрын, возглавлявший наряд, стал опасаться даже, как бы драку не учинили, однако дальше ворчания дело не пошло.
Тюремная дверь, сглотнув Апельсина, захлопнулась, но толпа не расходилась, ожидая чего-то еще. Тогда Котелок, находившийся тут же, сказал – про себя, как будто: «Сейчас бы бражки глотнуть…» Собравшиеся дружно его поддержали. А Грымза Молоток сказал: «Айда ко мне! Всех угощаю!»
Приглашение приняли. Сначала расселись по отдельным столам, но скоро стали сдвигать их, потому что говорили все об одном: о том, что плохо становится жить, что нет никакой надежности и неизвестно, что будет.
Выбрал Котелок подходящий момент, встал с кружкой в руке и выразил то, что было у всех на уме:
– Свободу Апельсину! – и приложился к кружке.
– Свободу Апельсину! – дружно подхватили лавочники, и тоже приложились.
После таких слов уже надо было что-то делать, но никто не знал, что. И снова встал Котелок, и блеснул решительно глазами:
– Пойдем во дворец!
Одна часть присутствующих его поддержала:
– Пойдем! Ого-го! Свободу Апельсину!
Другие засомневались:
– А что мы там скажем?
– А так и скажем! Свободу! Ого-го!
Котелок поднял руку, подождал, пока горлопаны утихли. Потом обратился к колеблющимся:
– Мы ведь не замышляем никакой смуты. Просто встретимся с доминатом и вежливо попросим, чтобы его основательность рассудил дело Апельсина по справедливости.
– Не попросим, а потребуем! Ого-го! – завопили горлопаны.
Слова Котелка убедили слабодушных. Лавочники зашевелились, потянулись к дверям. Толпа выклубилась из бражной на улицу и поползла по направлению к площади.
Учитель был дома один. Цыганочка опять куда-то запропастилась – видно, дружка завела. Учитель посмеивался про себя, но дочь ни о чем не спрашивал, считая ее достаточно взрослой и умной: придет время – сама расскажет.
Только две любви осталось у него в жизни: Цыганочка и Книга. Когда-то любил он женщину, любил учить детей, но прошло все, прошло: от женщины пришлось бежать сломя голову, а дети стали взрослыми и сами учили теперь грамоте других. И думал Учитель, что нечего ему больше ждать впереди, но тут незаметно вошла в его жизнь Книга. Он называл ее про себя только так – Книга, хотя стояло уже на первой странице название: «Хроники дома Нагастов». Работал не торопясь, смакуя, стараясь, чтобы видно было все, о чем рассказывал, как воочию.
И теперь, выписывая начало главы о покорении могулов, Учитель старательно вспоминал Саргазан, бело-зеленый город, схваченный широким полукружьем одинокой горы Тенгир, и весь изрезанный бегущими с ее склонов ручьями сладкой воды. Здесь, представьте, и завязались, и сплелись клубком те события, что привели к короткой, но яростной войне между могулами и пореченцами. И вот, дойдя до того места, как Алакул-нойон приказал вырвать язык перебежчику Джурабею, Учитель почувствовал, что устал, посидел еще немного, глядя на недописанный лист бумаги, и решил пойти прогуляться.
Сумерки едва-едва начинали подправлять на свой лад облик города, приглушая краски и превращая тени в потемки. Булыжники мостовой уже отходили от веселой силы весеннего солнца и спросонья потягивался над ними прохладный ветерок. Учитель шел по улице, неторопливо размышляя над одним вопросом: зачем же пустил Джурабей грязный слух о красавице Эльби, если знал, что смертельно оскорбляет нойона? Или так ведет нас судьба, лишая ума и зрения на тех поворотах тайных, когда должны свершиться ее начертания?
Он дошел до площади, и здесь смутный ропот отвлек его от мыслей. Подняв голову, Учитель увидел, что у дворцовых ворот собралась толпа, – почти сплошь лавочники, как он заметил, – и толпа эта гудит недовольно, а вход в ворота закрывает ей длинный сержант, уперший с вызовом руки в худые бока. Учитель забыл о своих размышлениях, интересуясь происходящим. Он подошел поближе – послушать, о чем разговор, и оказался в хвосте толпы, но услышать ему довелось немного. Почти ничего.
Сначала горлопаны громко обсуждали на ходу, как они сейчас – ух! Скажут, так скажут! Но по мере приближения к площади голоса поутихли, брага повыветрилась – к дворцовым воротам лавочники подходили поскучневшими и слегка оробевшими. Судя по всему, многим уже хотелось повернуть назад, но удерживал стыд. У крепкой деревянной решетки они потоптались некоторое время в нерешительности. Наконец Котелок, чувствуя, что время работает против него, постучал в дверную колотушку. Тогда из сторожевой будки вышел Дрын, отпер ворота и грозно спросил: «Чего надо?»
Котелок хотел объяснить, и с ужасом ощутил, что у него не поворачивается язык – сказался застарелый страх перед властями. Но тут, к счастью, из-за спины его кто-то промямлил: «Мы вот… к доминату нам надо…» Дрын важно кивнул, зашел в будку и оттуда кинулся в сторону дворца молодой солдатик.
Ждать пришлось недолго. Стражник так же бегом вернулся и вполголоса сказал что-то Дрыну. Тот опять кивнул и вышел к лавочникам:
– Доминат вас не примет. Если что передать хотите – бумагу какую – оставьте мне. Всем все ясно? Разойдись!
Но толпа не разошлась. Именно робость, с которой заявились сюда лавочники, обернулась неожиданно досадою. Ведь они же пришли – послу-ушные! А тут какой-то Дрын перед ними нос задирает. Вспомнилось кстати, что это он как раз отводил в тюрьму несчастного Апельсина. И кто-то, похрабрее или хвативший побольше браги, крикнул:
– Нам к доминату надо, Дрын ты несподручный! – и все поддержали нестройным гулом. Но Дрын, не уловивший перемены настроения, упер руки в боки и угрожающе четко выговорил:
– Я сказал – разойдись! Или вы бунтовать надумали?
И так смешна была его тощая видимость в мешковатой форме, что из толпы раздался обидный смех:
– Эх ты, Дрын, дубиной был – дубиной остался! Простых вещей не понимаешь: нам к доминату надо!
Тогда сержант вышел за ворота и, шаря по лицам стоящих в первых рядах лавочников глазами, зачастил:
– Ага, прекрасно! Ты, значит, ты, ты… И ты тут? Хорошо… В тюрьму захотели, да? К Апельсину своему? Ладно…
Лучше бы он этого не говорил. При последних словах сержанта Грымза Молоток – добродушный Грымза! – коротко махнул чугунным кулаком и Дрын почувствовал, что летит в проем ворот, откуда только что вышел, а в спину ему впечатывается выложенная квадратными плитками дорожка. На шум выскочили из будки трое солдат, кинулись защищать начальника, но силы были неравными, и стражников успели сильно поколотить. Лишь тогда в спешном порядке поднят был караульный взвод, и лавочники разбежались кто куда. Однако же уйти успели не все.
Когда Учителя тащили в тюрьму с завернутыми назад руками, он вырывался, говорил, что не дрался, а наоборот, пытался разнять, но его никто не слушал. Так и влетел он в застенок – головою вперед и не успев даже выставить руки. Следом засыпались остальные: Грымза Молоток, беспалый Наперсток и невесть как в толпу затесавшийся лавочник из Овчинки по имени Скаред.
Они поднялись, отряхиваясь и ругаясь; Грымза трогал рукой разбитые губы, Учитель тут же принялся стучать кулаком в тяжелую дверь, Наперсток кинулся к решетчатому окну, будто успел уже соскучиться по воле, а Скаред присел на скамейку в самом углу и поблескивал оттуда потаенными глазками.
Наконец Учитель отбил кулаки и понял, что это бестолку, Наперсток убедился, что на улице все по-прежнему, будто ничего и не случилось, а Грымза нашел, что все его зубы на месте. Мрачно расселись по скамьям вдоль стенок.
Быстро темнело. Грымза сказал: «Хоть бы фитиль запалить, что ли…» Наперсток полез в карман и нашел там огарок свечки, у Учителя оказалось огниво. Стало уютнее. Отходя от запала драки, повздыхали. Пригорюнились. Потом добродушный Грымза Молоток, меньше других склонный предаваться огорчениям, сказал, прихмыкнув:
– Эк нас угораздило, а?
Тогда Учитель спросил:
– А что вообще случилось-то? Хоть бы рассказал кто…
Грымза рассказал про Апельсина и про то, как хотели они заступиться за собрата. А чем дело обернулось – вот мол, сам видишь. Учитель укоризненно покачал головой: разве можно так? – и было непонятно, имеет он ввиду лавочников или домината, почему Наперсток пустился доказывать, что лавочники кругом правы, а его основательность, наоборот, неправ. Учитель стал возражать, завязался уже было спор, но тут лязгнул засов, и они умолкли. А в следующий момент в застенок вошел как раз-таки он – его основательность Нагаст Пятый, справедливость и сила, доминат пореченцев и могулов. Его сопровождал офицер стражи и двое солдат с факелами. Что-то очень уж часто приходилось в последнее время доминату посещать этот дом, для проживания не назначенный.
Он внимательно оглядел поднявшихся со скамей подданных и сказал: «Так.» Потом напоказ удивился присутствию здесь Учителя и выразил удивление свое таким образом:
– Ба, да это же любезный Дробич! – молодой Нагаст не любил Учителя и при каждом удобном случае напоминал о его всхолмском происхождении. – Не понимаю, что могло подвигнуть нашего книгочея-затворника связаться с бунтовщиками?
Учитель слегка поклонился, чтобы скрыть набежавшую тень раздражения, и удержал свой ответ в покое:
– Ваша основательность ошибается: я ни с кем не связывался.
Доминат, по видимости, удивился еще больше:
– Тогда зачем же ты здесь?
– Затем, что стражники хватали всех без разбора, а я оказался случайно на площади.
– Прискорбно, прискорбно… – Нагаст еще тужился быть насмешливым, но злоба уже хватала его за горло: – Ну, а эти как… – он обвел глазами остальных, – тоже случайно?
– Не могу знать, ваша основательность, – все труднее давался Учителю его ровный голос.
– Да-да, конечно… – доминат покивал ехидною головою, но злоба перла наружу: – Ну ничего. Я тщательно разберусь и виновные – все до единого! – будут жестоко наказаны.
Слова прозвучали весьма двусмысленно, но ничего не осталось Учителю, как еще поклониться, стиснув в бессилии зубы: он учил когда-то мальчишку Нагаста читать и писать.
Ну а тот, отпустив двусмысленность, повернулся круто и вышел прочь, уведя за собою хвост из своих провожатых. Снова лязгнул на двери засов. И опять расселись бунтовщики и, перемолчав тревогу, продолжили начатый разговор. Но Учитель теперь не возражал Наперстку – больше соглашался. Грымза не к месту хмыкал, вспоминая, как влетел сержант Дрын в ворота, и только Скаред, сын Жада, поблескивал из угла потаенными глазками, в их беседе участия не принимая.
А творилось в городе между тем что-то странное. Во многих домах не гасились окна, будто хозяева ждали гостей, и шли они, эти гости, несмотря на глухую ночь. Стучались друг к другу лавочники, садились за столы, угощались брагою, заводили долгие разговоры. И было бы все как праздник, необычно и весело, но мешало чувство тревоги и привкус опасности. Что-то варилось в Белой Стене, а что – понять было трудно.
Доминат в ту ночь тоже почти не спал. Он знал, что в городе неспокойно, и ходил, все ходил туда и сюда по просторной комнате, размышляя о смутных напастях последнего времени, все старался понять, что же готовят лавочники и как погасить их бунт. Нагаст понимал, что они сильны и опасны: куда легче бы было смуту пресечь, поднимись портовая чернь или рвань, положим, с Потрошки. Но лавочники… И снова ходил туда и сюда, и тер руками виски, и все думал: почему началось такое при нем?
Он был еще молодой правитель. Небитый. Неопытный.
И едва утро выкатило из-за дальнего берега ослепительно-желтый диск, снизу чуть сплюснутый и подкрашенный алым, потянулись лавочники к тюрьме. Они встречались без удивления, хмуро, будто не расставались вовсе, и часто поглядывали из-под тяжелых век на другой край площади, где виднелась деревянная решетка дворца. Они разговаривали негромко, неторопливо, но в покое их было больше угрозы, чем если бы они бегали и кричали.
Однако накал нарастал по мере того, как прибывала толпа. Здесь были уже не только лавочники – крепкие ремесленники, удачливые добытчики, богатые корабелы. И скоро гул от негромких их разговоров дошел до напряжения, которое трудно стало переносить: требовалась разрядка. Тогда Батон Колбаса, мужик жилистый и в повадках простой, подойдя к Огаркову логову, зло постучал кулаком. Выждав немного, еще повторил.