355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Колесников » Великая мелодия (сборник) » Текст книги (страница 13)
Великая мелодия (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Великая мелодия (сборник)"


Автор книги: Михаил Колесников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Наряду со своей основной работой Мария должна была разложить дневники по годам или по экспедициям, сделать выборки по геологии и почвоведению, нанести заявки местных жителей о находках ценных металлов и камней на специальную карту. К работе ей официально разрешили привлечь меня, так как никто, кроме меня, не мог оказать ей помощь в этом кропотливом и занудливом, как мне казалось, деле. Советские ученые, обретавшиеся при Комитете наук, были заняты систематизацией своих материалов, монголы русским языком владели слабо. Классификацией дневников мы должны были заниматься в нерабочее время.

Марию никто не торопил. Создавалось такое впечатление, словно бы до дневников не было никому никакого дела: наспех свалили в шкаф и забыли. Где находится Симуков, мы не знали. Вроде бы уехал в отпуск…

Мы раскрыли красную папку – и сразу же увязли в ней по уши. Спохватились лишь тогда, когда сторож напомнил, что учком надо запереть на замок, так как все давно ушли.

Необычность и подлинность всего – вот что хранила в себе красная папка. На нас повеяло жгучим ветром пустынь.

Путешествие через Гоби в мертвый город Хара-хото в 1927 году с женой Милей и тремя помощниками-монголами по нехоженым местам. Встреча на Эцзин-голе с экспедицией шведа Свена Гедина…

И еще одна папка. Самая последняя.

Строки запрыгали у меня перед глазами, когда на полях большой тетради прочитал: «В год змеи (1654 г.) в горах, называемых Шивэт, был торжественно основан храм Творчества Ундур-гэгэна – Дубхан… В год деревянной овцы осенью Ундур-гэгэн в Дубхане Шивэт горах, совершив моление, пустился в путь в Тибет». Это была выписка из жизнеописания Ундур-гэгэна. В основном тексте Симуков писал: «Восьмидесятилетний житель Убурхангайского аймака Гомбосурэн, юрта которого стоит в местности Шивэт, сообщил, что слышал от стариков, как один охотник, подданный Бамбутайджи Западного сомона Сайн Ноён во время охоты обнаружил на вершине горы полуразвалившийся заброшенный монастырь, который называют Дубхан. Говорят, будто в нем останавливался Ундур-гэгэн во время последней поездки в Пекин, где его убили. Я решил проверить слова Гомбосурэна, и мы с Ангирой отправились на лошадях в указанном направлении. Дорога шла ущельем Улан-Хадыйн-хунды. Монастырь примостился на высокой скале, с трех сторон его закрывал лес, и увидеть его можно было только с юга. Оставив лошадей, мы по вырубленным в горе ступеням с трудом поднялись к стенам монастыря. Выступ скалы, на котором стоит Дубхан, очень узкий. Вход в монастырь был завален камнями, и проникнуть внутрь не удалось. Вернувшись в юрту Гомбосурэна, мы узнали от местных жителей, будто на горе, соседней с монастырем, находится святилище с бурханами. Так как я торопился, проверку сообщения пришлось оставить на будущее. Дело в том, что в 35 км на северо-запад от центра Убурхангайского аймака, на западном склоне горы Ундур-Ульзитэ, на территории 3‑го бага Дельгер-Булаг сомона обнаружено золото. При промывке песка объемом около одного кубического метра было намыто 500 грамм золота! Мы решили сделать крюк, чтобы проверить правдивость этого сообщения…»

На этом запись обрывалась.

И вообще других тетрадей не было. Последняя запись, сделанная Симуковым.

Значит, храм Творчества найден! Но почему об открытии не знают ни Дамдинсурэн, ни Ринчен, ни археологи? Может быть, кроме нас, никто не дотрагивался до заветной тетради, а Симуков по каким-то причинам не успел доложить на совете о своем открытии?

– Тот самый Ангира! – воскликнула Мария. – Камень Тайхир… Ангира бывал вместе с Симуковым в храме Творчества. Мы должны немедленно поехать в Их-Тахир…

Фантазия заработала. Оповестить начальство о находке – или пусть организуют экспедицию, или мы сами поедем разыскивать таинственный храм…

Но увы… Наутро я получил приказ: немедленно выехать в Советский Союз, в распоряжение штаба фронта! Война…

Так и остался храм Творчества нереализованной мечтой. Монгольская эпопея закончилась.

Закончилась, но не завершилась: теперь вот, почти три десятилетия спустя, я возвращался в Монголию. Найден ли храм Творчества?.. Даже если до сих пор не найден, то не мне искать его. И Комитета наук больше не существует – есть Академия наук МНР.

Рейсовый самолет почти не двигался. Время еле-еле переставляло ноги. Но все-таки мы стремительно продвигались вперед. Просто мы находились в зоне безвременья.

Неожиданно самолет начал снижаться – прошли через Хэнтэйский хребет! Дрогнуло сердце.

Я уперся лбом в иллюминатор: это была она, Монголия…

2

Я едва переступил зеленый порог Лимба, как здешние дела стали затягивать меня в свою воронку, будто и не уезжал вовсе. Все здесь было мое, все будило воспоминания. Лимб с каждым мгновением наливался красками, расцвечивался яркими одеждами, зазвучал знакомым говором, горловым и протяжным пением и заунывным зудением морин-хура. От ржанья коней дрожали горы и долины, звякали боталы верблюжьих караванов; мелодично пели деревянные колеса монгольских арб-тырок.

Кто-то там далеко, может быть на том берегу реки, в малиновом халате неторопливо трюхал на коне и пел; возможно, то было эхо прошедшего времени, я различал знакомые слова:

 
Ай нан-аа, хо, хо, хо!
Снилось: будто встретились с тобой,
Пробудился – вновь я одинок.
Ай нан-аа, хо, хо, хо!..
 

Переливалась «уртын дуу», так называемая протяжная песня, которую еще никому не удалось положить на ноты. Да и не удастся никогда. В беспредельности веков племена монгольского корня создали свое уникальное пение, неизвестное у других народов. Без протяжной песни трудно представить себе монгола.

– У вас хорошо получалась «уртын дуу», – сказал я Дамдинсурэну.

– Козлятина хороша, пока горяча, мужчина – пока молод, – отозвался он. – Петь я разучился, зато умею делать полуторачасовые доклады.

– У меня даже это не получается.

– Вид человека, делающего доклад о литературе, вызывает у меня зубную боль, – сказал академик Ринчен, прислушивавшийся к нашему разговору. – Выкладывайте все о себе, Мишэх!

Я стоял между двумя академиками, увенчанными лаврами всех сортов, познавшими все премудрости Ганджура и Данджура, учение Упанишад и веды, шрамантские доктрины и махаяну, а Дамдинсурэн, кроме того, был автором государственного гимна. Их угловатые скульптурные лица пока не затвердели в бронзе и мраморе, но я знал: рано или поздно это произойдет – ведь они были самыми первыми! Основоположниками. Как-то не хотелось говорить о своей скромной особе.

У Дамдинсурэна усы свешивались чуть ли не до колен, и он напоминал Лао-Лана, китайское божество, покровительствующее актерам; у Ринчена усы были ничуть не короче, только торчали в разные стороны, словно крылья чайки в полете. На таких усах легко было бы летать, как летал герой его рассказа банди Буния из монастыря Эрдэнэ-дзу. Они не изменили свои привычки одеваться: Дамдинсурэн, как и тогда, носил европейский костюм, Ринчен был в дэли, подпоясанном широким кожаным ремнем с металлической бижутерией. Густая седая шевелюра спускалась до плеч. Руки были узловатые, со вздутыми венами. Я уже слышал, что Ринчен болен и пришел сейчас лишь потому, что хотел встретиться с советскими друзьями.

– Вы мне всегда представлялись близнецами-братьями, – сказал я. – Близнецами-братьями художественной культуры.

– Ну, ну, не преувеличивайте, – спокойно возразил Ринчен. – У нас разный творческий метод: Дамдинсурэн идет от юрола, от благопожеланий, а я – обыкновенный хурчи-сказитель. Юролчи всегда ест вкусные курдюки, запивая белокипенным кумысом, а хурчи в непогоду бродит от юрты к юрте, и очень часто его усаживают не в хойморе, а у порога.

– Мне за мои юролы столько перепало, что вам хватило бы еще на десять жизней, – незлобиво отмахнулся Дамдинсурэн.

И я снова узнал их. С тех пор они не утратили добродушия: люди «большой судьбы»… Они с самого начала были людьми «большой судьбы». Их выбрала революция…

Мы стояли у подъезда гостиницы для почетных гостей, зажатой под мышкой у зеленой Богдо-улы. Отсюда открывался просторный вид на всю долину реки Толы, залитую ярким августовским солнцем.

На дне сияющей чаши хорошо просматривались широкие проспекты, скверы и многоэтажные дома, стадион и ипподром, Дворец спорта, парк. Все эти нагромождения домов, дрожащих в миражной дымке, мешали мне смотреть в прошлое: несколько раз накладывал то, что помню, на незнакомый город, похожий на кубические скалы Цонжи, – и все напрасно. Невольно пришли на память стихи Гайтава об Улан-Баторе:

 
Встретишь скорей на проспекте верблюда,
Чем переулок знакомый найдешь…
 

Я и не находил знакомых переулков – они просто исчезли. Памятниками прошлого сиротливо возвышались старые постройки, окольцованные отчуждением массивов новых зданий: зеленый дворец Богдо-гэгэна с целым набором пышных крылатых крыш, красные башенки с круглыми иллюминаторами императорского монастыря Чойжин-ламы, купол монастыря Гандана, пирамидальный храм с галереями Джанрай-сэгу на западном холме. Тогда храм считался самым высоким зданием в Монголии. Он парил над городом, словно сказочная золотокрылая птица Гаруда, покровительница здешних мест. Золотой шар на его крыше бросал снопы лучей во все стороны, подобно маяку. Сейчас, на фоне телевизионной башни, храм выглядел старым жалким амбаром, его шар давно угас.

Что-то необычное заставило меня напрячь зрение. Протер глаза. А где же оно, то огромное здание буддийской духовной академии под золотой крышей? В солнечные дни на нее больно было смотреть. Оно ведь стояло неподалеку от Гандана, рядом с храмом Джанрай-сэгу… Куда делось? В голове как-то не укладывалось, что его могли сломать. Дорогое моей памяти здание бесследно исчезло. И все не верил…

– Сломали, – подтвердил Дамдинсурэн. – Ведь здание не представляло никакой исторической ценности. Постройка тысяча девятьсот тринадцатого года. После подавления ламского восстания в тридцать втором году ламы, замешанные в этом деле, разбрелись кто куда. Академия пришла в запустение, по кельям гулял ветер.

А для меня это здание представляло самую большую историческую ценность: после Халхин-Гола в одной из келий я жил с семьей. Зимой за окном гудел ураган. Особенно жутко бывало по ночам: полная оторванность от города, ни огонька, ни собачьего лая. Кто-то, расплющив и без того плоский нос о замороженное стекло, заглядывает в комнату. В долгие зимние ночи мы начинали понимать, почему монголы представляют дух горы Чингельты в виде злобного костлявого существа: дух тот – ледяной северный ветер. Печей в кельях не было. Чтоб согревать сынишку, я соорудил электропечь. Когда включали, она гудела, как аэроплан, набирающий высоту, а лампочка начинала светиться вполнакала…

…Дамдинсурэн, Ринчен… Они снова были передо мной. И говорили мы, по сути, о том же, о чем беседовали в храме Времени. Они выступали в прежних ипостасях. Они еще тогда, много лет тому назад, дали мне представление о писательстве как о беспрестанной и изнурительной работе, где нет отпусков, нет пощады и снисхождения.

С тех пор я сменил устрашающую форму воина на благостную – сам сделался писателем и должен был теперь держаться с ними как писатель. У меня даже были книги о Монголии. Но мы не говорили о них: хороши они или плохи – не имело значения. Ведь я писал не столько о Монголии, сколько о своем отношении к ней, к той Монголии, которую они помнили, но которой уже нет и никогда не будет. О новой Монголии пишут лучше; о моей – не напишет никто так, как я, если даже в чем-то заблуждался, что-то не осмыслил до конца.

– Мне почему-то запомнилась больше всего наша совместная поездка в Эрдэнэ-дзу и разговор в храме Времени, или в храме Богини времени, сейчас уж не помню точно, – сказал я.

Они смотрели на меня с удивлением: оба о поездке не помнили. Тем более о разговоре. Подобных поездок с разными людьми, с немцами, итальянцами, англичанами, американцами, у них было великое множество – поездки наложились одна на другую.

– И о чем мы тогда говорили? – полюбопытствовал Ринчен.

– О многом. О видимости и сущности. О том, как важно «войти своим голосом в огонь». О великом Дзанабадзаре… О том, что бесплотная мысль человека беспрестанно ищет материального убежища, чтоб закрепиться в нем – в бронзе, на полотне, в книге. Это и есть последнее и самое прочное прибежище личности…

Ринчен вздохнул.

– Прямо-таки удивительно, что вы все это запомнили. Последнее прибежище… Могу вслед за Дзанабадзаром повторить: «Ты видишь мое последнее творение». Пора окончательно переселяться в функциональное пространство.

На мгновение он застыл. Лицо сделалось суровым, отрешенным. Это было лицо древнего мудреца, постигшего всю глубину человеческой кармы, совокупность добрых и дурных дел, совершенных людьми якобы в прежних исторических рождениях, которые определяют положение человечества в современном его пребывании. Такое лицо я видел на портрете великого монгольского математика восемнадцатого века Мянгата, того самого, через труды которого японцы впервые познакомились с логарифмами.

Я смотрел на него и невольно припомнил давнюю мудрую импровизацию Ринчена о последнем прибежище личности. Есть ли разница между словами «жить» и «быть»? Где мы живем и где мы есть?.. Камень – состояние вещества, значит, он бессмертен. Но это нелепое бессмертие – камень никогда не жил, он изначально пребывает. Камень «помнит» свое, сугубо личное. Но он может «запомнить» и мое, когда становится материальным носителем моих мыслей, моей духовной сущности. Можно перекачать всего себя, всю свою духовную сущность на страницы рукописи или на клинописные таблички, если систематически заниматься этим всю жизнь. Мой мозг усохнет, я перестану существовать как живое существо, но аромат моей личности, ее эманация будет жить на страницах книги! Это и есть единственно возможное бессмертие. То, что застыло навеки в образах искусства, духовная сущность творца, как бы отделенная от него самого и бытующая в некотором функциональном пространстве…

Был час Лошади – полуденный час.

Сославшись на усталость, Ринчен откланялся (не мог я знать, что это наша последняя встреча).

3

Вначале меня потянуло на Халхин-Гол.

Скупой, четкий пейзаж: бескрайняя степь с подсохшими травами. Струящиеся светлые миражи над равниной, вал Чингисхана, почти сровнявшийся с землей, заросший травами, острыми, как нож. Сверкнула река. За ней, как ставка призрачной орды, поднялись барханы.

Когда мы с полковником Дандаром, моим сопровождающим, поднялись на холм Хух-Ундурий-Обо, из-за груды камней стремительно взмыл в синеву осеннего неба степной орел. Дандар проводил его долгим взглядом, сказал задумчиво:

– Тогда здесь тоже было орлиное гнездо… Я помню. Хотя после Халхин-Гола чего только не было.

Он замолчал. А я остановился как вкопанный. Далекое воспоминание… Где-то я уже слышал про это орлиное гнездо… А!.. Образ… Поэт Иван Молчанов-Сибирский. Писал письма из Читы, просил узнать: уцелело ли орлиное гнездо, которое он видел на халхин-гольской высоте. Ему нужно это было для стихов. Вот я и выполнил его просьбу! – орлиная семья продолжает жить… Сделалось грустно. Конечно, мое известие порадовало бы поэта… Но он давно умер. Шел с советско-монгольскими войсками через пустыню Гоби в Маньчжурии в сорок пятом. Надорвал, наверное, силы. Долго болел… Вечная память тебе, друг молодости… Почему тебя так интересовало это орлиное гнездо?.. Символом чего оно тебе представлялось?.. У монголов орел считается священной птицей, родственником мифического Гаруды, врага змей.

Дандару тогда едва исполнилось двадцать два, командовал он вначале батальоном, затем кавполком. Он только что прибыл из Тамбова, где окончил кавалерийское училище. Он сдерживал со своим батальоном первый напор противника западнее высоты Номун-Хан-Бурд-Обо. Наши основные силы были на подходе, но все волновались: продержится ли Дандар? Японцы бросили против него пехоту, моторизованную роту и разведывательный отряд, Баргутский кавполк и несколько эскадронов еще двух кавалерийских полков. Дандара поддерживали две советские роты.

Дандар был дерзок. Со своими малыми силами он решил окружить японцев и нанести удар. Действовал он своеобразно: приказал снайперам уничтожить в первую очередь вражеских офицеров. Взял снайперскую винтовку и с первого выстрела прикончил японского полковника, который руководил боем и корректировал артиллерийский огонь…

…Мы поднялись на вершину Хух-Ундурийн-Обо, откуда, собственно, и начался разгром противника. Степной ветер ударил в лицо. Барханы за рекой расплывались в тяжелом мареве. Ширь без конца и границ…

– А мы с тобой вроде бы постарели… – сказал я.

– Один день молодости не променял бы на сто лет старости, – отозвался он. – А в общем-то военные люди не стареют. Я всегда удивлялся маршалу Чойбалсану: в военной форме он казался молодым, а в халате старым.

Дандар задумался, стал следить взглядом за полетом орла. И хотя именно здесь, на этих обожженных солнцем и овеянных степными ветрами высотах, началась моя боевая молодость, я думал не о себе, а о людях «большой судьбы», которым даже завидовать не мог. На Халхин-Голе Дандар после полка командовал кавдивизией. В сорок первом Дандара направили в Москву, в военную академию. Вместе с другими слушателями оборонял Москву на Волоколамском направлении. Потом встретились мы с ним в августе сорок пятого в Маньчжурии. Тут была как бы завершенная судьба. Что бы ни случилось потом с Дандаром, это уже не имеет значения. Имя Героя МНР Дандара вписано в официальную «Историю Монгольской Народной Республики»…

На своем веку я немало встречал людей «большой судьбы»: ученых, художников, политических деятелей, поэтов, артистов, полководцев – и каждая встреча оставила след в душе. Встреча с Полем Робсоном. С Назымом Хикметом, с Буденным. С Шолоховым. С целой плеядой знаменитых физиков и математиков… Я с глубочайшим интересом исследовал истоки каждой такой жизни, чтоб понять: откуда они берутся, люди «большой судьбы»? Ведь в моем представлении человек «большой судьбы» и «героический характер» были почти синонимами. И хотя на поверку все оказалось не так просто и однолинейно, чаще всего я оказывался-таки прав.

Думаю, подобное представление сложилось у меня именно вот здесь, на берегах Халхин-Гола. Я встретил впервые в своей жизни человека «большой судьбы», «огромной судьбы», который предельно воплощал в себе и черты героической личности. Вся моя долгая военная пора прошла под впечатлением от коротких служебных встреч с этим человеком на Хамар-Дабе. Потом я все время следил за его орлиным полетом и восхищался им вместе с миллионами людей…

…Мы только что вышли из боя, ржавые склоны высоты были усеяны вражескими трупами. Все последние дни приходилось очень туго – противник теснил и теснил нас. И вот первая убедительная победа: японцы разбиты, отброшены!.. Мы захватили желтый японский грузовик, огромный, как трамвай, и пытались завести его.

Остроглазый плотный человек с глубокой ямкой на подбородке, в гимнастерке, перехваченной ремнями, с золотыми нашивками на рукавах, появился как-то неожиданно. Его сопровождали штабники. Мы сразу застыли по стойке «смирно». На петлицах – три ромба. Ордена… Очень высокое начальство… В ту пору орден Красного Знамени казался чуть ли не паспортом на вечную славу.

Он поздравил нас с успехом, пожал каждому руку. Мой вид, должно быть, удивил его: я носил кудри чуть ли не до плеч; волосы роскошно выбивались из-под пилотки, наползали на глаза. А лицо было перемазано глиной. Он легонько снял с меня пилотку, провел ладонью по кудрям, его глаза потеплели, потом сделались строгими.

– Надеюсь, лейтенант, вы приведете себя в порядок?..

И больше ни слова.

До сих пор краснею, вспоминая этот маленький смешной эпизод.

Меня поразил тогда тон его голоса: не ругал, не приказывал. Что-то глубоко интеллигентное, даже отцовское, было в обращении к молодому командиру. Конечно же я немедленно обрезал кудри.

После не раз приходилось встречаться с ним, но о моих волосах он, разумеется, не вспомнил – я для него был уже «другой» лейтенант. Ведь это лишь для меня эпизод сделался знаменательным. А человек «большой судьбы» заботился о жизнях сотен тысяч людей. Нам он казался очень пожилым, хотя тогда ему исполнилось сорок три.

Но то было всего лишь утро великого полководца, проба сил. Пусть роль моя в событиях Халхин-Гола скромна, но я был причастен… видел, знал… До сих пор ощущаю прикосновение руки Жукова к моей голове, теперь уже не кудрявой, а седой, как степной ковыль…

…Мы стояли на холме Хух-Ундурийн-Обо, с которого открывался широкий вид на Халхин-Гол, и ветер воспоминаний приносил из прошлого имена тех, с кем встречался на этой долине. Я знал здесь многих, знал майора Ремизова. Сопка Ремизова… Она как символ. Она там, на юго-востоке, ее крутые скаты обрываются в речку Хайластиин-Гол. Иван Михайлович Ремизов был человеком величайшей отваги и исключительного самообладания. Однажды нечаянно заехал на территорию, занятую японцами. Когда солдаты скопом навалились на него, он расшвырял всех и расстрелял в упор из пистолета. Майор Ремизов не успел сродниться с этой землей, а ему суждено было стать частицей этой земли. Утром мы с Дандаром посетили его могилу и возложили степные цветы. Я стоял и думал: если бы Ремизову сказали тогда, что именно здесь, на овеянном свирепыми ветрами клочке монгольской земли, станет бессмертным его имя и что все, к чему он себя готовил, ради чего недосыпал ночей, проявится именно тут, он вряд ли поверил бы.

Человек «большой судьбы» может погибнуть очень рано: Александр Матросов, Зоя, тот же майор Ремизов или такие великаны, как Писарев, Веневитинов.

Мне уже поздно задумываться над загадкой «большой судьбы» – нужно до конца тащить свою, какая бы она ни была… Я старался – только и всего… Старался, а потом старательно стал воспевать подвиги других.

Я встретился с рекой своей молодости, чтоб проститься с ней навсегда. Сегодня здесь было чистенько, каждая высотка вогнана в мемориал. Конечная участь всякого величия. И только степной ветер нашептывал что-то, понятное только нам двоим.

Я возвращался в Улан-Батор через город Чойбалсан, который назывался тогда Баян-Тумэнем. В моем Баян-Тумэне постоял на том месте, где некогда мы с Марией выстроили из дикого камня и глины свое первое жилище, семейное гнездо. Здесь не осталось ничего. Прямо-таки ничего. Ни камешка. Неужели именно на этом месте, где не растет даже трава, мы спали в студеные ночи под шерстяным верблюжьим одеялом?..

Щемящая печаль завладела мной, и я разрыдался…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю