Текст книги "Великая мелодия (сборник)"
Автор книги: Михаил Колесников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
1
Рейсовый самолет лениво свертывал в рулон темно-зеленую карту сибирских пространств. Разорвав тяготение обыденности, прикованный к немыслимой параболе, я испытывал непривычное состояние отрешенности от всего. За стеклами иллюминаторов клубилась пелена безвременья: область неопределенности между прошлым и будущим – в будущее можно и не выйти…
Я возвращался в Лимб своей молодости – в Монголию, где не был почти три десятка лет. С годами начинаешь разбивать жизнь на круги, на Лимбы, на уступы. И теперь я думал, что тот или иной Лимб – своеобразный психологический остров, заселенный определенными людьми, с которыми приходилось когда-то общаться; возможно, некоторые из них умерли, а я, не зная о том, продолжаю держать их в памяти молодыми, полными сил, они для меня все еще существуют там, в каких-то моментах моей биографии, моего прошлого. Я продолжаю спорить с ними, веду бесконечный диалог, не замечая того, что он давным-давно превратился в монолог…
И чем я больше думал, сидя в самолете, о своих давних монгольских друзьях, с которыми был связан прошлым, а не настоящим, тем настойчивее пробивались мысли о странностях моей писательской биографии. Может быть, странность присуща писательской биографии вообще? Существует как бы внутренняя направленность биографии, не зависящая от воли человека: человек, проявляя невероятную энергию, старается пробиться в математики, в ученые, в инженеры или мечтает сделаться врачом, как тот же известный ныне всему миру монгольский академик Ринчен, а жизнь упорно выпрямляет его извилистый путь и приводит к истинному призванию человека – к писательству. Да, почти помимо сознания и устремлений. Мне припомнились слова из письма Ринчена: «Я настойчиво и долго старался не писать романов, считая себя исследователем, лингвистом, ну, переводчиком, журналистом, историком или посредственным поэтом, наконец, и вот, когда стало подкатывать под пятьдесят, я родил толстую трилогию…» Этот человек сразу сделался классиком монгольской литературы, так как создал первый монгольский историко-революционный роман. Случилось это в пятидесятых годах. Удивительно вот что: к тому времени за три десятка лет существования новой Монголии народился солидный пласт талантливых писателей: Нацагдорж, Дамдинсурэн, Ядамсурэн, Буяннэмэх, Сэнгэ, Ойдов, Тарва, Лодойдамба и десятки других; но все они, словно бы преднамеренно, уходили от богатейшей золотоносной жилы – историко-революционного романа. Почему? Почему именно Ринчен в конце концов должен был создать его? Загадок тут, разумеется, никаких: Ринчен еще шестнадцатилетним пареньком общался с Сухэ-Батором, был у него переводчиком, а позже редактировал газету «Унэн» и другие центральные издания. Он находился в центре революционных событий, о которых пишет.
Если говорить о странностях моей биографии, то всякий раз, размышляя об этом, я невольно вспоминаю слова Владимира Одоевского: «На трудном и странном пути, который проходит человек, попавший в очарованный круг, называемый литературным, из которого нет выхода, отрадно слышать отголосок своим чувствам между людьми нам незнакомыми, отдаленными от нас и пространством и обстоятельствами жизни». Странность моей писательской биографии и состоит как раз в том, что этот человек, писатель Ринчен, отдаленный от меня обстоятельствами, имел определенное влияние на нее, о чем я и расскажу позднее. Но как теперь я убежден, в «очарованный круг, называемый литературным, из которого нет выхода», решительно ввел меня другой монгольский писатель: Дамдинсурэн. Именно от него я впервые услышал о Великой мелодии, а вернее – о призвании писателя. Этот человек ворвался в мою биографию вопреки всякой разумной логике, вызвал томление и беспокойство духа, и дух тот до сих пор, помимо меня, старого и усталого литератора, беспрестанно скитается по монгольским пустыням и горам, витает над развалинами древних городов, над обожженными войной барханами далекой степной реки, понуждая к воспоминаниям, хотя жизнь и без того была насыщена грозными и причудливыми событиями…
Нет, нет, с Дамдинсурэном я познакомился не в Монголии. В ту пору я был курсантом ленинградского военного училища. По комсомольскому набору приехал из Саратова с единственным намерением – стать хорошим красным командиром. Мир кипел, бурлил, и, хотя до большой войны было еще далеко, нам казалось, будто слышим ее грозовые раскаты. На Дальнем Востоке образовался очаг войны, японцы вторглись в Китай, подступили к границам Монголии; гражданская война в Испании, интервенция Германии и Италии против республиканского правительства; из СССР в Испанию направлены добровольцы в интернациональные бригады… Мы жили всем этим. Но имелась и другая сторона моего существования.
…Меня окружало Прекрасное. Опоэтизированный Пушкиным Летний сад. Неторопливо бродил я по аллеям, всматриваясь в позы мраморных нимф, богинь и аллегорических фигур. Александр Македонский с толстенькими щечками и бабьим лицом нахально ухмылялся и подмигивал мне. Я всегда останавливался возле его бюста, пытаясь понять, как он оказался в компании всех этих изящных голеньких мраморных девиц, стыдливо прикрывающих рукой лоно. Рядом находился Эрмитаж – алмаз, вобравший в себя свет мирового искусства: Микеланджело, Рафаэль, Тьеполо, Каналетто, Эль Греко, Рембрант. Первое время даже не верил: сплю! Но сон не проходил. Можно было дотронуться до яшмовой Колыванской вазы и вглядываться в скульптурные портреты римлян, отыскивая в них сходство со своей физиономией. Сходство отсутствовало. Мало походили на меня и гранитные фараоны Древнего Египта. Аттические краснофигурные вазы, лекиф с изображением Артемиды, кормящей лебедя, этрусские вотивные скульптурные головы из терракоты… Возле статуи Августа Овидий нашептывал мне свои скорбные элегии:
Боги морей и небес! Что осталось мне, кроме молений?
О, пощадите корабль, ставший игралищем волн!..
Я умереть не боюсь, но страшусь этой смерти плачевной —
Если б не в море тонуть, смерть я наградой бы счел…
От истомленной души жестокую смерть отведите —
Если погибель минуть может того, кто погиб…
Было странно осознавать, что и Август, и Ливия, и Овидий жили когда-то на земле – остались строчки элегий и мраморные портреты… Я вижу трагический лик императрицы Ливии, слышу скорбный голос Овидия, а они даже не подозревали о моей земле. Через искусство я вошел в души этих давно умерших людей, разделил какие-то горести с ними. Им, разумеется, не нужно мое сочувствие. Оно нужно мне. С тех пор я навсегда преисполнился жалостью ко всем страдальцам любви: Данте и Беатриче, Паоло и Франческа, Абеляр и Элоиза… Они жили и страдали…
Я положил себе за правило каждое воскресенье ходить в Эрмитаж. Здесь царила особая атмосфера, в которой было нечто бесконечно притягательное для меня, как бы возвышающее над обыденными делами, над однообразным существованием. Иногда ко мне присоединялись товарищи, но чаще я приходил сюда один. Бог мудрости Тот с головой ибиса, изобретатель письменности, создатель богов и людей, услужливо разворачивал передо мной коричневый папирус. Читай: «Существует нечто, перед чем отступают и безразличие созвездий, и вечный шепот волн, – деяния человека, отнимающего у смерти ее добычу».
Красота, сотворенная человеком, и была тем деянием, против которого бессильна смерть. Прекрасно то, что отнимает у смерти ее добычу. Прекрасное застывает в вечных формах, но сущность его текуча, как вода… Смутное понимание всего этого бродило во мне, стараясь как-то оформиться, обрести четкость. Наверное, в ту пору я обладал сильной памятью, так как легко запоминал многое, глубинного смысла чего еще не понимал, не мог понять. Это как со стихами Блока в юности: они свободно входят в голову, а прозрение приходит намного позже.
Однажды я попал на выставку сокровищ мертвого города Хара-хото и гуннских Ноинульских курганов. Статуи богинь и будд, древние бумажные ассигнации, тангутские печатные книги, один вид которых приводил в трепет, полуистлевшие войлочные ковры, флаги в виде цилиндров, курильницы, котлы, шелковые ткани и вещички из червонного золота. И внезапно я почувствовал, как непонятная тоска по сиреневым пустыням и мертвым городам заползает в сердце.
Возле изящной бронзовой статуэтки богини стоял молодой человек восточного типа, и хотя на нем был темно-синий европейский костюм, молодой человек сам походил на бронзового божка, круглолицего, улыбчивого. Он смотрел на богиню и улыбался. Обнаженная богиня благожелательно улыбалась ему – и они были как брат и сестра.
Заметив, что и я остановился возле бронзовой богини и застыл, совершенно остолбенелый, он неожиданно произнес по-русски, с некоторым незнакомым мне акцентом:
– Богиня Тара-Победительница. Но не верьте табличке: в субурганах Хара-хото никогда не бывала.
– В субурганах? В каких таких субурганах?..
Молодой человек, казалось, удивился.
– Никогда не слыхали о субурганах?
– Никогда.
Он помолчал, по всей видимости подыскивая сравнение.
– Субурган… Ну, надгробье, мавзолей, ступа. Когда монголы, оборонявшие Хара-хото от китайских войск, решили покинуть город, они замуровали в субурганы статуи, иконы и другие ценности.
В ту пору я, признаться, еще не читал книг путешественника Козлова и не представлял, где находятся развалины Хара-хото, а о субурганах и слыхом не слыхал.
Я был в курсантском обмундировании. Молодой человек, окинув меня быстрым взглядом с ног до головы, подмигнул и спросил:
– Добровольно?
– Как все.
– Когда мне было шестнадцать, я тоже ушел в армию добровольно, а теперь вот послали сюда учиться. Набирайся, говорят, ума. Вот и набираюсь. А эта бронзовая дама, – он кивнул в сторону богини, – скажу по секрету, никакого отношения к Хара-хото не имеет – была отлита в Петербурге по просьбе богдо-гэгэна. Посредственная копия со знаменитой статуи Тары Дзанабадзара. Зачем ее здесь выставили, не понимаю? Приезжайте в Улан-Батор, покажу вам настоящую Зеленую Тару работы гениального ваятеля семнадцатого века Дзанабадзара.
Он, видать, был веселый парень; в тон ему я ответил, что в Улан-Батор приеду обязательно, вот только окончу училище – а там дело за небольшим. Кого спрашивать?
– Меня зовут Дамдинсурэн.
Я назвал себя. Так мы познакомились. Из Эрмитажа вышли вместе. Он был на десять лет старше, но казался ровесником. Откуда было мне знать, что совершенно случайно судьба свела меня с классиком монгольской литературы. Он уже тогда был классиком, так как еще в 1929 году, когда я носил пионерский галстук, опубликовал первую в Монголии повесть о современности «Отвергнутая девушка» и сразу же сделался зачинателем современной монгольской литературы. К моменту нашего знакомства его слава достигла зенита, а новую поэму «Моя седая матушка» знали наизусть в самых глухих кочевьях.
Когда Дамдинсурэн узнал, что я родился на Волге, рос в степи, люблю степь больше, чем лес, то почему-то обрадовался. Стал расспрашивать о Заволжье, умею ли обращаться с лошадями и верблюдами. Я сказал, что с лошадьми обращаться умею, с верблюдами – тоже, мне нравятся верблюжата, считаю их самыми красивыми животными. Памятуя наставления отчима, кавалериста в гражданскую войну, порассуждал об аллюрах шага, рыси, иноходи, галопа, что привело его в восторг. Думаю, это и решило все. Должно быть, он тосковал по своей родине, так как, пока мы шли по набережной, рассказал о тех местах, где родился и где в детстве пас скот, о том, как хорошо скакать по ковыльной степи на коне, и что он порядочно-таки устал от наук, которые профессора вбивают в головы монгольским студентам.
– А что вы изучаете? – полюбопытствовал я.
– То, что обязаны знать ориенталисты, – произнес он незнакомое слово, – историю культуры и литературы Индии, Тибета, Китая, Японии, ну, энтографию палеазиатов и тунгусов, санскритские оригиналы, индийскую и тибетскую философию.
Все это было слишком далеко от меня, я даже не смог оценить всю грандиозность этой программы. Он учился в институте, а в институтах изучают всякое, вплоть до сопромата. Когда узнал, что он говорит на японском, английском, китайском, французском, немецком и еще на каких-то языках, изумился. Я с грехом пополам овладел немецким и пытался осилить английский.
Как выяснилось, Дамдинсурэн тоже почти каждое воскресенье приходит в Эрмитаж. Разговоры об искусстве сблизили нас. С 1936 по 1938 год мы встречались много раз. Я был внимательным слушателем. Он пробудил во мне интерес к азиатским странам, их самобытной культуре. Подозреваю, ему доставляло удовольствие объяснять мне все эти сложные вещи – своеобразная практика в русском разговорном. Обычно мы прогуливались по набережной или по аллеям Летнего сада. Он просил читать стихи Пушкина, Лермонтова, Блока, Тютчева, Есенина – и я читал, так как беззаветно любил поэзию, был пропитан ею.
Теперь, много лет спустя, я благодарен прихоти судьбы, которая свела нас с Дамдинсурэном. Но тогда все представлялось вполне естественным. Обнаружив во мне интерес к древней истории, к истории вообще и убедившись, что я быстро все усваиваю, он переводил наши беседы в исторический план. Человек глубоко эрудированный, он шутя бросал меня в бездонный колодец времен, в бездны истории. У него было сильное воображение – воображение ученого и художника. Когда он поднимал руки с растопыренными пальцами, словно некий волшебник, я замирал от предвкушения великих познаний. Фольклор, мифология, эпос, история… От природы я был любознательным, мне представлялось, будто он рассказывает чудесную сказку. Он вел в глубь веков: маньчжурское нашествие, империя Чингисхана и его преемников, киданьская империя, уйгурское ханство, тюркский каганат, жужаньский каганат, сяньби, держава гуннов… То была история его страны, почти совсем неведомая мне.
Оказывается, монгольский народ в свое время образовался из многих монголоязычных племен. Каждое племя что-то добавляло к общей культуре. Морю и капля полезна. Жужаньский каган еще в шестом веке занимался астрономией и математикой. Кидани писали стихи и исторические книги, занимались живописью, скульптурой, географией, медициной, оставили музыкальную литературу.
– Меня вот что поразило больше всего, – говорил Дамдинсурэн. – Сменялись каганаты, государства, наступали периоды феодальной раздробленности, смут, а культурные традиции оставались в духовной сердцевине народа, и засыпанный родник продолжал бить. Художники, поэты, писатели, несмотря на исторические потрясения, продолжали уверенно делать свое дело, словно бы знали нечто такое, что было неведомо завоевателям, политикам, владыкам. Много лет я пристально вглядывался в картины человеческих страстей и заблуждений – и сквозь сетку мифов видел прошлое рода людского. Словно в огромном яйце мифической птицы Гаруды, в скульптурах, зданиях, картинах, музыке, книгах сосредоточена вся история человечества. Я пришел к выводу: не было единой колыбели человечества, единого очага культуры. Передо мной совершали шествие народы древневосточных государств. Двуречье Тигра и Евфрата, Нильская долина, нагорье Малой Азии и Закавказья, Эгейский островной район и восточное побережье Средиземного моря… Здесь зарождалась, словно в химической колбе, кипела, бурлила высокая самобытная культура.
Именно на говорящих картинах истории Древнего Востока я сосредоточил свое внимание. Углубившись на шесть тысяч лет до нашей эры, неторопливо следил за возникновением и движением народов, государств, за их постепенным исчезновением. Кровопролитные войны между верхнеегипетским и нижнеегипетским царствами. Вот портрет первого царя всего Египта Мины. Это он занялся сооружением плотин и каналов, основал столицу, которая потом стала называться Мемфисом. Фараоны Первой династии начали строить себе пышные гробницы. Фараону присвоили священный титул «сын солнца». Первую гигантскую пирамиду построил зодчий Имхотеп. Потом пирамиды и пирамидки стали расти, как грибы после дождя. Завоевательные походы Сенусерта Третьего в Нубию. Нашествие диких азиатских племен гиксосов на Египет и их владычество свыше ста лет. Гиксосский царь Хиан на своей боевой колеснице. Освободитель Египта от гиксосов фараон Яхмос Первый, он же создатель Восемнадцатой династии Нового Царства… Фараон-женщина Хатшепсут, ослепительно красивая и властная, тутмосиды – завоеватели других стран…
Кроме Древнего Египта была Древняя Передняя Азия, Месопотамия, хурриты, они же гиксосы, или урартские племена, жившие на Армянском нагорье; шумеры, аккадцы; государство Митанни, Вавилонское царство, Ассирийская империя… Мощная Хеттская держава, угрожавшая Древнему Египту. Троянское, Фригийское, Лидийское царства, Персидская монархия. А до всего этого – загадочное образование, тоже своеобразное яйцо истории, на юге Малой Азии – протоиндийцы, которым суждено растечься по всей Европе и Индии, стать предками многих… Индоевропейская языковая семья. Народы воевали друг с другом – и Аккад и Шумер – все исчезло. Царьки ставили себе победные стелы и статуи, а откуда-то из глубин пустыни и степей приходили дикие орды кутиев, и могучее Аккадское царство с высокой культурой превращалось в развалины. Кутии удерживали политическое господство над страной сто двадцать пять лет. Орды всегда приходят надолго, и во главе их всегда стоит какой-то Тирикан. Из тьмы веков выныривает государство Митанни со столицей Вашшукани, которую до сих пор не удалось обнаружить ни одному археологу. Это все те же хурриты, замаскированные гиксосы. И вот уже Митанни – могучая военная держава, с которой не может справиться фараон Египта Тутмос Третий. В поисках союза египетские фараоны женятся на дочерях митаннийских царей. Так, царь Тушратта выдал за Аменхотепа Третьего свою сестру Гилухиму. К этому времени фараон был стар и немощен, прикован к постели. Царь Тушратта пишет любезное письмецо своему новому родственнику, тяжело заболевшему на 36‑м году правления, Аменхотепу Третьему: «Посылаю тебе чудотворного идола богини Истар Ниневийской. Да сохранит Истар, владычица небесная, моего брата и меня на сто тысяч лет, и да подаст она нам обоим великую радость». Тогда было в моде обмениваться богами. Правда, царь Тушратта слукавил: в Ниневии богиня Истар почиталась не как божество, помогающее больным, а как богиня войны. Получив чудотворного идола, Аменхотеп Третий тут же умер.
Великая Ассирийская военная держава. Победные стелы Асархаддона, воздвигнутые в честь победы над Египтом и Финикией. Падение Ассирийского государства и распад великой державы… Мировая Персидская держава и завоевание Египта, греко-персидские войны, Кушанская держава и Парфия, Индская цивилизация… Походы Александра Македонского и завоевание Египта. Птоломеи, Клеопатра. Римская империя и завоевание Египта…
Дамдинсурэн разматывал и разматывал этот удивительный клубок истории, знал каждое событие в деталях, будто видел все собственными глазами. Да, он твердо был убежден, что не существовало единой колыбели человечества, единого очага культуры, и в то же время многообразие истории для него было множеством особенных проявлений общего. К этой мысли он и подводил меня, словно бы давал в руки компас. Он настойчиво приучал меня к историческому мышлению. Он не жалел сил, чтобы приобщить меня к культуре стран Центральной Азии, окунал в «океан древней мудрости», дал первые уроки мифологии, и я не мог тогда знать, что это лишь начало, что беседы будут продолжены уже в самой Монголии, среди крылатых храмов Улан-Батора и Эрдэнэ-дзу.
Запомнилась последняя встреча ранней весной 1938 года.
Резкий ветер с Невы трепал мою курсантскую шинелишку, шлем съехал на затылок, но я не замечал ничего: надо мной нависло темное каменное лицо сфинкса. Он лежал на высоком постаменте, вытянув львиные лапы; на голове был полосатый непес-плат египетских царей, а поверх – высокая корона. Я видел смело разрезанные миндалевидные глаза с крупным глазным яблоком и тяжелыми верхними веками, толстоватые губы, слегка вогнутую спинку носа и четкий вырез ноздрей, напоминающих кувшины, маленький, выщербленный временем подбородок; и мне казалось, будто когда-то очень давно я уже видел это лицо. Да, оно было так знакомо: в губах зажата добродушная, ироническая усмешка… Не каменное спокойствие идола, а живая человеческая улыбка. Здесь же, на гранитной набережной, напротив Академии художеств, в полсотне шагов от первого сфинкса находился другой. Они смотрели друг на друга и были как близнецы-братья: одни и те же черты лица.
Наконец я вспомнил, на кого похож сфинкс.
– Он похож на вас, – сказал я Дамдинсурэну.
Он печально улыбнулся.
– А вот тот его близнец как две капли воды походит на тебя. Хетеп ди несу… – произнес он торжественно.
– Не понял.
– Жертва, которую дарует царь… Это по-древнеегипетски. Древние египтяне не знали слова «сфинкс» – слово придумали греки. Египтяне называли такую статую «шесеп-анх», что значит «живое изображение». Перед нами «живое изображение» Аменхотепа Третьего…
Мне показалось, что он потянет меня в историю Древнего Египта, но он неожиданно сказал:
– Я пришел проститься с ними. Знаешь, Мишиг, привык. Грустно. Вот и разговариваю с ними. У них было своеобразное приветствие: когда встречались, то произносили «маат»! Что значит «истина».
– Вы уезжаете?
– Да. Всему приходит конец. В наших краях, в Хангае, гриф настолько наедается мяса павших животных, что вынужден пешком подниматься на возвышенность, чтоб ринуться вниз – иначе не взлетишь! Я тоже, кажется, объелся культурой многих стран: взлететь уже не могу, придется бросаться в бездну очертя голову…
Что он имел в виду, я понял гораздо позже. Но, судя по всему, он уже тогда вынашивал свои великие планы. Ведь ему в ту пору только что исполнилось тридцать, а казался намного моложе – совсем юноша! Все самое важное лежало впереди – и борьба, и разочарования, и гонения, и взлеты… Посмеиваясь, он иногда говорил мне:
– Мишиг, помни: твердость духа важнее, чем твердость ребер!
И я запомнил.
Здесь же, у сфинксов, он рассказал мне кое-что, запавшее навсегда.
У древних монголов в незапамятные времена, задолго до появления чингисидов, бытовало понятие Великой мелодии. Ритм рода, племени, который в конечном итоге должен превратиться в ритм всего народа. Севернее города Ундур-хана сохранилась насыпь, груда камней, где исполнялась Великая мелодия. На вершине такой насыпи, каменного холма, ставили шест с изображением воздушного коня – хий морь, на седле которого пылал священный огонь. Хий морь сопровождал дух предка, вождя рода, позже – хана. Весной на холме устраивались жертвоприношения предкам, тризны. Старейшина рода – беки – в белых одеждах, на белом коне, при стечении народа, подъезжал к подножию холма, брал в руки скрипку морин-хур и начинал в ритме «айзам», под звуки скрипки, докладывать предкам о событиях минувшего года:
По предписанию всемогущего Неба,
При помощи Матери Земли,
У мэркитов, звавшихся мужами,
Мы сумели опустошить грудь
И рассечь их печень.
Их ложе мы сделали пустым,
Их род и людей мы уничтожили,
Тех, кто остался, мы взяли в плен,
Крутоверхие юрты разрушили,
Прекрасных женщин забрали…
Ну, а если какой-нибудь хан Эрен-дага-дарья-тумэн прославился особо, то он сражался не просто с меркитами, а с девяностопятиглавым драконом-мангусом:
В поле змей, дракон кровавый,
Девяностопятиглавый
Мангус Индермаа-хар,
Выпускал огонь и пар…
– Еще на моей памяти в глухих районах Монголии на могилы предков, к священным грудам камней обо, местные жители приносили молоко, творог, мясо и письма, в которых сообщалось о событиях года, – сказал он. – В жертву предку не всегда приносили агнца: когда Угэдэя избрали ханом, он принес «духу» Чингисхана в жертву сорок красивых девушек из семей монгольской знати.
– В те времена серьезно относились к жанру Великой мелодии, – сказал я. И представил зеленый холм или камень, на котором при стечении степняков исполняется Великая мелодия рода в древнем-древнем, как мир, ритме «айзам».
– У каждого времени свои мистерии с жертвоприношениями, если это требуется для рода. Для рода людского, – закончил Дамдинсурэн. – А разве мы сегодня не отчитываемся за свои дела, не приносим подобные жертвы?.. Только мы жертвуем собой. У каждого из нас своя Великая мелодия.
С этим мы и расстались. Я сказал ему на прощание монгольское «баяртай»! Конечно же в свою притчу о Великой мелодии он вкладывал какой-то особый смысл, пока мне не понятный. Лично у меня в ту пору ни Великой, ни малой мелодии не было, я даже не подозревал, что стану писателем. Я был как все. Дамдинсурэн же ни разу не обмолвился о том, что он писатель, и, только очутившись в Монголии, я узнал о его широкой известности и славе.
Встретились мы не сразу. Была целая полоса халхин-гольских событий. А когда отгремели бои, меня оставили на востоке страны, в Баян-Тумэне, обучать монгольских курсантов радиоделу и станционно-эксплуатационной службе. Я стал носить на петлицах знаки различия монгольской армии, превратился в сургахчи – инструктора.
Надвигалась суровая бесснежная зима. Вначале мы жили с Марией в юрте, потом сложили из дикого камня курень, обмазали глиной, внутри устлали, словно гнездо, желтыми трофейными японскими одеялами. По вечерам было тепло и уютно. Железная печка раскалялась докрасна. За стенами бушевали пыльные бури. Мы зажигали стеариновые свечи, много свечей, листали иллюстрированные японские журналы, зубрили японский и монгольский. Я наловчился даже преподавать радиотехнику на монгольском, так как полагаться на переводчиков в этом отношении не приходилось. То была жесточайшая зима. Узкий Керулен промерз до дна…
Ранней весной курсы перевели в Улан-Батор. Мария устроилась по специальности в геологический кабинет Комитета наук.
Когда однажды зашел проведать ее, то первый, кого встретил, был Дамдинсурэн. От неожиданности он даже отпрянул назад.
– Мишиг?! Какими судьбами? Халхин-Гол?..
– Зашел проведать жену.
Он окончательно был сбит с толку.
– У тебя есть жена? Где она?
– Вон за той дверью.
– Так это же рядом с моим кабинетом! Ее зовут Мария Васильевна? Она искала воду для армии? Такая тоненькая, большеглазая?..
– В самую точку.
Он принялся хохотать.
– Подобное стечение обстоятельств противоречит литературным законам. Ну и пусть противоречит. Идем ко мне пить чай! Без еды сутки живешь, без чая и часу не проживешь.
Мы сидели в тепле и пили зеленый чай. Я уже знал, какая Дамдинсурэн важная персона, а потому, приехав в Улан-Батор, не кинулся его разыскивать. Кроме того, научился спокойней относиться к невероятному стечению обстоятельств: на Халхин-Голе встретил и людей, которых знал еще по Саратову, и политрука Артемьева, который в ленинградском училище рекомендовал меня в партию. Ну, а встретить монгола в Монголии – эка невидаль!
С тех пор как мы расстались в Ленинграде, прошло совсем мало времени, и все наши разговоры сразу ожили в памяти. Но сейчас я не мог к ним вернуться. Дамдинсурэн, как всем было известно, занимался делом исключительной государственной важности: реформой монгольской письменности, переводил ее с уйгурского алфавита на кириллицу. Вид у него был крайне усталый – таким не привык его видеть. Передо мной сидел совсем другой человек – хмуро-озабоченный.
Он сам заговорил о своих делах:
– Я тогда пытался обучить тебя старомонгольской письменности и, признаться, удивился, почему ты, так легко схватывающий все премудрости индийской и тибетской философии, не можешь усвоить законы старомонгольского письма, существующего семьсот лет? Значит, это в самом деле не так просто. Древнее уйгурское письмо, которое некий Санжа-пандит Гунгажалцан в тринадцатом веке положил в основу монгольского алфавита, очень несовершенное и сложное, оно восходит к арамейскому и согдийскому. Уйгурское письмо словно бы интуитивное. Обучить такой письменности трудно. Отсюда – почти поголовная неграмотность в старой Монголии. За последние годы наш язык обогатился тысячами новых слов, которые невозможно записать старыми закорючками…
Он замолчал: наверное, показалось, что мне скучно. Но я слушал с огромнейшим интересом, так как уже знал, на что он замахнулся: отменить алфавит, существовавший в стране с тринадцатого века!.. Конечно же тут требуется необыкновенная смелость.
– Большое дело затеяли, – согласился я. – Ваше предложение, должно быть, встретили с энтузиазмом? Только подумать: семьсот лет!..
Он невесело рассмеялся:
– Я как затравленный волк! Есть ученые люди, которые угрожают мне, доказывают, что реформа приведет к упадку монгольской культуры. Даже за рубежом почему-то всполошились! А казалось бы, какое им дело до нашей культуры? Заботились бы лучше о своей, которую разъедает коммерция.
И мне вдруг показалось, что вернулись те деньки, когда мы беззаботно разгуливали по аллеям Летнего сада, штурмом брали бесконечные галереи Эрмитажа, вели пространные беседы о сокровищах Хара-хото, об искусстве и древней истории.
И должно быть, я не ошибся. Когда спросил о литературных успехах, он не удивился.
– Ах, Мишиг! Я совсем перестал сочинять. В молодости считал себя настоящим поэтом: пел о том, что видел вокруг. Наверное, то и была моя Главная мелодия: рассказывать обо всем. А теперь я сделался лукавым: у меня стали появляться идеи. Скажем, познакомить свой народ с литературой других стран. И я, отодвинув все в сторону, перевожу Пушкина, Лермонтова, Бернса, Гете. Так много нужно перевести! И еще одна идея: маньчжуры всячески душили монгольскую культуру, пытались вытравить из нее дух мятежа и сопротивления. А сейчас нам приходится по черепкам собирать литературные памятники прошлого. Да, да, мы занимаемся реставрацией и концентрацией национальной культуры, растерянной за столетия маньчжурского владычества. Тут случаются удивительные штуки: весь мир до сих пор восхищался «Сокровенным сказанием монголов», «Секретной историей монголов». «История» составлена была еще в 1240 году на берегах Керулена и записана хоть и на монгольском языке, но иероглифами. В прошлом веке ее обнаружил ваш русский ученый Кафаров и перевел. Перевели «Сказание» и в других странах. Только не существует перевода на современный монгольский! Разве не удивительно?
– Почему же не перевели?
– Маньчжурам «Сокровенное сказание» очень не нравилось. Ведь оно несет в себе идею родства различных монгольских племен; тут, подобно тому как и в «Слове о полку Игореве», говорится о необходимости объединения.
– И вы заняты переводом «Сокровенного сказания»? – догадался я.
– Пытаюсь. Послушай:
Ключевая вода, посинев, иссякла,
Камень раскололся на части…
Он читал и читал. А я слушал, не все, правда, понимая, но улавливая эпическую значительность строк.