Текст книги "Великая мелодия (сборник)"
Автор книги: Михаил Колесников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Теперь я видел прежнего Дамдинсурэна, помолодевшего, воодушевленного. Вернулась былая доверительность.
Не помню уж, при первой ли встрече или гораздо позже, он высказал вот какую мысль, очень важную, на мой взгляд. Еще в Ленинграде он задумался над назначением искусства. Зачем оно? И пришел к неожиданному тогда для меня выводу: искусство добросовестно отражало каждый шаг человечества, оно было то как линза, то как увеличивающее или уменьшающее зеркало. Поднималось белыми крылатыми быками и драконами, кривилось ликами богов и царей, стелами, изображающими битвы или мирный труд ремесленника и землепашца. Оно в общем-то никогда не было адекватным реальным событиям: оно совершало свой танец, в своем ритме, не предписанном никем из людей или богов. Оно как бы жило своей внутренней жизнью, понятной в своей глубине в общем-то лишь человеку искусства, ироничному даже тогда, когда он сооружает победную стелу фараону или царьку: художник знает, что и Асархаддон смертен, вечно лишь древо жизни. Художник, как врач, молча делает свое дело в полном убеждении полезности и нужности своего труда. Ему нет спасенья от своего искусства, он лишь орудие его… Он не любит слов, потому что ничего не сможет объяснить, если бы даже захотел. Вылепив статую, он уже все сказал. Да, да, историю человечества мы в первую голову воспринимаем через образы искусства, через осадочные пласты культуры того или иного народа. То ли в форме устных или письменных былин, в эпосе, в обличье мифов, загнанных в мрамор, бронзу или мозаику; искусство всегда было своеобразным материализованным эхом исторических событий. Научившись интерпретировать явления искусства, мы получаем способность заглянуть в пропасти человеческого разума.
– Так вот, я долго бился над загадкой: во имя чего они, люди искусства, старались? – сказал он. – Во имя чего стараются во все времена художники? Что они знали такое, чего не знаю я? И в конце концов осенило: они все стремились к одному: к духовному сближению племен, народов! Так было всегда с людьми искусства, изначально. Они рождаются именно для этого. Без них сближение невозможно. В солнечное колесо вписались и «Гэсэриада», и «Джунгариада», и «Сокровенное сказание», и монгольские хроники, и затерянные в тумане веков труды великих монгольских лингвистов, угасшие песни талантливых народных поэтов. Во мне пробудилась жажда отыскать то, что затеряно, спасти, вернуть голос, казалось бы, навеки умолкнувшему, включить шедевры монгольской культуры в культурный обиход всего человечества: если все это сближало когда-то племена, то сегодня может сблизить целые народы. Я разгадал основное назначение искусства: сближать! Мне нравятся погребальные надписи Древнего Египта: «Мертвого имя назвать – все равно что вернуть его к жизни». Вот я и разрываюсь между современностью и прошлым. Наш современный опыт уникален, о нем надо рассказывать; наша история – поучительна, о ней должны знать все. Если бы у меня было две жизни, я бросил бы их на эти два участка; а так приходится одну делить пополам. Поезжай в Тариат-сомон на берег Чулута. Араты до сих пор почитают здесь чудо-рощу: из одного корня растет более десяти деревьев. Так и с нашей культурой. Вот сегодня моя Главная мелодия.
Он налил в пиалы чаю, сделал несколько глотков.
– Знаешь, Мишиг, – сказал негромко, наклонившись ко мне, – мои идеи как бычьи рога в мешке: пытаюсь их не выпячивать на первый план, а они сами выпирают. Наверное, они меня рано или поздно погубят. Всегда вспоминаю великого Нацагдоржа, который во весь голос выдвигал смелые идеи, пока не угодил в «черную юрту».
– Какие же это идеи? – спросил я тихо.
– Помнишь, еще в Ленинграде как-то рассказывал о Гэсэре?
Это «Илиада» Центральной Азии, величайшее произведение, монгольский эпос. Так вот: я решил заняться реабилитацией «Гэсэриады», а следовательно, и самого Гэсэра!
Признаться, я был несколько удивлен, так как еще в Ленинграде прочитал это прозаическое произведение в переводе русского ученого, и теперь не мог взять в толк, почему все это, давным-давно известное, нужно реабилитировать? Перед кем?..
Откуда было мне знать, что Дамдинсурэн затевал предприятие отчаянное, которое принесет ему много душевных травм. И не только душевных… Да, предприятие было отчаянное: буддийская церковь давно превратила Гэсэра, «искоренителя десяти зол в десяти странах света», борца за счастье народа, в святого, в бурхана. В Урге ему воздвигли храм. Лицевая сторона главных ворот дворца Богдо-гэгэна была покрыта рисунками – эпизодами из «Гэсэриады». После революции ретивые искоренители мрака и невежества запретили «ламско-феодальный эпос», «Гэсэриаду», забыв, что ламы долгое время запрещали печатать и исполнять «Гэсэриаду», называли ее «еретическим преданием». Ламские цензоры потрудились в поте лица, чтобы вытравить из эпоса все крамольное, а Гэсэра превратить чуть ли не в борца за распространение буддизма.
– Я родился в семье простого кочевника Цэцэн-ханского аймака Цэндийна, – рассказывал Дамдинсурэн. – В холодные зимние ночи к нашему очагу приходил улигерчи, пел о Гэсэре-Джоро-соплячке, который, только что родившись в пастушеской юрте, умертвляет ламу-оборотня, лупит бога, от страха превращающегося в мышь. Вместе с Гэсэром мы, дети, отправлялись на битву с многоголовым чудовищем мангусом, – желая уничтожить все живое, он напустил на землю повальные болезни: чуму, холеру, моровую язву. Своего рода бактериологическая война. Когда хотели, чтобы слепой прозрел, обязательно исполняли при нем «Гэсэриаду». Взрослым особенно нравились главы, где осуждалась жестокость князей. Еще на моей памяти существовала вера в особую связь Гэсэра с певцом «Гэсэриады». Иногда мне кажется, что чувствую такую связь…
Как я узнал много лет спустя, Дамдинсурэну пришлось нелегко. Он доказывал, что эпос о Гэсэре начал складываться в незапамятные, еще языческие, шаманские времена. Ламаистские наслоения появились потом. В некоторых вариантах Гэсэр вылупляется из «космического яйца» – это ведь добуддийская традиция. Гэсэр-кесарь… Шаманы взяли его имя для заговоров. Сказание о Гэсэре было записано в одиннадцатом веке поэтом Чойбэбом, в эпоху племенных союзов, за два века до образования империи Чингисхана. Мама Хубилая Соркуктани была христианкой-несторианкой!.. Ламаизм ведь стал широко распространяться в Монголии лишь во второй половине шестнадцатого века. Все это выслушивали в высоких инстанциях и советовали оставить эту затею с реабилитацией «ламско-феодального эпоса». Но Дамдинсурэн стоял на своем. Даже репрессивные меры не запугали.
Борьба Дамдинсурэна за Гэсэра в конце концов увенчалась успехом. Этот бойцовый петух всегда так и рвался в драку, когда речь шла о реставрации и концентрации национальной культуры. Десятилетия занимался Дамдинсурэн изучением монгольских литературных памятников прошлого, собирал культурные сокровища по зернышку. Через его руки прошли десятки тысяч ценнейших рукописей. Отыскал монгольскую версию «Рамаяны», на возможность существования которой указывал Рерих. «Рамаяну» Дамдинсурэн обнаружил в рукописных фондах Ленинграда. Нашел монгольскую версию древнеиндийских сказок «Волшебный мертвец». В Публичной библиотеке Улан-Батора я видел сто восемь томов Ганджура, – собрания работ индийских и тибетских авторов по философии, логике и медицине, изданного ксилографическим способом еще киданями, и двести двадцать пять томов Данджура – буддийской энциклопедии, – Дамдинсурэн изучил каждый лист книг. «Хрустальные четки» Раши-Пунцука, «Синяя книга» Инджинаша, сутры, изданные в монастырских печатных дворах-барлахах… Он стремился создать общую картину развития национальной литературы с древнейших времен до наших дней. Я даже приблизительно не смог бы оценить громадность усилий этого собирателя золотой смальты культуры.
– Нацагдорж выразился точно: мы отстали от тысячи дел, – говорил он мне тогда, – у нас борьба за культурное наследие осложняется непониманием некоторыми людьми соотношения национального и интернационального. Я толкую о племенах монгольского корня, разбросанных на огромных территориях, о стремлении человека познать посредством искусства свою родовую сущность, о том, что культура, искусство всегда национальны, что к общечеловеческому мы идем через национальное, что искусство нужно для выражения национальной сущности народа, а мне сразу же подвешивают национализм и панмонголизм. Теперь даже школьнику известно, что искусство, лишенное национальных признаков, не является искусством, иначе было бы непонятно, почему литература такого небольшого народа, как наш, превращается в феномен интернационального значения. Казалось бы, чего проще для понимания: в основе художественного творчества лежат не только особенности истории народа, но и склад его мышления.
Он был ученым и всегда говорил о таких вещах как ученый, предельно четко формулируя свои мысли. Когда я попросил объяснять популярнее, с учетом моей неподготовленности, он усмехнулся, сокрушенно покрутил головой:
– От популяризации до профанации на коне скакать не требуется. Ай, Мишиг, Мишиг, а я принимал тебя за мудреца! Вырабатывай в себе научный склад мышления. Зачем он тебе нужен? Я вот тоже считал, что мне не нужен, а пригодилось… Кто смотрит вдаль, тот больше видит.
Даже сейчас не перестаю удивляться, как он смог заронить в мою голову интерес к миру далекому, чуждому и в общем-то непонятному. Какое мне дело до всех этих проблем? Ведь я не собирался быть ориенталистом, востоковедом, мои интересы были направлены скорее в сферу радиотехники, физики, математики. По собственной инициативе я составил таблицу прохождения радиоволн в разных районах Монголии и в разное время года, суток. Важность таких исследований понимал: они имели и сугубо практическое значение. Я находился в самом начале пути, наметил объездить со своими курсантами и передвижными радиостанциями все аймаки страны. Начальство смотрело на мою затею одобрительно. То был бы уникальный эксперимент. Мечтал я попасть со временем в военную академию связи, но задумке не суждено было осуществиться, а таблица прохождения волн сохранилась по сей день, несмотря на все перипетии жизни. Как памятник несбывшимся мечтам… Ну и хорошо, что они не сбылись…
Я очутился в стране, о которой совсем недавно стал узнавать из книг великих русских путешественников. Но это была совсем другая Монголия. И хотя здесь по-прежнему люди носили халаты и неуклюжие гутулы с загнутыми носками («чтоб не ранить землю»), сами монголы изменились: в магические заклинания янтры – тантры – мантры верили разве что старики. Меня удивляло то, что этот небольшой народ, который и в старые времена был небольшим, оставил такой яркий след в истории человечества. В истории монголов, захвативших во времена Чингисхана и чингисидов полмира, а потом оказавшихся в многовековом рабстве у маньчжурских завоевателей и в плену у ламаизма, было много поучительного: это постоянное проявление свободолюбивого духа, сумевшего в конце концов разорвать все путы, утвердить себя. Тут прослеживалась некая единая линия, тянущаяся из глубин веков.
– Это и есть самое примечательное в характере народа, – согласился Дамдинсурэн. – Я посоветовал бы тебе завести толстую тетрадь и записывать все, что увидишь и услышишь.
– Зачем?
– Поймешь потом. Подметил: у тебя способность очень точно и образно излагать события. Не воображай, будто собираюсь сделать из тебя писателя. Возьми на себя роль, ну, Джона Рида. Роль свидетеля больших событий. Рождается новая Монголия, какой еще не было. Мы стучимся в золотые ворота социализма, и скоро они распахнутся. Не исключено, ты единственный иностранец, который потом расскажет об этом интересном времени.
– Думаю, монголы сделают это лучше меня. Ведь вы свою страну знаете больше моего.
– Мы ее видим изнутри. А ты – с объективной точки зрения человека той страны, где социализм перестал быть только мечтой. У твоей страны социальный опыт больше, шире.
Тогда я не мог взять в толк, чего он от меня хочет, но все-таки решил последовать совету – все записывать. (Записывала, правда, больше Мария.)
– Монголия – твоя желанная земля, – заключил он. – Как Таити для Гогена. Существует много Монголий, и есть твоя единственная, только тебе принадлежащая. Она в тебе.
Признаться, меня поразила и смутила его проницательность. В Монголии я в самом деле с первых же дней почувствовал себя как дома. Больше того. Даже на плесах Волги не было такого ощущения безграничной свободы. Эта земля, еще сохранившая кое-где первобытную дикость, притягивала как магнит. В шуме весенних ветров, в безграничности манящих пространств здесь звучала некая Великая и древняя мелодия.
Когда выпили по три пиалы чая, Дамдинсурэн хлопнул себя ладонью по лбу, рассмеялся и сказал:
– Я должен выполнить давнее обещание. Запамятовал? Ну ладно. Покажу тебе чудо. Нарушим существующий запрет ради дорогого гостя. Можешь пригласить Марию Васильевну, пусть и она полюбуется.
Рядом с Комитетом наук находился закрытый наглухо красный монастырь Чойжин-ламы. Каждый день, отправляясь на занятия, я проходил мимо монастыря, и его ворота всегда были заперты; за стенами, по всей видимости, никого не было. У стен лежали огромные черные тибетские доги с желтыми пятнышками над глазами. Собаки считались священными, их называли «людоедами». Они никогда не лаяли. Красные беседки храмов с круглыми окнами вызывали представление о какой-то тайне.
Теперь тайна распахнула двери. Мы шагали по пустынным дворам. Храмы и храмики стояли с растопыренными черепичными крышами, будто намереваясь взлететь. Храм Милосердия, храм бога-прорицателя Ядама, храм Ундур-гэгэна… Красные храмы на белых основаниях. Много красного, малинового, синего. Золоченые притолоки дверей, золотые драконы, разные деревянные столбы, на створках дверей – изображения четырех молний. Каменные львы, слоны и обезьяны. Бронзовый субурган – ступа тысячелетней давности, огромные коралловые маски, изображающие бога Жамцарана.
Откуда-то издалека доносился голос Дамдинсурэна:
– Вес одной такой маски тридцать килограммов!..
Ряды уродливых позолоченных многоруких и многоголовых статуй в настенных алтарях и большая статуя Шакья-муни, парчовые хоругви, зеленые молитвенные барабаны, пятицветные знамена.
…И я увидел ее… Обнаженная богиня благожелательно улыбалась мне, и в этой улыбке была земная чувственность, нечто вызывающее трепет. Она сидела на цветке лотоса, который как бы не имел к ней никакого отношения, сидела, поджав левую ногу и положив правую руку на колено другой сильной ноги. Она могла бы быть Афродитой или Венерой древних эллинов и римлян, только формы ее были гораздо женственней, в них отсутствовала абстрактная божественность.
– Это скульптурный портрет его жены! – сказал Дамдинсурэн. – Жены великого скульптора Дзанабадзара…
– А как ее звали?
– Не знаю. Никто не знает. Она была дочерью простого пастуха. Вот все, что нам известно. Талантливая художница, скульптор, помощница Дзанабадзара. В народе ее зовут Дулма – заступница, мать. Силой своей любви он сделал ее богиней. Считал, что в ней воплощена женская энергия Вселенной. Дзанабадзар, или Ундур-гэгэн, или же Громовая стрела знания, происходил из знатнейшего рода Тушету-хана. Высшее тибетское духовенство, желая привлечь Тушету-хана на свою сторону, признало его сына Громовую стрелу главой желтой религии ламаизма в Монголии. В пятилетием возрасте он сделался главной политической фигурой. Он нарушил ламаистский обет безбрачия. Тибетские первосвященники потребовали, чтобы он прогнал Дулму. Дзанабадзар ответил: скорее отрекусь от высокого духовного звания, от всех почестей, но не от той, которая стала частью меня самого. В то время Ундур-гэгэн был также настоятелем монастыря Эрдэнэ-дзу и часто выезжал туда, оставляя юную жену одну. Разъяренные ламы в его отсутствие отравили Дулму. Ей шел двадцать первый год. В память о ней Дзанабадзар изваял двадцать одну бронзовую статую богини Тары в гневном и спокойном образах. Вот этой, главной статуе Тары-Дари-эхэ Пунсалдулмы, придал черты лица покойной жены, заставил церковных сановников стать перед ней на колени… Ведь Тара – воплощение беспредельного страдания.
Я всматривался в черты бронзовой богини Тары, рожденной из слезы Аволокитешвары, оплакивавшего страдания мира, и вспомнил про Эрмитаж, отдел Древнего Египта. Даже сейчас, вспомнив эту историю, я испытываю щемящую боль: высокопоставленный мемфисский сановник обращается в письме к своей умершей жене с просьбой избавить его от преследований, ибо вот уже три года, истекших после ее смерти, он не может ни забыть ее, ни излечиться от снедающей его тоски… Он просит… не понимая, что смертельно ранен любовью и что та, которой больше нет, не в силах освободить его от страданий…
– Почему бы вам не написать о них! – сказал я Дамдинсурэну.
– Придет время – напишет другой, – ответил он. – Личность Дзанабадзара привлекает нашего писателя Ринчена. Дзанабадзар знал ныне утраченные тайны невыцветающих минеральных красок, рисовал, стремясь отойти от плоскостной живописи, дал понятие о перспективе, светотени. Многое сохранилось, многое затеряно. Взгляните на портрет его матери или на икону, где изображен бог Манзушир. Не бог, а бесконечно усталый человек. Дзанабадзар был настоящим портретистом…
Собиратель сокровищ монгольской культуры Дамдинсурэн сказал, что иконы и скульптуры Ундур-гэгэна пока не собраны в одном месте. Их надо еще разыскать в отдаленных монастырях, проверить статуи и полотна в монастыре Эрдэнэ-дзу, где Ундур-гэгэн жил до двадцати лет и где похоронена его мать Ханджамц.
И мне сразу же захотелось увидеть этот неведомый Эрдэнэ-дзу, самый старый монгольский монастырь, набитый, по словам Дамдинсурэна, сокровищами искусства; именно здесь князья совершили поклонение первому Ундур-гэгэну Дзанабадзару, а зодчие в его честь воздвигли храм Прочного счастья. Был в Эрдэнэ-дзу еще храм Времени, как-то связанный с именем Ундур-гэгэна.
– Существует еще один храм, который до сих пор не обнаружен, – добавил Дамдинсурэн. – Он затерян в неведомых горах. Это мастерская Дзанабадзара, или храм Творчества. На высокой скале Дзанабадзар приказал построить этот храм, который по-тибетски назывался Дубхан. Здесь хранились его лучшие статуи и картины. В двадцатистворой юрте, во дворе храма, находилась плавильная печь. В храме Творчества и проводили большую часть времени скульптор со своей юной женой-помощницей. Сюда никого не пускали, да никто и не посмел бы проникнуть в святыню – ее охраняли несколько преданных учеников мастера. Когда ламы отравили Дулму, потрясенный Дзанабадзар оставил храм Творчества. Но если ему случалось отправляться в Лхасу или в Пекин, он обязательно по дороге заезжал в Дубхан. Не сомневаюсь: там до сих пор находятся некоторые из работ великого ваятеля, возможно, его записки, запрятанные внутрь одной из статуй, – как тогда было принято… Вот если бы удалось разыскать Дубхан…
– За чем же дело стало? Надо искать!
Дамдинсурэн сдержал улыбку.
– Найдем, найдем. Не сегодня, так позже. Дело отдаленного будущего. Мы ведь даже приблизительно не знаем, в каких горах нужно искать. А сейчас перед нами срочная задача: взять Эрдэнэ-дзу под охрану, пока ловкие люди не переправили культурные ценности из монастыря в Китай. Там бродят шайки бандитов, из тех, кто замышлял поднять в позапрошлом году восстание. На днях я с группой работников культуры отправляюсь туда… – Он помедлил и добавил: – Если хотите…
– Хотим! – поспешно отозвалась Мария за нас обоих.
Шайки бандитов, нужно сказать, были реальностью. У всех монголов в памяти было свежо недавнее ламское восстание в западных аймаках, инспирированное японцами. Активистов расстреливали без всякого суда. Ревсомолку Бор сбросили со скалы. Так же расправлялись с советскими специалистами. В тридцать втором на горе, у окраины города Цэцэрлэга был установлен памятник советскому врачу Немоину, убитому озверевшими ламами.
В тридцать шестом высшие ламы снова подняли головы, была раскрыта крупная контрреволюционная организация, охватывавшая ряд монастырей. Накануне халхин-гольских событий обезвредили контрреволюционную организацию, которой руководили главные священнослужители Ензон-Хамба и Дэд-Хамба. Мятежные ламы до сих пор бродили с винтовками и маузерами по степи, скрывались в горах. Приходилось все время быть начеку. Всего два года назад в стране был ликвидирован класс феодалов. Феодал… На уроках в школе само слово «феодал» для меня, помню, звучало дико. Оно связывалось чуть ли не со средневековьем. А тут феодалы хоть и были ликвидированы как класс, но продолжали разъезжать на конях в горах.
…И мы отправились в Эрдэнэ-дзу. В одной машине с нами ехал ученый и писатель Ринчен, о котором я уже был наслышан от Дамдинсурэна как о личности выдающейся, собирателе фольклора, лингвисте, филологе, новеллисте и поэте, переводчике с шестнадцати иностранных языков! Он говорил на всех этих шестнадцати языках, читал, писал. В свои тридцать пять лет считался светилом науки, и я поглядывал на него с боязливым почтением.
Шестнадцатилетним мальчишкой он был переводчиком у Сухэ-Батора в Кяхте. Ринчен родился там и хорошо владел русским. Когда горела Кяхта, подожженная гаминами, отступающими под напором партизан Сухэ-Батора, Ринчен записывал свои впечатления. Судьба его была удивительной. Еще в двадцать четвертом его вместе с другими послали в Ленинград учиться. Из четырнадцати студентов ученым сделался один – Ринчен. Остальные отсеялись. Когда он остался в одиночестве, крупнейшие советские востоковеды академики Владимирцов, Бартольд, Алексеев, Конрад, Ольденбург, Крачковский, Козин, Щербатский продолжали читать ему лекции. Одному…
Якобы, когда, оставшись в одиночестве, Ринчен осторожно намекнул своим наставникам, что на одного, может быть, не стоит тратить время, академик Алексеев строго сказал: «Наука требует упорства и всей жизни того, кто решил посвятить себя ей… Не исключено, вы и есть тот один, ради которого всем нам стоит стараться».
В отличие от Дамдинсурэна, который называл меня Мишиг, Ринчен придумал новое имя – Мишэх, что в переводе с монгольского значило Насмешник. Когда он спросил, пишу ли я стихи, я ответил чеховской фразой: «Никогда не писал стихов и доносов!» Он громко расхохотался.
– Насмешник. Я ведь пишу, пишу стихи… – говорил он, вытирая слезы. – Но никогда не писал доносов – это особый жанр, требующий особого таланта. А стихи таланта не требуют: нужно смотреть по сторонам и рассказывать окружающим о том, что увидел.
– В самом деле, просто. Я вижу в степи вон ту каменную бабу, но ничего интересного сказать о ней не могу. Наверное, еще нужен талант видеть?
– Не знаю. Я тоже вижу каменную бабу, и мне вот что лезет в голову:
Безмолвия хранящая покой,
Безбрежна степь, что манит желтизной…
Покрыла изморозь слегка
Лик бабы каменной, глядящей сквозь века…
– Это же здорово! Целая поэма в четырех строчках…
Он порозовел от похвалы, но, чтобы снять пафос, разъяснил:
– У нас в институте в Ленинграде принято было сочинять стихи на заданную тему. Своеобразная традиция: так сочиняют благопожелания – юролы. Вот я и наловчился.
– Прочтите еще что-нибудь. Ну, об Эрдэнэ-дзу, куда мы едем, – попросила Мария.
Он немного задумался.
Мой путь лежал в далекий древний храм,
Мне побывать давно хотелось там…
Мне нравилась непринужденность Ринчена. Он носил национальный халат, затянутый кушаком, пышный лисий ловуз – меховую шапку с длинными ушами. Но в чертах его лица не было даже намека на монгольские скулы. Отсутствовало и сугубо монгольское толстое верхнее веко. Узкие усики делали его похожим на бурята Ринчинова, которого я знал. Когда опрокидывал шапку на спину, пышные волосы ореолом стояли вокруг головы.
То была особенная поездка: в один день я перезнакомился с виднейшими представителями монгольской науки и всех искусств, включая драматургию.
Наши автомашины пробирались на запад по высоким террасам Толы. Поднялись на перевал и увидели далекие шапки Хангайского нагорья. По знаку Ринчена остановились на несколько минут в урочище Бадагт.
– Дамдинсурэн говорил, что вы интересуетесь личностью Ундур-гэгэна. Здесь были медные рудники, где Ундур-гэгэн брал медь для своих статуй.
Я вообразил, будто он и остановил машину, чтоб специально показать это холмистое место с древними отвалами. Но я ошибался: Ринчен словно забыл о нас, о том, что головная машина ушла далеко вперед. Он брал в руки большие куски породы, внимательно разглядывал их.
– Это порфирит, – сказала Мария.
– Вы разбираетесь?
– Приходится! А вот нефритовый змеевик!
– Мой любимый камень. Любимый камень Ундур-гэгэна Дзанабадзара. Я вижу его стоящим вон у того обнажения, разглядывающим камни. Он могуч, похож обликом на русского царя Петра Первого…
Мы набрали целый мешок камней: были тут розовый кварц, кусочки яшмы, аметиста, халцедоны, лазурит, камень вечности нефрит.
– Всякий камень настраивает меня на философский лад, – сказал Ринчен. – Это тело Земли.
Я задал ему вопрос, который не давал мне покоя: каким образом можно узнать, что такая-то статуя сделана гениальным Дзанабадзаром, а не другим мастером, возможно, тоже талантливым?
– Это легче всего. Обыкновенный ремесленник не имел права производить лепестки лотоса на обратной стороне пьедестала, на котором восседает бурхан. Такое право получал лишь настоящий мастер, такой, как Дзанабадзар. Но и без того мы легко отличим печать гения на всем, к чему он прикасается. У Дзанабадзара особый стиль и особая манера исполнения, перенять которые невозможно, сколько бы ни подражали ему даже талантливые мастера. Можно подделать какого-нибудь кубиста. Гения подделать невозможно. Гений – это не манера, не новатор формы – это гениальный дух, который одинаково сильно выражает себя в любой форме. Если бы тот же Репин, скажем, рисовал углем, а не красками, что изменилось бы от того? И гениальность Паганини зависела вовсе не от скрипки, изобретенной им. Просто каждый гений ищет и находит наилучший способ выражения самого себя, своей сущности. Для меня книга, полотно, скульптура – это почти живое существо, овеществленный в камне или бронзе разум человека. Нужно пристальнее вглядываться в каждый предмет художественной культуры, если даже он на первый взгляд выглядит неприемлемым, причудливым, как, скажем, статуэтки многоруких богов и богинь.
Наверное, мой вопрос задел в нем какую-то важную струну, он заговорил о видимости и о сущности:
– Сущность и есть главное. Всегда нужно искать сущность явления или предмета. Сущность характера. Вот очень древнее поучение: «Подобно тому как по одному комку глины узнается все сделанное из глины, ибо всякое видоизменение – лишь имя, основанное на словах, действительное же – сама глина и только глина. Так же по одному куску золота узнается все, сделанное из золота, ибо всякое видоизменение – лишь имя, основанное на словах, действительное же – золото». Какая глубокая мысль, если вдуматься! И какое изящество мышления. А ведь существовал человек, которому эта мысль первому пришла в голову. Реальный человек Уддалаки Аруна или, возможно, другой, приписавший свои воззрения Аруне. Так же как существовал Нагарджуна, о жизни которого мы не знаем ничего. Но они были. Исчезли в огне времени воспоминания о могучих царях, владыках; а личности Уддалаки Аруны и Нагарджуны в чем-то самом главном, составлявшем их сущность, сохранились, как бы перешли в вечное состояние. Они сумели отойти от чего-то несущественного и сосредоточиться на основных вопросах бытия, хотя бы на идее сущности и явления. Меня эта идея всегда волнует своей беспредельной широтой. Она кажется универсальной. Сущность в какой-то степени – субстанция, основа вещей и процессов, глина, золото Аруны, которые проявляются в бесчисленном количестве форм. Собственно, когда мы рассуждаем о форме и содержании художественного произведения, меня преследует этот образ: форма – это форма проявления сущности, то есть содержания, форма и есть явление. Читатель всякий раз идет от явления к сущности, обнаруживая сущность первого порядка, второго и так далее; ибо явление включает в себя не только существенные связи объекта, но и всевозможные случайные отношения. Мы всегда стараемся докопаться до сущности. Почему? Ищем фундамент, прочную основу, на которой возводится все здание. Мы догадываемся, что явления изменчивы, а сущность – нечто сохраняющееся во всех изменениях. Так вот в искусстве, литературе сущность – это сущность самого художника, как я уже сказал.
Всякий художник, писатель стремится выразить прежде всего свою сущность, запечатлеть ее навсегда для других, остаться в памяти людей, «войти своим голосом в огонь». Как гласят Упанишады: «Воистину человек состоит из намерения. Какое намерение имеет человек в этом мире, таким он становится, уйдя из жизни. Пусть же он исполняет свое намерение». Юный Начикетас из «Катхака-упанишад» хочет выяснить: что остается от человека после того, как он умирает? Владыка ада Яма отвечает: деяние!
Бесплотная мысль человека беспрестанно ищет материального убежища: закрепиться в бронзе, на полотне, в мраморе, на страницах книги. Это и есть последнее и самое прочное прибежище личности. Даже после того, как она растворилась…
Может быть, он говорил тогда не так длинно и не так витиевато. Возможно, я привожу квинтэссенцию всех наших последующих разговоров, растянутых на годы. Но он говорил все это, так как я уже осознанно сам заговаривал обо всем, раз представлялась возможность приобщиться к мудрости древней и современной, записать кое-что в толстую тетрадь. Перед людьми, подобными Ринчену и Дамдинсурэну, я не стеснялся признаться в глубоком своем невежестве. Их обучал сонм выдающихся советских ученых, академиков. А моими наставниками изначально были рядовые преподаватели, которые конечно же никогда не слышали об Упанишадах. Моя память сжала все мысли Ринчена в один разговор – так удобней для памяти, для кристаллизации прошлого в настоящем.
Судя по всему, Дамдинсурэн рассказывал ему обо мне, потому что Ринчен в разговоре сразу же взял определенный тон: поучительно-философский. Ведь и Дамдинсурэн и Ринчен были еще так молоды, как я считаю теперь.
Они оба понимали меня лучше, чем я их. Так мне кажется. Они хотели, чтобы я «вошел своим голосом в огонь».
Надо искать сущность… Но чтобы ее найти, необходимо очень много знать, дабы не обмануться, не принять видимость за сущность, подделку шедевра за сам шедевр…
…Мы поднимались на невысокие перевалы и опускались в долины или мчались по степи, заросшей щетинистыми пучками трав. Пока наконец не увидели в мерцающей дали белые грушеобразные башенки – субурганы – и высокую каменную стену. Полыхнул ясным синим огнем Орхон. Горы придвинулись вплотную.