355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Раскатов » Кошмары » Текст книги (страница 3)
Кошмары
  • Текст добавлен: 5 мая 2017, 10:00

Текст книги "Кошмары"


Автор книги: Михаил Раскатов


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

ИCТОРИЯ ОДНОЙ ПРОПАЖИ

Рассказ ювелира

...Как видите, мастерская моя находится во дворе и составляет часть помещения, где я сам живу... На улице нет вывески. И так было всегда, ибо покупателей с улицы я никогда не имел, да и не гонялся за ними.

Клиентуру мою составляли и составляют десятка два-три человек, не более. Клиентура кажется как будто и ничтожной для такого громадного города, как Петербург, но если назвать вам поименно лиц, которые оказывают мне свое высокое доверие и в выборе ценных украшений и камней ничьими другими услугами, кроме моих, не пользуются, вы поймете, что эти несколько человек могут вполне заменить сотни других заказчиков. Все это люди с именами и состояниями и при этом – что для меня важнее всего – настоящие знатоки и ценители.

Обратите внимание, что мастерская моя носит характер самой обыкновенной жилой комнаты, если не считать вот этого угла со столиком, где я занимаюсь, да вот этого шкафика с вещами. Мягкая мебель, портьеры, картины, ковры...

Это потому, что мой клиент не случайный, он – мой гость, почти друг, и мы частенько просиживаем здесь вместе часы.

Вот, например, туберозы, цветы, которые я особенно люблю... Разве они не придают мастерской особенно уютного вида?.. Многие не выносят их запаха, но у меня к ним слабость, и вы найдете их у меня во всех комнатах...

Впрочем, это к делу не относится...

Два года тому назад, в августе, ко мне явилась новая покупательница. Она упомянула вскользь имя моего старого, покойного уже клиента, барона Рикна, с которым, как можно было понять из ее слов, она была в свое время хорошо знакома.

Она была в трауре, немолодая уже, но лицо ее сохранило следы былой замечательной красоты, а в удивительные глаза можно еще было и прямо влюбиться.

Осанка, посадка головы, что-то неуловимое во взгляде и движениях, то особенное, что отличает породу от непороды, говорило о том, что она принадлежит или принадлежала к верхам общества.

С ней была ее дочь, девочка-подросток лет четырнадцати, очень похожая на мать, вероятно, крайне своенравная, с прелестным капризным личиком. Говорили они меж собой по-английски.

Фамилии этой дамы – она назвала себя – иностранной, очень длинной, какой-то пятерной – я не скажу.

Будем называть ее Кранц.

Мы разговорились. Я показал ей кой-какие вещи.

Оказалось, что она знала в них толк, особенно в камнях.

Скажу более, она чувствовала вещь, как чувствует ее художник. Ее глаза, равнодушно скользившие мимо сверкавших красивых безделушек, на которых профан, несомненно, остановился бы, приковывались к тому, что, действительно, достойно было внимания только тонкого знатока.

Целый час просидела она так у меня, пересыпая камни из ладони в ладонь и с особой любовью поглаживала некоторые из них тонкими и длинными аристократическими пальцами.

Девочка все это время жестоко, видно, скучала и от скуки то и дело подходила к окну и тыкалась своим хорошеньким носиком в цветы...

Наконец, госпожа Кранц поднялась, чтобы уйти.

Из всех драгоценностей она приобрела только тоненькое золотое колечко с изумрудом, миленькое, но очень недорогое.

Выражение легкого смущения промелькнуло у нее в глазах: «дескать, столько рылась и из-за такого пустяка». Но я и вида не показал, что хоть сколько-нибудь недоволен или изумлен. Да так оно и было в действительпости.

С тех пор госпожа Кранц сделалась моим частым гостем. Не проходило месяца, чтобы она не явилась за каким-нибудь пустяком; то ей нужна была недорогая брошь, то опять колечко, то браслет для какой-нибудь знакомой. Но просиживала она у меня часами и все смотрела и смотрела, с грустью, с затаенной жадностью. Она рылась в камнях, а девочка скучала, бродила по мастерской и нюхала мои туберозы, к которым чувствовала, по-видимому, такую же любовь, как и я.

То, о чем я, собственно, хочу рассказать, случилось в конце декабря, как раз перед Рождеством. В такое время и ко мне иногда заходит случайно покупатель с улицы. Дни праздничные, магазины переполнены, всюду давка, суета, ну, какой-нибудь нетерпеливый по чьему-либо указанию и забредет.

Помню, госпожа Кранц с девочкой только что пришла... Девочка была не в духе и отдельно от матери угрюмо уселась в кресло. Мать же отошла к окну и принялась рассматривать недавно полученный мной большой, отделанный уже, но еще не оправленный рубин, диковинный камень, едва ли не самое ценное сокровище из всего, что у меня тогда находилось.

Он был ровного густого карминово-красного цвета, без малейших жилок, с переливавшейся внутри кипящей темной кровью, с пуком мрачных лучей от каждой грани. Вес его был девять каратов. Для рубина это почти редкость.

Стоил он, конечно, громадных денег и был только на любителя.

Вот в это-то время, когда госпожа Кранц рассматривала камень, послышался вдруг звонок в передней и, спустя немного, вошел пожилой господин в форме инженера, очень солидного и благообразного вида...

Лицо его мне показалось чуть-чуть знакомым; и я тут же вспомнил, что кто-то мне когда-то указывал на него, даже называл по какому-то поводу его фамилию.

Оп попросил показать ему бриллиантовые серьги.

Пришлось заняться новым посетителем.

Я положил рубин в узкую и длинную коробку, где он раньше лежал и где лежали еще несколько более мелких рубинов, коробку отставил немного в сторону и, оставив ее на столе, подошел к шкафику, где у меня хранились под ключом все ценности.

Господин в форме инженера стал за моей спиной и в то время, как я копался в ящиках, перебирая футляры, он с любопытством смотрел.

Подходящих серег не находилось.

Я провозился у шкафика минут пять... Вдруг легкий стук заставил меня обернуться. Оказалось, что девочка, подошедшая к столу, случайно задела локтем коробку с рубинами, коробка упала на пол, на ковер и рубины рассыпались.

Девочка казалась очень смущенной. Мать смутилась также, извинилась за дочь, сказала ей что-то по-английски со строгим лицом, очевидно, сделала замечание, и вместе с ней стала собирать камни с пола.

Я попросил их не беспокоиться... Так как для инженера так-таки ничего не нашлось, и он тут же ушел, я стал сам собирать с пола свои сокровища.

Скажу теперь коротко, ввиду того, что вы предупреждены, о чем идет речь: все камни нашлись, кроме рубина, того рубина.

Он пропал.

Мы обшарили все уголки, каждую складочку ковра, мы сняли, наконец, ковер и осторожно тут же в комнате вытряхнули, мы переставили всю мебель, мы перешли в следующую комнату и в следующую в надежде, что он мог куда-нибудь закатиться, перевернули и там все верх дном, – камня не было.

Вы поймете мое дикое изумление, мое отчаяние, мой ужас.

Девочка, виновница всего, смотрела полными страха глазами. Госпожа Кранц побледнела...

– Господи, что же это? – прошептала она.

Мы снова все стали шарить, ползая по полу, сталкиваясь, не обращая друг на друга внимания, позабыв о пропасти, которая отделяла меня, простого, хоть и искусного ремесленника, от них, аристократок.

Наконец, госпожа Кранц поднялась.

– Я вас попрошу обыскать нас обеих!

Я дико посмотрел.

Пропажа потрясла меня, я почти обезумел, но такие жуткие подозрения не приходили мне в голову, клянусь вам, я бы сам на эту меру никогда не решился.

Я пролепетал, невольно отступая:

– Что вы, сударыня...

Она перебила меня и повторила:

– Я попрошу вас немедленно обыскать нас обеих!..

– Но уверяю, сударыня... мне этого не надо!..

– Зато мне надо! – сказала она, блеснув глазами.

Слишком ясно было, что она не хотела, чтобы даже тень подозренья могла на ней остаться. И, в конце концов, я покорился. Я отвел обеих в последнюю комнату к жене. Я шепнул жене, в чем дело, и оставил их одних.

Жена моя – превосходная женщина, но... мало тронутая культурой и, когда нужно, человек очень решительный, даже слишком... Она не стала обыскивать для одного вида... Вопрос был шкурный, и она обыскала обеих, как не обыскал бы сыщик. Она не только раздела их догола, не только перебрала каждую складку их белья и платья, но искала так, как может решиться искать только женщина у женщины.

Камня не было.

Обе ушли.

После их ухода вся квартира снова, конечно, была перевернута вверх дном. Но успех был тот же.

Камень непонятным, таинственным, чудесным образом исчез.

Первая моя мысль была та же, что, я вижу, шевелится и у вас, именно, что во всей этой истории какую-то роль сыграл инженер, тот случайный покупатель, о котором я упомянул и в присутствии которого все разыгралось. Дескать, приход его был не случайный, а рассчитанный, условленный заранее, он воспользовался происшедшей суматохой, подобрал незаметно камень сам или получил его из чьих-либо рук и ушел.

Так спешу вас теперь же разуверить в этом: ничего подобного не было.

Может быть, фабула вымышленного рассказа так бы и развернулась, потому что слишком уж похоже все сплелось. Но жизнь прямее и в этой прямоте чаще бесконечно богаче всякого вымысла.

Повторяю, ничего подобного. В настоящую минуту я могу сказать это с полной уверенностью. Инженер не имел понятия о госпоже Кранц, не имел понятия о камне, действительно искал серьги какой-то особой формы и ушел, не подозревая даже того, чего он косвенно был причиной.

Фамилия его была Скрябин. Это я с точностью узнал в тот же день, как узнал его адрес. Я был сам у начальника сыскной полиции и знал хорошо, что и за Скрябиным и за Кранц был учрежден тайный надзор, был даже произведен обыск в их квартирах, и каким-то таким образом, что ни один, ни другая про это не знали.

Камень не был найден.

Дали знать всем ювелирам столицы, всем оценщикам ломбардов, были разосланы во все города телеграммы с подробным описанием пропажи и... ничего, как и раньше!..

Камень пропал, так пропал, что найти его никаких надежд уж не оставалось.

Между тем, жизнь шла вперед, искусство мое требовало от меня зоркости и внимания и приходилось брать себя в руки. И, скрепя сердце, я заставил себя о камне не думать больше.

Спустя месяц или около того, госпожа Кранц пришла ко мне со своей девочкой и купила шейную цепочку для медальона. Мы не могли не вспомнить того, что недавно случилось, поговорили снова об этом, подивились, она пересмотрела, по обыкновению, все новинки и ушла.

И с этого дня она, как и раньше, через известные промежутки стала ходить ко мне. И все потекло, словно ничего в прошлом не было...

Так прошло полгода.

В прошлом году, в августе, я запомнил и число, – двенадцатого, – госпожа Кранц пришла ко мне утром – время, когда она редко или, вернее, никогда не приходила. Она сказала, но как-то вскользь, что уезжает в этот день и что пришла она посмотреть для дочурки небольшой кулон.

Кулон был выбран и куплен и, спустя немного, госпожа Кранц стала со мною прощаться.

Вдруг девочка, стоявшая у окна около горшков с цветами, что-то сказала ей по-английски. Госпожа Кранц посмотрела на нее, пожала плечами и, небрежно бросив в ответ несколько слов, направилась к двери.

Девочка, однако, не пошла за ней и повторила свое, но уже капризным тоном. Мать нахмурилась и ответила ей уже сурово. Тогда девочка заплакала.

Я ничего не понимал.

С легкой улыбкой, с той особенной улыбкой, с какой взрослые в присутствии детей говорят об их причудах, госпожа Кранц сказала мне:

– Ей понравились ваши туберозы, и она хочет, чтобы я попросила вас уступить ей один вазон.

Я улыбнулся.

– У барышни, кажется, к ним такая же страсть, как у меня... Я давно заметил... Какой же?

– Нет, вы ни за что не должны уступить.

– Помилуйте... Такой пустяк...

– Нет, не потому... Если начать ей потворствовать теперь, когда ей четырнадцать лет... Нет, нет...

– Ну, один раз не в счет...

– Но я не куплю...

Я сказал мягко...

– Я и не продаю... Но позвольте мне преподнести от себя...

Я настоял. У девочки просияло личико. Она указала на крайний вазон. Мать и хмурилась, и смеялась, и хотела во что бы то ни стало заплатить. Я, разумеется, наотрез отказался. Тогда обе они стали меня благодарить и через минуту мы расстались.

И вот тогда только, когда мы уже расстались, когда захлопнулась дверь, когда зазвучали их шаги на лестнице, вот в эту именно минуту меня обожгла вдруг неожиданная, жуткая, невозможная мысль... Словно бы вдохновение на меня снизошло.

Я быстро кликнул жену, велел ей остаться в мастерской и, ничего не объясняя, бледный от волнения, схватил пальто и шапку и бросился по лестнице вниз.

Они успели уже отъехать, но, к счастию, я еще видел их и нанять извозчика и броситься за ними вслед было для меня делом одной минуты.

Они, действительно, ехали к вокзалу, но нагнал их я только на перроне.

Я нагнал их и залепетал, задыхаясь:

– Сударыня... эти цветы... Простите... я раздумал...

Я не могу... я... я...

Госпожа Кранц сделалась иссиня-белой и зашевелила затрепетавшими губами. Но я не дал ей слова сказать. Я схватил дрожащими руками вазон. Вазон выскользнул у меня из рук, разбился вдребезги, выпала оплотневшая земля, раскололась и из середины раскола на асфальт, с легким стуком, выкатился мой рубин.

Во время суматохи в мастерской он был кем-то – матерью или дочерью – глубоко продвинут в землю.

Так обе эти женщины выполнили то, что задумали и к чему так долго исподволь готовились.

МЕСТЬ

I.

Когда Грушенька оставалась одна, она подходила иногда к зеркалу, приглаживала поседевшие волосы худыми и огрубевшими от работы руками и смотрела на себя, долго смотрела. Лицо у нее было постаревшее, измученное, глаза глубоко ушли под лоб и казались огромными от темных кругов, которые лежали под ними, нос заострился и не оставалось в ней ничего, что когда-то заставляло людей оборачиваться на нее и глядеть ей вслед... И до того Грушеньке становилось жаль глядеть на себя, что у нее капали горячие слезы и она отходила от зеркала с дрожащими губами.

Как скоро, как ужасно скоро жизнь прошла!.. Только на один миг она улыбнулась ей, блеснула всеми цветами радуги, обдала теплом и лаской и, не успела Грушенька оглянуться, прийти в себя, как все то, что мерещилось ей в таком радостном свете, исчезло и растаяло, как солнечное пятно на стене...

Грушенька смотрела на большой мужской портрет, висевший в кабинете, и губы сильнее начинали у нее дрожать.

– Господи, спаси и помилуй меня, грешную! – шептала она, отходя и сжимая руки. – Нет больше сил...

Нет!..

И все-то ей рисовалась одна и та же картина, несмотря на то, что всеми силами старалась она отгонять от себя всякие воспоминания.

Она, молодая еще, в своем платье фабричной работницы, в лесу, за городом, и рядом с ней он, Стахов, барин, и не такой, каким он теперь, а каким он был тогда и каким изображен на портрете. Оба они сидят на сваленном грозою дереве. Пахнет древесной гнилью и грибами. Где-то близко хлюпает вода...

От него пахнет вином и глаза его блестят в темноте.

– Хочешь, пойдем завтра к попу?.. – говорит он.

– Ты смотришь и думаешь: пьяный человек!.. А я тебе говорю, пойдем!..

А она, действительно, смотрит широко и не понимает... Ей кажется, что сумасшедшая волна, которая тут в лесу недавно подхватила ее и бросила к нему в объятия, еще несет се и кружит...

– Хочешь? – повторяет он и подсаживается ближе, и его веселые озорные глаза смотрят на нее с усмешкой.

Дальше ее воспоминанья не идут. Это было самое яркое в ее жизни, а потом сразу и круто, без переходов, начался тот ужас, который согнал с ее лица краски, посеребрил раньше времени волосы, приглушил ее голос, сделал ее безвольной, полной томительного вечного страха и пригнул, как тростинку, к земле.

Смутно она понимала, что женился он на ней потому, что перед ней, крестьянкой, ему не нужно было казаться ни сильнее, ни красивее, ни лучше, ни умнее, чем он был на самом деле. Он мог быть перед ней, как в халате, на распашку.

Но, женившись, он с первого же дня начал ей за эту женитьбу мстить.

_____

II.

Грушенька не видела, как Стахов пришел. Она была в это время в кухне и услышала только, как стукнула входная дверь. Вслед за этим – она знала – должен был разнестись по всей квартире грозный окрик:

– Груша!..

Но окрика не последовало и Грушенька с трепетом стала прислушиваться.

Из кабинета не доносилось ни звука.

Тогда, съежившись, как собака, которую собираются бить, Грушенька подобралась к двери.

Дверь была неплотно закрыта и то, что она увидела, наполнило ее бесконечным изумленьем.

Стахов, несмотря на полноту, обыкновенно подвижный, живой и шумный, – сидел теперь, странно притихший, целиком занимая своим огромным отекшим телом широкое мягкое кресло. Он тяжело и часто дышал, и живот, лежавший у него на коленях, колыхался порывисто и неровно. На его широком лице, поросшем клочьями редкой иссера-седой бороды, стоял пот и этот пот особенно выделялся и блестел, как слезы, на больших, дряблых мешках под глазами.

Он сидел, опустив слегка свою большую облысевшую голову, и пристально, с жутким вниманьем, смотрел в пол, словно он увидел там что-то такое любопытное, от чего он не в силах был оторваться.

И то, что он сидел так и так смотрел, было до того необычно, что Грушенька, несмотря на страх, который ее никогда не оставлял, раскрыла дверь шире и вошла.

– Василий Иваныч, что с вами?

Голос у нее задрожал, осекся и прозвучал слабо и робко. Тем не менее, он услышал и поднял голову.

Его бледно-голубые выцветшие глаза были мутны и покрыты какой-то пленкой, и некоторое время он смотрел так, словно бы не мог понять, кто перед ним.

Потом пленка исчезла.

– Болен! – коротко и хрипло сказал он.

И посмотрел ей в лицо. И вдруг в глубине его глаз появился и стал загораться знакомый ей, пугавший ее всю жизнь, тихий, сосредоточенно-злобный, насмешливый блеск.

– Рада? – медленно спросил он. – Да уж, рада!..

Молчи, сам вижу... Но, погоди... Авось, не сразу еще помру... авось, еще будет время нам покалякать...

И крикнул грубо, словно хлыстом ее ударил:

– Ну, марш за врачом!.. Стоишь тут!.. Уставилась, как новорожденная овца!.. Пшла!..

Грушенька заметалась и бросилась к двери...

Врач, пожилой человек с мягкими седыми волосами и широким, толстым мягким носом, долго выслушивал и выстукивал Стахова, мял ему грудь, ноги, живот. И все то время, что он проделывал это, Стахов не сводил с него тяжелого воспаленного взгляда и думал о том, что люди с такими, как у доктора, мягкими глазами обыкновенно бывают в жизни очень добродушны. И у него была надежда, что все окажется пустяками, потому что не может же такой человек сказать в лицо, что пришла смерть.

Но доктор, покончив с осмотром, сказал что-то очень неопределенное и в этом неопределенном хотя и не было приговора, – не было ничего и утешительного.

И, прописав несколько рецептов, доктор ушел, пообещав зайти еще.

III.

В первые дни, однако, Стахова надежда еще не оставляла и он все ждал, что вот-вот что-то сделается с ним неожиданно во сне, и он откроет однажды утром глаза и болезни не станет, и все будет по-прежнему.

И оттого, что он надеялся так и ждал, ему нравилось делать вид, что он умирает и говорить с Грушенькой о своей смерти.

Он лежал, укутанный по подбородок одеялом и глубоко запрятав голову в подушки, так что Грушенька видела одни его светлые, насмешливые и злые, скучающие глаза.

– Такие-то дела, Груша, – говорил он, – не стало жизни!.. Тебе, чай, и не снилось, что это может случиться так, вдруг, а оно вот никого не спросилось, подступило и капут!.. Сколько ты за это одних свечей разным угодникам поставишь?..

Глаза его суживались, он пристально, с кривой усмешкой, вглядывался ей в лицо, потом вздыхал:

– Бессловесная ты... Кроткая и бессловесная!.. Я так думаю, что ты еще, пожалуй, заплачешь, как помру!.. Я вот смотрю на тебя и все думаю, что, может, вся жизнь твоя другая была бы, коли б ты была не такой... Потому что кротких и бессловесных всегда мучить хочется... Верно тебе говорю... В детстве я собачку такую имел, вроде тебя, тоже тихую и безгласную...

Бывало, только цыкнешь на нее, даже только подойдешь, а она уж на спинку опрокинется, лапочками дрыгает, хвостиком виляет... Стегал я ее тоненьким ремешком по животу и частенько долго стегал, а у нее только глаза нальются слезами, но укусить – ни за что не укусит... Точь-в-точь, как ты... Н-да... Не сладка, поди, жизнь твоя была со мной?... Да уж сам понимаю – что говорить!.. А вот не пляшешь же ты, что умираю!..

Вот какая ты, Грушенька!..

– Да ведь и то сказать, – добавлял он, помолчав, – и моя жизнь была не слаще... Разочти-ка... Сузила ты для меня ее, Грушенька, жизнь – то и тащился я с тобой, как с тяжелым ядром на ноге... Не хочу грешить и лгать – не любил я тебя!.. М-да... Слышал я, что к тебе вот опять странники ходить стали, шепчешься ты с ними, на вериги их, выпучив глаза, смотришь... А я, ведь, пожалуй, почище твоих странников выйду, потому что таких вериг, как я, никто бы из них на себя не взвалил... Так-то оно... Ну, пошла, надоела!..

Ум у Грушеньки оставался первобытным, темным и суеверным, и иногда ночью, во время припадков удушья, Стахов будил ее и, когда припадок проходил, начинал ее пугать, как пугают детей, и наслаждался ее страхом.

Он приподымался вдруг на локте, дико глядел в темноту за окном и спрашивал:

– Что это?.. Кто это звонит?.. Слышишь звон?..

Грушенька бледнела.

– Это по мне... По мою душу!.. Иди, беги, чтоб перестали... Беги!..

Перепуганная насмерть, Грушенька подымалась, дрожа и, сама не зная для чего, делала шаг к двери.

Он схватывал ее за руку.

– Стой... Куда пошла?

И с ненавистью принимался глядеть на нее.

– Куда шла, блаженная? О чем думала, когда шла?

Слышала ты звон?

– Н-не...

– А коли «не», то к чему шла?.. Я, может, целый час лежал и все думал, чем бы тебя попугать... А ты сразу и пошла... Теперь уж вижу, что ты и впрямь в мою смерть веришь и ищешь ее!..

А через десять минут он уверял ее с вытаращенными глазами, что видит за окном что-то белое, что это смерть за ним пришла, и хрипло кричал, что он не хочет умирать, что нужно прогнать смерть, и щипал Грушеньку за то, что она не двигалась с места.

Он рисовал план ада и показывал ей там уголок, который ему отведут. Потом садился в угол постели и нахлобучивал себе подушку па голову.

– Я уже умер, – мрачно говорил он, – и смотрю на тебя теперь с того света!..

И кричал громовым голосом:

– Покайся, окаянная!

Грушенька дрожала.

Несмотря на то, что болезнь шла вперед гигантскими шагами, несмотря на то, что удушье мучило Стахова все сильнее, и он каждые полчаса требовал подушку с кислородом, во время коротеньких промежутков он мучился тем, что должен лежать, прикованный к постели, мучился своей бездеятельностыо, тоской и скукой, и придумывал все новые и новые жестокие забавы.

Раз он подозвал Грушеньку к постели и, глядя на нее мутно и без выражения, как ослепший, стал испуганно бормотать, беспомощно поводя по воздуху руками:

– Где ты, Грушенька?.. Я тебя не вижу!..

Он трогал руками ее лицо, больно мял щеки, нос, уши и все спрашивал:

– Где же ты?... Где ты?

Он впился отросшими ногтями ей в руку так, что у нее выступила кровь.

– Где же ты?..

В другой раз он сумрачно сказал ей:

– Ежели ты думаешь, что как я умру – так тебе настанет свобода, – не думай!.. Я, брат, тебя и потом не оставлю... Ни за что... Я уж придумал...

– Что? – пролепетала она, глядя на него во все глаза.

– Ходить к тебе буду! – весело и возбужденно сказал он.

– З-зачем?

– Душить!...

Она отступила, дрожа. Потом бледно усмехнулась.

– Мертвые не ходят!

– Не ходят, которые не хотят! – крикнул он злобно. – А я захочу и непременно так и будет!... В первую же ночь, сейчас же и приду!.. Так и жди!..

И когда он засыпал, она опускалась на колени, сжимала руками голову и шептала:

– Господи, прости мне... Господи, прости... Нет больше сил!...

И всматривалась в него, сонного, пристально всматривалась и видно было, что какая-то неясная еще, пугающая мысль шевелилась у нее, ширилась, росла, не давала ей покоя...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю