Текст книги "Девять возвращений [Повести и рассказы]"
Автор книги: Михаил Коршунов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Где Ванда Егоровна – там пересуды, толки, осуждения: не то купили, не то продали; одно едят, другое не едят.
Даже Устя не выдерживает:
– Уж эта матушка-сударыня – и зудит, и зудит, а сама всю жизнь за чужой спиной прожила, чужими дарами обсылалась! Не то что Никодим Родионович – самолично из рядовых рабочих государственным ученым сделался!
Катя переспрашивает:
– Из рядовых рабочих? Из литейщиков, да?
Кате нравится слушать, когда Устя рассказывает про отца. Многое в рассказе она слушает не впервые, но Устя припоминает всё новые и новые подробности.
– Я твоего батьку еще молодым, невозрастным знала, как его в двадцать первом году по ранению из Красной Армии уволили, и поступил он к нам на завод, в литейную. Шинелька на нем хоть и полнорослая была, но ветхоношенькая, обхлестанная, с «малиновыми разговорами» – застежками такими суконными. И шапчонка-венгерка на две денежки, но зато набекрень. А сапоги – сплошное дырье. Дождь, помню, ливмя льет, а он их уколотит травой, веревкой-конопкой перетянет, и без печали ему. По-первому, Никодим Родионович разливщиком был, потом формовщиком. И тут он свою упорливость в характере и выявил.
– А кто такой формовщик?
– А это, младыш мой, кто из земли форму для литья мастерил. Прежде все изделия в землю отливали. Не то что по-нынешнему, в кокиль – в металлические формы, значит. Ну и вот, гляжу это я, а Никодим Родионович зачастил в цех до гудка ходить. «Что оно такое?» – думаю. Спрашиваю его, а он мне: «Это я, Устинья Андреевна, изобретение сочиняю, чтоб формовщикам работу облегчить». Вот с той поры и сделался изобретателем. О людях все беспокоился, об их удобствах на производстве. А народ черный был, малограмотный, прежней жизнью по будням затаскан. Никодим Родионович в рабфак решил определиться. Времени свободного, конечно, не было, так он ночами занимался. Утром глаза красные, уставшие. В литейной за день и без того их притомит: горячий чугун, он ведь ослепляет, а тут еще ночи недосыпать. Каково-то?.. Дорогу в жизни ему печеными хлебами не мостили, сам он ее прошибал.
В кухне пахло теплым от утюга полотняным бельем. На белых кафельных стенах отблескивало пламя горелок.
Устя железным держаком сняла с плиты разогревшийся утюг и подошла к столу.
Катя неотрывно наблюдала, как смоченное водой белье шипело, придавленное раскаленным утюгом.
– А уж когда в студенты вышел, так и вовсе в трудностях жить начал. Стипендия – вот и весь доход, величаться не с чего. В литейной-то он под конец зарабатывал прилично. Сапоги яловые купил, полушубок – опашень, книги, какие надо было. Книг этих после понакопилось столько, что невмоготу от них стало.
– Больше, чем теперь? – удивилась Катя.
– Нет, что ты! Против теперешнего куда меньше. Но и комнатенка кроха была, на манер шкафа. Всю книгами запрудил. Я к нему иногда наведывалась – белье штопала, печку подтапливала, стряпала. А то Никодим Родионович совсем безразличный к себе был. А потом и вовсе при нем осталась, когда мне ногу чугуном обварило. Из родичей ему Сергей помогал. Присылал из деревни что мог – пшена, мучицы, яичек – и все заставлял учиться дальше и дальше. Случалось, Никодим Родионович устанет от ученья и забросит тетради и книги. Но тут Сергей объявится, накричит на него, пристыдит, что он должен учиться, – обязан, значит, потому что способности есть. И Никодим Родионович опять за книги усаживался.
– А Арсений? – спрашивала Катя.
– Что – Арсений? – не понимала Устя.
– Он что делал?
– A-а… Он, как и нынче, канцеляристом был, при чернильнице состоял. – Устя не любит отвлекаться. Она любит в рассказе последовательность, поэтому продолжает свое. – А с мамой Никодим Родионович познакомился, когда диплом готовил. В черчении она ему помогала. А там на дипломе чертить много надо было. И вот, чтобы спать меньше хотелось и работалось легче, она у Ванды Егоровны кофе потихоньку брала – настоящий, не ржаной или желудевый – и Никодиму Родионовичу приносила. А вскоре поженились они. Ну, и в добрый час. Комнатку им побольше выделили. Никодим Родионович мебель кое-какую прикупил. Что ни день, Ирина Петровна с мебелью этой возилась. Нарисует на бумаге комнату, вырежет из картона квадратики – стол, гардероб, стулья там, кровать – и вот двигает по бумаге: примеряет, где чего получше поставить, поуютнее. Расторопная твоя мать была, энергичная. И в женотделах участвовала, и для голодающих пожертвования собирала. Никодим Родионович тоже все бодрился. С Митей он много хлопот принял, потому как Митя в ребячестве слабым был, рос из горсти в горсть, а вот с годами поокреп, выровнялся. Даже к самолетам его допустили. Да-a, Митя, Митя…
Устя замолкла, сменила на плите утюги. Обмакнула пальцы в миске с водой, начала брызгать на простыню, которую приготовила для глажки.
– А вот сгинул Митя, и переменился отец. Разом постарел, одинокий какой-то стал. Да-а, два века не изживешь, две молодости не перейдешь. Бывало, прежде смеялся, всякие шутки они с Митей выстраивали – ракеты, воздушные шары, моторные лодки, – а теперь, значит, работа весь свет заслонила.
В прихожей позвонили.
– Кто еще к нам припожаловал? – Устя расправила передник, пригладила волосы, пошла открывать.
– Да что ж это вы! – заговорила она удивленно. – Неужто в театре так все представление и кончилось?
– Нет, не кончилось, Устинья Андреевна, – узнала Катя голос отца.
– Пьеса неинтересная, мы и уехали из театра.
Это был уже голос мамы.
Катя выбежала встречать.
– Не спишь еще? – сказал отец, снимая пальто. – А пора бы.
Все направились в столовую. Из-за плотно закрытой двери доносились голоса. Звонка там не расслышали.
Никодим Родионович приостановился, потом резко толкнул дверь.
Ванда Егоровна, Арсений и Лариса сидели у стола. При появлении Никодима Родионовича Ванда Егоровна замолкла на полуфразе. Лариса начала поправлять в ушах серьги. Арсений зажег для чего-то спичку, коробок которых вертел в пальцах.
– Пресс-конференция, – сказал Никодим Родионович. – Ну-ну, продолжайте, – и усталой походкой прошел к себе в кабинет.
4
Катя сидит в кресле в кабинете отца.
В квартире тихо и пустынно.
Арсений ушел к «своей чернильнице», мама с Вандой Егоровной поехали за город, в деревню к какой-то тетке-знахарке, а Лариса с Витошей отправились закупать составные части для мазей и кремов.
Устя тоже вышла к соседке – одолжить гречневой крупы, да так и застряла там за разговорами.
Катя устроилась поудобнее, подтянула колени к подбородку, ладони подложила под щеку, съежилась и замерла.
На письменном столе Катя давно уже запомнила каждую вещь. Для Кати эти вещи были понятными и близкими, живыми.
С ними было веселее – все не одна.
Вон толстый красный карандаш с высунутым красным языком. Карандаш – лентяй: сам никогда не пишет, а только подчеркивает в книгах или ставит студентам на чертежах отметки.
Ручка с острым пером. Она худая и нервная: много пишет, зачеркивает, исправляет.
Перекидной календарь – тот еще ленивее красного карандаша. За день перекинет с плеча на плечо листок – и вся тебе работа.
Чернильницы стоят в медных касках, словно брандмайоры на картинках немецкого лото.
Костяной нож. На нем рисунки гор и зубчатых башен. Он, наверное, знает много волшебных историй про звездочетов в высоких колпаках и неустрашимых витязей, про сундуки, полные голубых хрусталей, и про царевну-лягушку.
Есть еще пузырек с клеем. Он всегда молчит, потому что рот заклеен.
Чубатые кисточки и деревянные линейки. Линейки длинные и скучные. Поглядишь на них – зевать хочется.
А как было бы хорошо, если бы возле Кати сидела сейчас мама! Не такая, как всегда, другая – какой запомнила ее Катя у своей постели, когда недавно тяжело переболела ангиной.
Мама была тогда совсем мягкой, открытой, с обыкновенными, постаревшими глазами, готовая по малейшему Катиному слову или движению обтереть влажным полотенцем лоб, перевернуть подушку с нагретой стороны на прохладную или вот так просто сидеть и сидеть возле Кати в давнишнем, ненадушенном платье, позабыв обо всех в доме.
Да, хорошо болеть, но только не сильно, а чуть-чуть, чтобы мама была рядом. Протянешь руку – и можно потрогать ее волосы, руки, платье. И никто не мешает быть вдвоем: ни Лариса, ни Витоша, ни Ванда Егоровна.
В квартире по-прежнему было покойно. Слышались дальние гудки заводов. В ванной комнате иногда сердито бормотал кран. От кресла приятно пахло старой кожей, исходило дремотное тепло.
Катя и сама не заметила, как уснула. Она еще не окрепла после ангины. Проспала Катя недолго. Проснулась оттого, что сделалось жарко.
Открыла ресницы и так испугалась, что тут же закрыла: Катя была укрыта отцовской шерстяной курткой, а сам отец сидел за столом и что-то подчеркивал в книге красным карандашом. Шторы на окне были приспущены.
Значит, папа неожиданно вернулся из конструкторского бюро и отпер двери своим ключом.
Ах! Все это из-за Усти. Отлучилась за крупой – и пропала! Проглядела папу!
Катя не знала, что делать. Незаметно уйти из кабинета? Но как? Папа вот-вот поднимет голову.
У отца на столе зазвонил телефон.
Никодим Родионович поспешно снял трубку, начал тихо разговаривать:
– Буду. Да. Скоро. Начинайте испытания без меня.
Катя решилась и взглянула на отца. Отец тоже взглянул на нее.
– Разбудили тебя, да? Но ты спи, спи. Я сейчас уеду.
– Я уже не хочу спать, – робко ответила Катя.
– Ты что, одна в доме? А где мама и все остальные?
– Мама уехала Ванду Егоровну лечить.
– Лечить Ванду Егоровну, – повторил отец.
– А Лариса с Витошей в городе. Чего-то покупают для мазей и кремов.
– А Лариса с Витошей в городе, – опять повторил отец, и у него нервно дернулась бровь. – Чего-то покупают для мазей и кремов. – Он вдруг поднялся, отбросил стул, на котором сидел. Стул с грохотом ударился о стеллаж. – Все, значит, как всегда, при деле. Все, значит, трудятся!
Катя никогда еще не видела отца в таком гневе. У Кати задрожали ресницы, к горлу подступили слезы. Она совсем сжалась, забилась в угол кресла.
– Собирайся!
– Я? – испуганно прошептала Катя.
– Ну да, ты! Живо!
– А куда, папа?
– Сперва на аэродром. Поглядим испытание самолета, а потом гулять.
– Гулять?
– Да. Будем гулять. Куда хочешь, туда и поедем – в лес, к речке, к черту! – Отец швырнул на стол красный карандаш. Карандаш на столе не удержался, свалился на пол и сломал красный язык.
Катя, бледная и растерянная, сидела в кресле.
Отец улыбнулся, подошел к ней и нежно ущипнул за щеку:
– Ну, что же ты?
Тогда Катя, все еще сквозь слезы, тоже улыбнулась:
– Вдвоем поедем, папа?
– Вдвоем.
– И без никого больше?
– И без никого больше. Ну, беги переоденься.
Катя, радостная, спрыгнула с кресла.
– Папочка, а можно, я надену новое синее платье?
– Можно и даже необходимо.
– Ой! Папа! А как же Эмма Францевна? Она сегодня придет.
– Это еще кто такая?
– Учительница, немка.
Отец резко махнул рукой:
– Одевайся.
Катя кинулась к себе в комнату. Из комнаты крикнула.
– И воротничок новый можно?
– Тоже можно и тоже необходимо!
Катя начала поспешно рыться в своем хозяйстве. Все еще боялась, как бы отец не передумал, не уехал без нее.
Когда от соседки вернулась Устя, она застала Катю и Никодима Родионовича среди раскиданных Катиных вещей – туфель, платьев, носков, кофточек.
– Светы-праведники! Что творится? – всплеснула руками Устя. – И что это вы здесь потеряли, Никодим Родионович?
– Мое синее платье ищем и воротничок, – сказала Катя. – Кружевной с лентами.
– Платье? Воротничок? – удивилась Устя. – А на что?
– Я еду с папой. Гулять еду!
Устя в шкафу, в спальне Ирины Петровны, нашла синее платье и кружевной воротничок с лентами.
Никодим Родионович сам помог Кате одеться: застегнуть на платье пуговицы, завязать у воротничка ленты, просунуть в петельки пояс.
Устя тоже суетилась возле Кати:
– Зоряночка ты моя, травинка-черноколоска! Вы уж ее, Никодим Родионович, не настудите, а то она после ангины изнемоглась.
– Не настужу, Устинья Андреевна. Вы не беспокоитесь. Пальто прихватим.
– Да, пальто уж беспременно.
Катя спускалась по лестнице на улицу. Рядом шел Никодим Родионович, нес Катино пальто.

ПРИВЕТ ТЕБЕ, ЛЕНКА!

Отсюда не пошлешь телеграмму или письмо. Не поговоришь по телефону или даже по радио, потому что и радио иногда отказывает.
Гудит дизель бурового станка, вгоняет в землю трубу.
Игорь стоит у маленького темного окошка буровой и видит, представляет себе, как все происходит сегодня там, в поселке, в эту ночь. Где в большом доме, названном по традиции геологической палаткой, соберется почти вся разведочная партия.
…Из свежих досок сколочен огромный стол – пускает каплями рыжую смолу.
Сухо потрескивает печка. Искры малиновой спиралью вкручиваются в дымоход.
Возле печки на полу свалены полушубки, телогрейки, рукавицы, ушанки. Пахнут смазочным маслом, еловыми опилками, а иногда вдруг тонко протянется запах духов: это шапочки девчат, их шарфы и перчатки.
В комнате теснота, сигаретный дым, стук металлических шариков бильярда, споры о методике бурения, о коммерческой скорости проходки, о трубах, которые плохо или хорошо садятся на забой.
Кто-то чертит на листке бумаги, показывает, как можно упростить спуско-подъемную операцию, или объясняет, что такое гидроразрыв пластов. Кто-то из девчат быстрым привычным движением поправляет локон, греет в ладонях подмерзший тюбик губной помады.
Смех, шутки.
Все это происходит сегодня ночью в поселке, как происходило и в прошлом году, когда их разведочная партия только пришла сюда, в заданный район тайги, поставила первые буровые.
Собрались за таким вот в рыжих каплях огромным столом. На столе – шампанское. Его остудили в сугробе под звездами, и звезды поблескивали внутри каждой бутылки.
Ребята раскручивают проволочки, которые накинуты на пробки, и тогда освобожденные из бутылок звезды текут в походные алюминиевые кружки. Слышно, как шуршат.
И за окном где-то высоко тоже они шуршат, осыпаются инеем.
Игорь и Ленка были рядом в тот Новый год. Чокались с ребятами кружками. Размахивали руками, кричали о бирюзовой нефти, ради которой приехали сюда, в заданный район тайги. Черт с ним, что комары и болота, а ветер иногда такой, что надо привязывать себя к буровым станкам. Черт с ним, что спят на ящиках и стульях, а снег иногда такой, что утром надо вылазить из домов через окна. Они все равно найдут эту светлую бирюзовую нефть. В ней так много чистого бензина!
Радист включил приемник походной рации. Нащупал в эфире музыку.
Ребята начали танцевать.
Игорь тоже танцевал тогда с Ленкой. Она была в брючках, вокруг шеи свернулся мягким кольцом свитер. Валенки сняла и танцевала в шерстяных носках.
Девчата смеялись, кричали:
– Ленка, чулочки отморозишь!
Всем в партии известно – Игорь и Ленка влюблены.
Звенели на столе порожние кружки и бутылки. Раскачивались на длинных шнурах лампочки. Старый движок крутил старое динамо, и лампочки притухали.
Музыку часто пробивал острый стук телеграфного ключа, и долго, кроме азбуки Морзе, ничего не было слышно. Ребята не смущались – танцевали под точки и тире.
Игорь говорил что-то Ленке, но она не слышала, только улыбалась.
Когда их сталкивали в толпе близко друг к другу, Ленка опускала голову ему на грудь, и он чувствовал совсем близко ее щеку, белокурую серебристость волос, теплоту в ее обветренных губах.
А потом опять шампанское, незабытые еще студенческие песни. А потом стало жарко. Рацию вытащили на улицу. Начали танцевать среди сугробов.
Брезентовые куртки и штаны громыхали как железные.
Кто-то басом сказал:
– Индейцы, луну разобьете!
А индейцы прыгают, танцуют.
Ленка перепутала с кем-то валенки. Ей достались большие. Она их теряла – то один, то другой. Стояла журавленком, поджав ногу, пока Игорь отыскивал валенок. Или, не удержавшись, падала в снег.
Он поднимал ее, а она вся пахла снегом – и волосы, и губы, и синеватые ресницы.
А потом они убежали от ребят к реке. Река не застывала на стремнине, узкой волной летела между зелеными обрывами льда.
Они спустились на берег. Игорь шел впереди, Ленка – сзади, стараясь попадать в его следы, чтобы никто не догадался, что они здесь вдвоем.
Мерцала над рекой скала. С ее вершины сливался в реку лунный свет. Он был таким густым, сильным, что казалось – его слышно, как слышны были звезды в высоте.
Игорь и Ленка сели под скалу на поваленное дерево.
Игорь целовал Ленку в обветренные, шершавые губы, в синеватые ресницы.
…Так было в прошлом году. А теперь Ленка одна. Его буровая далеко у истока реки.
Отсюда не пошлешь телеграмму или письмо. Не поговоришь по телефону или даже вот по радио. Связь нарушена. Нет связи. И луны нет, чтобы шепнула привет Ленке. Разбили ее, что ли, ребята?..
Он был уверен – в эту новогоднюю ночь Ленка спустится на берег к скале. Будет сидеть одна.
И тогда он придумал… Да, конечно! Ленка поймет, догадается. Только его буровая у истока реки. Кругом тайга, никого больше нет.
…Бурильщики помогают Игорю связать несколько толстых бревен. Сверху укладывают плотной горкой дрова, обливают дизельным топливом.
Игорь зарядил ракетницу, приготовился.
Бурильщики подтащили бревна к зеленым обрывам льда, столкнули их в стремнину. Подхваченные волной, они начали набирать скорость.
Игорь прицелился из ракетницы. Выстрелил.
Ракета ударила в бревна – всплеснуло пламя, огненно и высоко развернулось. Полетело сквозь снежную тайгу по стремнине, среди зеленого льда, вниз, в поселок – привет тебе, Ленка!
…Гудит дизель бурового станка, вгоняет в землю трубу. Может быть, здесь, у истока реки, спрятана светлая, как небо, бирюзовая нефть.
Сменный мастер окликает Игоря, но Игорь не слышит.
Он стоит у маленького темного окошка буровой. За окошком ничего не видно, и только видит тот, кто стоит. Видит того, кого хотел бы сейчас увидеть, коснуться взглядом, дыханием, улыбкой.

НЕСЧАСТЬЕ

1
Это Илья. Его лицо совсем низко над Юрой. Галстук, как всегда, небрежно завязан и уполз вбок. Илюшка Сахнин, старый товарищ.
Он видит, что Юра открыл глаза, но молчит и только смотрит. В белом халате, от которого пахнет свежим крахмалом. И Юра молчит, смотрит на Илью.
С Ильей еще кто-то в халате и в белой шапочке. Женщина, медсестра.
И вдруг в душе чувство беды, огромной беды, которая случилась с ним. Юра ищет Маришу, но Мариши нет. Делается еще страшнее.
Он тихонько поднимает правую руку, пальцы натыкаются на твердое.
Доска!..
Почему доска? Да. Он лежит на доске, под ним тонкий тюфяк.
Илья шевелит губами, говорит, но Юра не слышит. Хочет привстать и не может, потому что совершенно нет сил. И ноги. Их как будто тоже нет!
Илья наклоняется совсем низко и кладет ладонь ему на лоб, проводит по волосам.
Юра видит отчетливо у него на рукаве халата белую пуговицу, пришитую крестиком. Эта пуговица заслоняет от него лицо Ильи.
Илья опять что-то говорит, но Юра опять не слышит. Он напрягается. Илья снова проводит ладонью по его лицу – не надо, не напрягайся.
Тогда Юра сам говорит, но не слышит себя:
– Мариша!
Илья понял, кивнул.
Медсестра раздвинула на окне шторы, и стало светлее. Страх непоправимой беды ушел. Юра еще раз сказал:
– Мариша.
Илья опять кивнул и пожал руку.
Медсестра подкатила стеклянный столик. Он оказался на уровне головы. На столике – стерилизатор, флакон со спиртом, вата, какие-то ампулы.
Медсестра достает из стерилизатора шприц, выливает из него воду, прокачивает поршень.
Юра спокоен: с ним нет Мариши, зато есть Илья, старый товарищ, которого в детстве он почему-то обещал покатать на аэросанях. Илья поверил. Теперь им обоим давно уже за тридцать, а Илья все помнит про аэросани.
Юра скосил глаза, следит за движениями медсестры. Ватой она надламывает ампулу, вставляет иглу и медленно втягивает в шприц лекарство. На халате медсестры сбоку от кармана черный штемпель: «Городская больница имени Семашко».
А он думал, что лежит в клинике у Ильи. Илья всегда клал их с Маришей к себе в клинику. «Лейб-медик». А где эта больница находится, Семашко? Как будто на улице Красина.
Появился еще кто-то в квадратных роговых очках, с тонким пучком седой бородки.
Взглянул на Юру, поговорил с Ильей, потом кивнул медсестре.
Шприц близко, но укола Юра не почувствовал, как по чувствовал своего тела, кроме правой руки. Жили одна рука и глаза.
Юра опять попытался позвать Маришу, она ему нужна немедленно, сейчас же! Как нужна была всегда, всю жизнь. Неужели Илья не понимает? Где Мариша? С ним что-то случилось. Он напрягается, хочет приподняться.
Но Илья и медсестра не позволяют.
Катится тихая теплая волна, топит волю и сознание. «Укололи наркотик», – догадался Юра.
Они сидели в комнате главного врача больницы – главный врач и Илья.
– Кто будет говорить с ней?
– Я сам, – ответил Илья.
– Повреждение спинного мозга на большом протяжении. Вы врач, и вы все понимаете.
– Понимаю.
– Она работает?
– Да. В библиотеке.
– Ей следует взять отпуск по уходу.
Илья говорил спокойно и сам удивлялся внешнему спокойствию, будто говорил не о Юре и Марише, а о ком-то чужом.
– Сегодня сделали повторные снимки, передний и боковой. К сожалению, ничего утешительного. Вы их смотрели?
– Да. Еще мокрыми в проявочной. Я бы хотел, чтобы его проконсультировал профессор Юхнин. Я к нему поеду и попрошу.
– Не нужно. Юхнину мы уже звонили, хотя оперативное вмешательство навряд ли поможет. Нет ни одного шанса.
– Но с ней лучше говорить все же после консультации Юхнина. Как вы полагаете?
– Пожалуй, Юхнин – это последнее, что можно предпринять.
– Сколько, по-вашему, он проживет?
– Недели две-три.
– И то при наркотиках?
– Да. Конечно. Но подождем заключения Юхнина.
– Да. Подождем.
На четвертый день к Юре вернулся слух, начала двигаться левая рука. Но с помощью шприца из тела не выпускали эту тихую теплую волну наркотика, которая порождала безволие, равнодушие к окружающему и к самому себе.
Тогда Марише впервые разрешили войти к мужу, и он увидел ее в дверях.
У Юры хватило сил даже привстать на подушке.
– Мариша.
Мариша быстро подошла и обняла Юру.
Они не говорили о том, что произошло. Мариша только осторожно потрогала у него на лице ссадины, оставленные осколками стекла после аварии. На ноги даже не взглянула.
Он придирчиво следил за ее взглядом, и она понимала, что смотреть в сторону ног нельзя и спрашивать про ноги тоже нельзя. Об этом потом, как-нибудь в другой раз. Главное, он живой и они снова вместе!
Говорили о будущем. Он расспрашивал об институте, о ее работе в библиотеке, куда она недавно поступила на абонемент.
– К тебе хотели приехать, но врачи запретили. Иркутов хотел приехать. Шебанов из партбюро. Конечно, Стибун и Мами. Алехин за голову схватился, когда узнал, что ты… не будешь сейчас продолжать работу над генератором. «Пробюллетенит твой муж недели три. С врачами свяжись – не отбрешешься. Дернула нелегкая за руль садиться!»
– Я буду работать, – сказал Юра. – Как только меня посмотрит этот их Юхнин, так айда отсюда домой; Выметусь. Увезешь, а потом все наладится. Руки уже двигаются. Если бы не пантопон!.. Вялость от него и сплю, Мариша, как сурок.
– Илья говорит – хорошо, что много спишь.
– Знаю я его. Не мог устроить, чтобы пропустили хотя бы Алехина.
– Что Алехин? Я едва прорвалась!
– Свинство. Поднимусь, всем им всыплю. Илюшке морду набью, кандидату наук.
Он с усилием улыбнулся.
– В Сухуми миндаль уже цветет, персик, дикие лимоны.
– Не надо об этом, Юра.
– Почему не надо? Скучаю весной по Кавказу.
– В этом году все равно не поехали бы. У тебя генератор, а мне в библиотеке отпуска бы не дали. Только поступила.
– Дали бы. За свой счет дней на десять.
– Ну, а ты с генератором?
– Алехин отпустил бы тоже дней на десять весной подышать. Самолетом туда и обратно.
– Не отпустил бы, и не думай. Он даже болеть не разрешает, видишь, ворчит: бюллетень, врачи, халатный парень.
– Это кто халатный парень?
– Ты. Сегодня, говорит, авария с автомобилем. Завтра ему на голову цветочный горшок упадет или рыбой подавится.
Юра улыбнулся:
– Люблю Алехина. Не знаешь, что у Стибуна с изоляторами? Достал?
– Вроде достал.
– А фибровые прокладки?
– И прокладки тоже.
– Я кое-что придумал. Буду пробовать генератор на жидких металлах при давлении выше критического.
Юра замолчал: от боли стиснулось дыхание, пересохло во рту, все вокруг побелело.
Он закрыл глаза, сдавил зубы. Эта боль возникает внезапно.
Только бы Мариша не заметила.
Надо плотнее сомкнуть зубы. Ни звука, и поскорее открыть глаза.
Боль остыла, затихла, – кажется, наркотик взял свое. Вернулось дыхание и удалось открыть глаза. Белая пелена исчезла.
Мариша смотрела на него низко и пристально, как смотрел в первый день Илья. В ее глазах был испуг. Надо улыбнуться во что бы то ни стало!
И Юра улыбнулся и даже слегка кивнул, подбодрил.
Мариша обнимает его и трется щекой об его щеку.
– Все будет хорошо, – шепчет она.
– Конечно. – Он обнимает ее за плечи. – Все будет очень хорошо.
Потом она уходит, но, перед тем как уйти, долго стоит в дверях, тонкая и маленькая. Закутанная в большой халат для посетителей, с карманами у колен.
Юра снова один в палате.
Субмиллиметровый генератор. Он должен излучать волны, длина которых равнялась бы сотым и десятым миллиметра. Зона пока недоступная для радиотехники. Англичане и американцы ставили много опытов в самых разных направлениях, но пока еще ничего не добились. Не удавалось сделать сколько-нибудь мощных излучателей.
Юра второй год работает над субмиллиметровым генератором. Алехин предоставил ему часть своей лаборатории. Наброски и схемы, каталоги и справочники, английские, немецкие, американские журналы по электронике и полупроводникам. Поиски, пробы, мучения, надежды и разочарования и опять поиски и пробы.
В лаборатории, под зеленым козырьком лампы, каждый день висела тучка папиросного дыма. Курили все – Юра и его лаборанты Стибун и Мария Михайловна, сокращенно Мами.
Заглядывал и Алехин, подсаживался к монтажному столу и тоже молча закуривал. Потом смотрел очередной опыт, когда стеклянный баллон, не выдержав высокого давления, разлетался в пыль. Из реле с коротким треском сыпались мелкие звездчатые искры, в импульснике лопались конденсаторы.
Юра отключал схему, никто ничего не говорил. Молча опять закуривали, вместо спичек передавая друг другу огонек папиросы.
Алехин дружески ударял Юру в плечо и уходил к себе в кабинет.
Чувство ярости и бессилия, точно спазм, сдавливало горло.
Юра хватал инструмент, который первым попадался под руку, и вдребезги разбивал остатки схемы.
Мами гасила свою папиросу, открывала сумку и доставала из нее зеркальце и губную помаду. Ярко обрисовывала губы: рабочий день закончился.
Стибун снимал плексигласовый защитный шлем, резиновые перчатки и убирал в шкаф.
Юра, засунув руки глубоко в карманы, смотрел в окно, курил, пытался успокоиться. В такие минуты почему-то особенно раздражала Мами с зеркальцем и помадой, хотя он знал, что она прекрасный работник.
Стибун и Мами прощались и уходили. Юра оставался в лаборатории один. Присаживался к монтажному столу и сидел до тех пор, пока не звонила по телефону Мариша или не появлялась уборщица Настя.
Беспокоила полная неподвижность – тело не свое, чужое. Похоже, что не просто ушибы или даже переломы, похоже, что ему конец. Эта мысль крадучись вползала в сознание, находила подтверждение – доска, пантопон, удары боли, от которых мутнеет сознание, молчаливые врачи и неестественно бодрый Илья. Хотелось гнать эту мысль, но она приходила в сумерки и осторожно подсаживалась, как кошка.
Почему Юхнин закончил осмотр так быстро и на все Юрины вопросы только ответил: «Дружок, терпение!»? Почему во время разговоров, которые возникли при консультации, тоже была поспешность? Юра пытался поймать тогда взгляд Ильи и не сумел. Старый товарищ не зря прятал глаза. Значит, что-то очень серьезное, значит, беда.
Окно палаты было приоткрыто, и ветер шуршал в занавесках. На стеклянном столике, рядом со стерилизатором, стояла в банке сирень.
Сегодня должна прийти Мариша, без которой так плохо и одиноко. Юра, в ожидании Мариши, часами стучит пальцами по доске. Не хочет, но стучит. Машинально.
Открылась дверь.
Юра приподнялся, но это была не Мариша, а Илья. Он подошел и улыбнулся. Юра стучал пальцами. Илья тихонько придавил его ладонь. Юра перестал стучать, он понял, что Илья пришел говорить и разговор будет трудным. Это видно по Илье. Юре стало страшно: подкралась и села кошка.
Он хотел помочь Илье и заговорить первым, но не смог. А ведь надо наконец спросить, что с ним? Почему даже сквозь наркотик прорывается боль? Почему эта каменная неподвижность? Неужели навсегда, навечно! Они уже знают – Илья, врачи, а не знают только он и Мариша. Если бы Мариша знала, он догадался бы по ее глазам.
Юра сказал:
– Илья, плохо?
Илья отошел к окну и начал глядеть во двор. Ладони сжаты за спиной, и Юра видит на рукавах халата пуговицы. Их две, два крестика. Мариша тоже всегда пришивает пуговицы крестиком.
– Ты хочешь правду? – спросил Илья, не оборачиваясь.
– А ты сам чего хочешь? Полуправду?
– Нет. Тоже правду.
– Тогда зачем спрашиваешь?
По коридору прошла сестра, слышно было, как она сняла трубку внутреннего телефона и вызвала аптеку.
Ладони Ильи по-прежнему сжаты.
– У меня поврежден позвоночник, говори, Илья! Да или нет?
Илья повернулся к нему:
– Да, Юра.
Пальцы опять застучали по доске. В коридоре голос сестры:
– Список на медикаменты я вам послала. Ну как же, Дмитрий Константинович!
Юра попросил:
– Илья, подойди ко мне.
Илья подошел.
– На столике флакон со спиртом для уколов.
– Ну?
– А на тумбочке стакан. Налей мне спирта.
– Ты с ума сошел!
– Илья, прошу. Иначе не сумею спросить ничего дальше.
Илья нашел под салфеткой на столике флакон со спиртом и налил в стакан. Потом спросил:
– Еще стакан есть?
– Нет. Возьми банку из-под цветов.
Илья вытащил цветы.
– Дай сюда. – Юра положил их около себя на одеяло.
Илья поделил спирт – себе в банку, Юре в стакан – и разбавил из графина водой. Воды поменьше. Они всегда пили спирт крепким.
Юра взял стакан.
– Ну? Вздрогнем.
Илья поднял банку:
– Вздрогнем.
Это был старый шутливый тост под спирт без закуски. Тост старых товарищей. Чокнулись и выпили. Илья хотел налить в банку воды и вновь поставить сирень.
– Не надо, – сказал Юра. – Пускай лежит рядом.
Помолчали. Илья ждал вопроса, самого неизбежного.
Юра, сжимая в пальцах стакан, задал этот вопрос:
– Доска, она навсегда? Или что-нибудь еще хуже? Только правду, Илья. Я прошу, Илюша. Я требую!
Илья медлит, ищет слова. Может быть, теперь обмануть? Полуправду сказать? Да, доска, но жизнь, все-таки жизнь, Юра. А правда, она страшнее доски.
Илья молчит.
– Значит, хуже, – тихо говорит Юра. Потом еще тише: – Я все понял, Илья.








