355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Гирели » Преступление профессора Звздочетова » Текст книги (страница 3)
Преступление профессора Звздочетова
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 02:30

Текст книги "Преступление профессора Звздочетова"


Автор книги: Михаил Гирели



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

VII

Ольге Модестовне надоело стучать в дверь и она осторожно нажала на ручку.

Дверь оказалась закрытой.

Ольга Модестовна прижала свою левую руку к полной крепкой груди, как бы желая несколько ослабить силу сердечного толчка.

Что это значило? Николай болен? Что происходит в душе этого замкнутого и непонятного ей человека, с которым она так легко связала свою жизнь и к которому успела уже привыкнуть, как жена и любовница?!

Она давно заметила в муже пугающую и удивляющую ее перемену, объяснить которую была не в силах.

В чем дело? Он полюбил другую? Это было менее всего вероятно! Как раз за последнее время он особенно часто приходил к ней как муж, и всем существом своим она чувствовала, что, лежа в объятиях его, доставляет ему настоящее наслаждение, какое только может доставить вполне владеющая искусством любви женщина.

Может быть, он ревнует?

Это было бы, конечно, смешно, но… не невозможно. Та грубость, что часто прорывалась у него по отношению к ней, иногда совершенно неожиданно, а главное, всегда в разгаре его страстных ласк, могла бы служить некоторым указанием на нее.

Но к кому же он мог ее ревновать? Или он просто в эти минуты видел в ней женщину в нарицательном смысле этого слова, и инстинктом самца чувствовал ее возможное и всегда в нее вложенное непостоянство?

Так, по крайней мере, судя по его разговорам, он думал о женщинах.

Он часто высказывал этот взгляд свой, говоря:

– Женщины все, как одна, и ни одна не похожа на другую. Общее в них – принцип, – различие – метод. Каждая женщина лжет и обманывает по-своему, но лгут и обманывают они все вместе, без исключения.

Она горячо спорила с ним, она выставляла ему себя, как пример, – он только зло улыбался и говорил в ответ:

– Пять лет я живу с тобой и люблю тебя. За эти пять лет, мне думается, я успел изучить твою психику до тонкости и познать тебя в деталях, но я не поручусь, что настанет мгновение, когда я принужден буду убедиться, что имею своей женой совершенно чужого и незнакомого мне человека.

Ее пугало такое отношение мужа к себе, однако, где-то в недрах своей души, она всегда и со страхом боялась себе признаться, что он был прав.

«Надо будет, под каким-нибудь предлогом, попросить Панова осмотреть его и заставить согласиться на отдых. Он просто переработался и чрезмерно переутомился, вот и все», – успокоила себя Ольга Модестовна тем же способом, каким успокаивала себя и вчера, и позавчера, каждый раз; одним словом, как думала о перемене, произошедшей в муже, как успокоила себя уже раз сегодня, узнав о его небывалом возвращении домой днем, но не заметила, что обманывает себя самое.

Ей казалось, что с каждым разом она находит все новые мотивы для успокоения, и причем на этот раз уже окончательно правильные.

Рука инстинктивно продолжала поддерживать левую грудь, но сердечный толчок продолжал быть таким же мучительно-болезненным.

Звездочетов был недоволен, что ему помешали.

Стук в двери разбудил его, вернее, вернул его к сознанию окружающей обстановки, ибо он и не думал ведь спать… Он только думал.

Однако, ввиду того, что все мысли его оказались приведенными в стройный порядок и определенную систему, которую ни забыть, ни перепутать было уже невозможно, точка была поставлена без форсировки, естественно и на надлежащем месте, – он не перевел своего недовольства в гнев или раздражение, а просто, поморщившись, встал с дивана, накинул на себя снятую было куртку и, крикнув в сторону дверей: – «Подожди, я сейчас открою», поправил сперва на голове сбившиеся волосы и только тогда подошел к дверям, чтобы их открыть.

VIII

Лицо Ольги Модестовны показалось настолько бледным распахнувшему двери Звездочетову, что он отступил назад, пораженный и не ожидавший увидать свою жену в таком состоянии.

– Что, с тобою, Ольга?

– С тобою что, Николай?

Звездочетов зло усмехнулся.

Ольга Модестовна почувствовала, что он что-то подумал о ней и ей стало страшно, что этой мысли она никогда не сумеет узнать.

– Со мною – ничего… – тихо пропел Звездочетов и взял Ольгу Модестовну за руку.

– Зайдем ко мне, Ольга.

Ольга Модестовна повиновалась совершенно бессознательно, продолжая думать: «Действительно, он прав. Сколько бы ни жить с человеком, его никогда не узнаешь, потому что мыслей другого знать не дано…»

– Ты, Ольга, о чем задумалась? – спросил Звездочетов и, не давая жене ответить, продолжал, как бы уже выслушав не сказанный, а только подуманный ею ответ.

– Да, да, мой друг. До сих пор чужие мысли нам были неизвестны, но… скоро все будет по-другому. До сих пор мир, проникая в наши существа, – погибал, возрождаясь вновь лишь с нашей смертью. Теперь будет иначе. Мы сами научимся проникать в сущность мира, погибая в нем, как Единицы и оживая, как Целое. Знаешь, что индусы называют словом «Джива»?.. Это особая жизненная сила, присущая нашей материи и существующая извечно вне ее.

Множественность этой силы мы познаем, пока живем, – единство ее – никогда. Это единство может быть познано лишь с нашей смертью, т. е. только тогда, когда часть этой самой силы, в нас заложенной, вернется к своему единству и станет им. «Мне отмщение и Аз воздам» – пора забыть.

Это произойдет тогда, когда время станет конечным, как всякое протяжимое измерение. Эмоция, ибо эмоция есть не что иное, как энергия, не создается и не исчезает. Она только переходит из одной формы в форму другую. Это закон сохранения ее. Эмоция станет измеримой величиной и не она нами, а мы начнем управлять ею. Тогда расцветет заря новой жизни и мы познаем друг друга. Никто не сможет ни обманывать, ни просто не понимать другого. Мы познаем Миры остальных планет.

– Ты переутомился, Коля, – тихо сказала Ольга Модестовна и рука, нервно игравшая кружевом блузки, судорожно сжалась в кулак.

– Ты хочешь сказать, Оля, другое, – улыбнулся Звездочетов. – Вот видишь, мой друг: мы привыкли в нашей жизни поступать таким образом. Мы думаем одно, а говорим совсем другое. Мы так привыкли лгать, что делаем это уже на основании инстинкта, однако, я твердо верю в это. – Ложь не инстинкт Человека. Согласись, что если бы ты сказала то, что подумала, то фраза твоя прозвучала бы так: – Ты сошел с ума, Коля. О, милая Ольга, чтобы быть мудрым, необходимо трижды отрекнуться от своего ума!

– Ты говоришь все о каком– то нашем внутреннем содержании, Николай, – отвернула свою голову в сторону Ольга Модестовна, – только об эмоциях, а что же ты намерен сделать с материей, присущей каждому содержимому, в твоей новой, «грядущей эре»?

– Материя? Да ведь материя – это та же эмоция, иначе говоря – энергия, только в одной из своих устойчивых форм.

Мельчайшая частица материи – это вихревое движение эфира, называемое электроном. Электроны образуют атомы, атомы-молекулы, молекулы – элементы, элементы – тела. Но ведь в основе-то лежит эфир. Все дело только в движении, каковое придает этому эфиру, ничем не отличающемуся от эмоции, временно устойчивую форму. Временно – ибо, если прекратится движение, материя растворится в эфире. Прекратись завтра движение планет – Космос, словно кусок сахара, брошенный в стакан чая, растворится в Ничто. Я не могу предугадать наперед, какие устойчивые формы, в будущем, примет эмоция и каковы будут, следовательно, свойства грядущей материи. Я знаю только одно, что материя недолговечна, ибо ее устойчивость есть результат проблематичного движения. Меня мало интересует материя. Неустойчивые формы эмоции, каковыми являются электричество и магнетизм, меня интересуют больше, ибо эти неустойчивые формы ее суть не что иное, как наша «душа».

Материя интересна лишь с той точки зрения, что сумеем ли мы ее когда-нибудь переводить, по нашему желанию, в формы неустойчивые. А это очень важно научиться делать, ибо устойчивая форма эмоции, т. е. материя, содержит огромное количество скрытой энергии, освобождающейся при переходе эмоции из одной ее формы в другую. В одной медной копейке заключено ровно столько энергии, сколько нужно для того, чтобы провести целый поезд четыре раза вокруг земного шара. Это уже математика. Это дважды два. Я думаю, что эра Объективизма научит Единого Человека освобождать эту эмоцию из своего плена.

Звездочетов хотел еще что-то сказать, но замолчал.

Ему показалось, что Ольга Модестовна плачет.

– Посмотри-ка на меня, Ольга.

Ольга Модестовна головы не подняла.

Она прижала к глазам носовой платок, обеими руками, крепко, крепко. Чтобы не дрожали руки.

Но углы рта были открыты и по ним было видно, что она плачет.

IX

В передней раздался звонок.

Ольга Модестовна встала, крепко ухватилась за край стола, чтобы не упасть, и сказала, стараясь не выдать своего у; аса перед чем-то неведомым ей самой, но грядущим на нее, страшным и таинственным:

– Это звонок Софьи Николаевны.

Два раза в неделю профессор Звездочетов назначал у себя на дому прием тем больным, которых имел в виду положить к себе в клинику на операцию.

В эти дни Софья Николаевна обязана была присутствовать у него на приеме, чтобы заранее быть знакомой со своими будущими пациентами и, зная характер их болезни и назначенное Звездочетовым лечение, приготовить своевременно в больнице все необходимое к их приезду.

Доктор Панов тоже обычно присутствовал на этих приемах, но сегодня он не мог быть, так как делал за профессора визитации на дому.

Звездочетов как-то сразу успокоился после звонка, – как бы вернулся снова к нормальной жизни.

Он строго посмотрел на жену и спросил:

– Ты всем сообщила о том, что я сегодня не буду?

– Да.

– Насчет Панова упомянула?

– Четверым. Остальные предпочли дожидаться тебя.

– Хорошо.

Звездочетов не знал, что сказать еще. А сказать что-то надо было. Вот ведь он уже успокоился, а она, Ольга Модестовна, все еще дрожала, как в лихорадке.

– Неужели это уже Софья Николаевна? – спросил он наконец. – Который же теперь час?

– Около восьми, вероятно.

Ольга Модестовна решилась.

Она выпрямилась и твердо подошла к мужу.

Обняла его крепко своей левой рукой, а правой медленно, почти торжественно перекрестила.

Звездочетов расхохотался.

Он был уже нормальным человеком, он был уже на земле, и этот поступок жены мог только рассмешить его. Как боевой конь, по многолетней привычке, вздрагивает от звука трубы, так он, вздрогнув, вернулся к действительности при напоминании о скором приходе его больных.

Жизнь всегда останется жизнью, привычка – привычкой. Он с неясностью обнял жену, крепко поцеловал ее и ласково повлек к двери.

– Ну иди, иди, дурочка, – говорил он, целуя глаза, щеки и рот сразу все забывшей и уже почти счастливой Ольге Модестовне.

– Не мешай нам заниматься.

Когда дверь открылась в гостиную, навстречу вошедшим поднялась со стула строгая, в суровом коричневом платье, с алым пятном кровавого креста на груди и ослепительно белой косынкой на голове, холодная и бесстрастная фигура Софьи Николаевны.

Ответив наклонением головы на приветствие Ольги Модестовны, она прошла в кабинет, будучи приглашена знаком руки предупредительно посторонившегося профессора.

«Теперь или никогда», – почему-то мелькнуло в сознании Звездочетова, когда он окинул взглядом фигуру сестры.

X

Профессор был в исключительно хорошем расположении духа.

Ему вдруг захотелось пошутить, сказать что-нибудь теплое и ласковое этой всегда замкнутой в себе холодной женщине, так скучно и пусто воспринимающей безразличность жизни.

Надевая белый, свежий, несколько франтовато скроенный халат, не с тесемками, а на перламутровых пуговицах, он весело взглянул на располагавшую уже инструменты на выдвижной полке хирургического шкафика в том порядке, в котором он любил их всегда находить, Софью Николаевну и, обращаясь больше к ее холодной бесстрастности, чем к ней самой, сказал:

– Милая сестрица, ну когда же наконец человечество увидит сияние вашей, вероятно, очаровательной, раз вы так скупы на нее, улыбки? – и, чтобы не показаться навязчивым и неприятным, сейчас же добавил: – Сегодня прием будет непродолжителен. Я распорядился принять только нескольких, самых неотложных больных. Остальные будут направлены к Панову.

Софья Николаевна зажигала маленькую спиртовую лампочку под блестящим стерилизатором.

Она сперва промолчала, потом ответила сухо и скучно на первую половину профессорской фразы:

– В мире не стало бы светлее от моей улыбки!

– Почему, мой друг?

– У каждого своя жизнь, Николай Иванович. Каждый живет и мыслит по-своему и каждый по-своему лжет, конечно.

Ее мысли страшно совпали с мыслями Звездочетова, начавшего уже думать о другом, и это удивило его. Он думал: «А ведь вот эта замкнутая, совершенно бесстрастная и холодная женщина сказала сейчас вещь, характеризующую ее огромный, скрытый темперамент, который ничем не проявляется, в ней, и следовательно, она лжет так же, как и те, кого она обвиняет во лжи.

Да, жизнь течет, все меняется, все проходит, но все то, что меняется и проходит, меняется и проходит по-своему, по какому-то непонятному шаблону, не соприкасаясь своим тайным значением со значением рядом, параллельно ему текущего явления.

Все мы говорим на разных языках, полагая, что изобрели какой-то язык эсперанто. Как могу я, будучи самим собою, понять хотя бы вот эту, стоящую рядом со мною, женщину? Способна ли она на любовь, на жертву? Знает ли она мужчину? Отдавалась ли она ему?

Только проникнув собою в нее, я смогу ответить на эти вопросы…»

– Это верно, – вздохнув, ответил Звездочетов Софье Николаевне.

А Софья Николаевна думала в свою очередь: «Вот этот волшебник мысли, господин воли и внушения, вот он, знающий, что знает многое, не знает такой близкой, такой постоянной, касающейся ею эмоции, заключенной во мне: «Я люблю тебя, я люблю тебя!»

Люди не понимают друг друга – не могут понять, но… теперь – или никогда.

Вот я раскладываю инструменты и в каждом пинцете вижу отблеск дорогого лица, а это дорогое лицо думает, что я занята приготовлением к приему совершенно мне безразличных больных…

Спрошенный о состоянии своего здоровья полагает, что вопрошающей интересуется этим его здоровьем и подробно, ухватившись за пуговицу пиджака полюбопытствовавшего неудачника, брызжа ему в лицо слюною, длинно повествует о том, как у него вчера варил желудок, в то время как со вниманием выслушивающий его желудочную исповедь собеседник тоскливо думает: «У-у, проклятый, чтоб у тебя разорвался бы твой проклятый желудок, мне-то до него какое дело!» Ложь! Она всюду, но… сердце отчетливо отчеканило в груди: «Теперь или никогда, теперь или никогда»…»

Звездочетов, как бы слыша мысли Софьи Николаевны, перебил их восклицанием:

– Лгут или просто не могут понять друг друга?

Совпадение этого вопроса с мыслями Софьи Николаевны получилось потому только, что оба думали аналогично.

Но Софья Николаевна вздрогнула от этого совпадения.

– Не все ли равно? – с удивлением глядя на Звездочетова, спросила она.

– Для результата это, конечно, безразлично, но не для оценки…

– Какая же может быть оценка другого, когда самих себя мы оценить не можем? Либо недооцениваем, либо переоцениваем.

– Вы, Софья Николаевна, что-то философски настроены сегодня!

– Может быть, – а сердце тяжело ухнуло: теперь.

Внезапно она повернулась к Звездочетову и, громко воскликнув: —Я не могу больше так, господи! – решительно подошла к профессору и упала, закрывая лицо руками, перед ним на колени.

– Я люблю вас…

Звездочетов остолбенел.

Но он своим сильно развитым подсознанием понимал, что кризис в душе этой женщины миновал, что она твердо решилась на свой шаг и сейчас скажет ему все, все то, что так долго таила в себе, без стыда, без предисловий, как должное, как единственную правду, на которую способен человек.

Профессор, поняв это, не растерялся, ласково нагнулся к упавшей перед ним на колени женщине, поднял ее с пола и, прижимая к себе, интуитивно чувствуя, что эта внезапная близость приятна им обоим, усадил ее на диван рядом с собою. И, как опытный врач не только тела, но и духа, ни единым словом, ни единым жестом не перебил путавшуюся и красневшую, сжимавшую его руки в своих, возбужденную Софью Николаевну, в ее исповеди к нему, продолжавшейся довольно продолжительное время, ибо Софья Николаевна поведала ему действительно все. Всю свою жизнь. И он знал, что она должна была все это сказать и нисколько не удивлялся слушаемому. Да. Всю свою жизнь поведала Софья Николаевна, всю муку свою и тоску; всю неудовлетворенность своего пребывания среди дурно пахнущих кусков человеческого мяса, полное отсутствие своей воли, отдавание себя студентам и ординаторам без всякого чувства плоти, ради того только, чтобы в объятиях другого мысленно представлять себе его объятия, и, наконец, свой сегодняшний разговор с обеспокоенным Пановым и ее твердое, принятое ею после этого разговора решение открыть всю правду своему богу, ему, Звездочетову, и отдать себя и свою жизнь в его полное распоряжение и неотъемлемую собственность, если только, о, если только он не совсем отвергнет ее.

– О, возьмите ее у меня, мою глупую жизнь, если она вам на что-нибудь может вообще пригодиться! – страстно закончила она свою исповедь.

Это последнее слово, сказанное Софьей Николаевной, слово «жизнь» зацепилось своим острым значением за какую-то неведомую мозговую клетку Звездочетова, и вдруг всей огромной тяжестью своей надавило на мозг. Профессор почему-то вспомнил, с необычайной яркостью и отчетливостью, лежащий в грязи мостовой «Requiem» и отпечатавшуюся на нем лапку стриженого пуделя.

– Да – это жизнь, – подумал он. – Это жизнь. Непроникаемая, непонятная, а просто существующая, без смысла и значения, без понимания и логики – жизнь.

Пудель и любовь. «Requiem» и извозчик, задравший кверху свой армяк… Жизнь, жизнь, жизнь! Бесформенное проклятие. Самая неустойчивая устойчивость бесконечной конечности… Это жизнь.

– Софья Николаевна, налейте мне двадцать пять капель валерьянки, пожалуйста – у меня закружилась голова… – сказал Звездочетов, напрягая всю силу воли, чтобы отогнать овладевшую им обморочную слабость.

XI

В приемной профессора собралось пятеро больных.

Первой вошла высокая, пожилая дама с сильной проседью в волосах, туго затянувшая свое начавшее расплываться тело в старомодный корсет, высоко подпиравший ее огромные груди.

Она села на диван и, достав из ридикюля маленькую книжечку в сафьяновом переплете, принялась за чтение. Вторым вошел веселый, розовый старичок с забавным хохолком на затылке.

Потом – все зараз, вошли трое: две барышни, очевидно, сестры, бойкие и шустрые, как молодые мышата, в задорно шуршавших шелковых юбках, высоко обнажавших тонкие, красивые ножки, обтянутые ажурными чулочками и обутые в лакированные туфельки. Третий, вошедший с барышнями, видимо, совершенно случайно повстречавшийся с ними на лестнице, совершенно им незнакомый человек, несколько даже недовольный и шокированный этой встречей, был плотным, пожилым уже субъектом, одетым в безукоризненно сшитый сюртук самого строгого покроя, с безупречно белым накрахмаленным воротничком и круглыми манжетами, скрепленными большими золотыми запонками в виде плоских пуговиц, с выгравированными на них крупными монограммами. Господин этот был очень близорук, о чем можно было догадаться по сильно выпуклым стеклам очков, вправленных тоже в золото, к которому вошедший был, видимо, очень неравнодушен. Очки важно покоились на породистом носу с горбинкой у переносицы, и вообще весь внешний облик вошедшего дышал олимпийским величием и неприступностью. Сурово оглядев барышень, как бы желая объяснить уже дожидавшимся здесь, что он с ними ничего общего не имеет, он выбрал себе кресло неподалеку от веселого старичка и vis a vis степенной дамы и, сев в него, сделался еще более неприступным и важным.

Барышни переглянулись, весело рассмеялись глазами и чинно, как институтки, уселись вдвоем на одном маленьком узеньком диванчике в углу гостиной.

Господин с золотыми очками еще раз сердито посмотрел на них, но про себя подумал:

«Недурна малинка».

Потом приподнялся чуть-чуть со своего места и, собственно говоря, ни к кому не обращаясь, почтительно спросил, глядя больше в сторону пожилой дамы:

– Если осмелюсь полюбопытствовать, кто будет первый на очереди?

Веселый старичок, очевидно, большой охотник до разговоров, принял этот вопрос, как за шаг к знакомству со стороны важного господина и, быстро привстав со своего кресла, пересел на кресло поближе к спрашивавшему.

– Они– с.

Сказав это, старичок почтительно вскинул свои быстрые глазки на пожилую даму.

Господин в ответ почему-то нахмурил брови и, взяв со стола один из разбросанных по нем журналов, принялся его перелистывать.

Старичок, однако, не понял этого жеста.

– Виноват, – вежливо обратился он к господину, – если вы изволите торопиться куда, я с удовольствием могу уступить вам свою очередь. – Я второй.

– Благодарю вас, но это совершенно неприемлемо. Вы пришли раньше меня, естественно, что вы и должны быть раньше принятым, – сухо сказал господин.

Старик вздохнул.

– Нам торопиться некуда, – доверчиво сообщил он. – Я, если вам знать угодно, так даже рад посидеть немного в незнакомом мне месте и понаблюдать жизнь, что называется.

Старик весело рассмеялся.

– Я должен вам сказать еще, что совершенно холост и живу одинешенько… Занятий у меня никаких нету-с. Отчего же, спрашивается, и не посидеть? когда над тобой не каплет.

Барышни в углу переглянулись, шушукнулись и тихонько рассмеялись.

– Вы необычайно любезны, но, повторяю, это совершенно неприемлемо. Принципиально я не могу вашей любезностью воспользоваться.

Старик снова вздохнул.

Он всегда печалился, что люди не понимают его.

Разговор не клеился.

По прошествии некоторого времени, проведенного всеми в молчании, он рискнул попытаться снова.

Вначале ни к кому не обращаясь, он быстро заговорил, закончив свою фразу уже прямым вопросом по адресу господина.

– Много как нонче-с больных развелось. Ну, нам, старикам, это еще простительно, а вот почему же, спрашивается, молодежь хворает? Неужели наша наука не научилась еще раз и навсегда, что называется, уничтожить самую, т. е. возможность всякой болезни разной? Вот каково ваше мнение по поводу сего предмета? Ваша наружность говорит, что вы, наверное, представитель одной из наук.

Господин улыбнулся, отложил журнал в сторону и сказал:

– Вы ошиблись. Я старший прокурор губернского суда.

Старик засуетился, встал со своего места и снова заговорил охотно и быстро:

– Очень, очень даже лестно познакомиться. Моя фамилия Пьянчанинов. Не от слова «пьяница», а, как я полагаю, от слова «piano». Некогда, может быть, слышать изволили, не совсем чтобы безвестный регент собственного Пьянчаниновского хора…

– В провинции я слыхал вашу фамилию, в связи с хором, – сказал господин.

Старик просиял.

– Так точно – с. В провинции. Гремели– с! Харьков, Казань, Ростов, Тула, Екатеринослав. – Старик скорбно вздохнул: – А сейчас уже целых пятнадцать лет на полном покое, что называется.

– Почему же так? – больше ради вежливости, чем из любопытства, спросил прокурор.

– Геморрой-с, – лаконически ответил старичок.

Дама положила свою книжечку в ридикюль обратно, барышни перестали шушукаться и вытянули свои шейки по направлению к разговаривавшим, и прокурор сочувственно наклонил голову набок.

Дело старичка было в шляпе. Сейчас неминуемо должен был завязаться общий оживленный разговор, ибо тема для него была найдена, причем тема самая животрепещущая и реальная, тема, ради которой все эти люди собрались сюда и с бьющимся сердцем и нетерпеливым замиранием его ожидавшие открытия страшных дверей профессорского кабинета, готовые в любую минуту, испытывая настоящее наслаждение, поведать другому о своей болезни и выслушать от этого другого, кем бы он ни был, его сочувствие, а также с удовольствием убедиться, что есть на божьем свете болезни еще ужаснее и неизлечимее той, которой болеешь сам.

И разговор этот неминуемо должен был обнаружить пред его участниками всю язвенную наготу человеческого тела, красиво задрапированного в шелка и крахмальные воротнички.

И разговаривавшие быстро сблизились друг с другом, будучи объединяемы едиными помыслами, позволяя себе, – мужчины, несмотря на присутствие дам, а дамы – невзирая на близость мужчин, такие определения, термины и слова, что, прочти они свой разговор стенографически записанным в каком-нибудь романе, то сочли бы автора за грубого балаганщика и развратно больного порнографиста…

– Неужели столь незначительная причина могла заставить вас бросить любимое вами дело? – спросил прокурор.

– Что вы, что вы, – обидчиво обеими руками замахал на него старичок. – Что вы! Да знаете ли вы, что такое геморрой? Это, я вам доложу, король над всеми болезнями! При каждом испражнении я теряю полстакана крови.

– Это ужасно, – воскликнула дама и подумала: «Однако, мои менструации сущий пустяк перед этим».

– Скажите, – уже полный любопытства, спросил прокурор, – и это каждый раз сопровождается у вас болями, или…

– Ну, еще бы, – перебил старичок. – Еще бы. Я помню, у моей покойной жены были очень болезненные менструации, так она, глядя на мои мучения, говаривала: я хоть один раз в месяц мучаюсь, а ты бедняжка, при каждом испражнении, при каждом испражнении…

– Будьте, как мужчина, осторожнее насчет утверждения, что менструации могут быть недостаточно болезненны, – обидчиво и с достоинством сказала дама. – Я как раз принуждена обратиться к профессору по этому поводу. У меня хроническое воспаление шейки матки и, уверяю вас, что ежемесячно я рискую сойти с ума от боли. Одно утешение – это мой возраст…

– Но ведь полстакана крови, сударыня, полстакана крови при каждом испражнении, – обидчиво волновался раскрасневшийся старичок.

– Н – да, – покачал головою прокурор, подумав про себя: «Какое, однако счастье, что я не женщина и геморроем не страдаю».

– А чем вы страдать изволите? – как раз в это время спросил его старичок.

Прокурор ответил неохотно.

– Да, в сущности говоря, пустяки. Так. Камни.

– В печени-с?

Досадуя, что его болезнь может послужить старичку на утешение, прокурор сделал вид, что не слыхал вопроса.

Однако старичок сам поставил диагноз.

– О, – воскликнул он, – это тоже номер, доложу я вам! У одного тенора моего хора, по фамилии Казай-Веселовский, тоже были эти камни-то самые. Ну так он во время прохождения их через что-то там, не могу вам сказать дословно, – помер, не моргнув даже глазом.

– Ну, положим, смертельный исход от этой болезни чрезвычайно редок. Статистика смертности от геморроя гораздо выше, – строго сказал прокурор.

– И то и другое хорошо, – примирительно сказала дама и, враждебно поглядывая в сторону барышень, добавила: – Вот из здесь присутствующих, кажется, только эти милые барышни достаточно здоровы, чтобы сорить деньгами по кабинетам профессоров.

– Это вы уж совершенно напрасно так говорите, – горько сказала одна из барышень, перебивая свою сестру, хотевшую что-то сказать раньше. – Я действительно ничем не больна, я только сопровождаю сестру, но у сестры моей очень тяжелая болезнь…

Все головы повернулись в сторону говорившей.

– У нее, – продолжала барышня, – язва в двенадцатиперстной кишке – и это ужасно.

– А какие симптомы, позвольте полюбопытствовать? – спросил старичок.

– Страшные боли под ложечкой после приема пищи и к вечеру, тухлая отрыжка и очень неприятный запах изо рта.

– Н-да-с, – сказал прокурор и подумал: «Однако малинка-то не очень хороша».

Желая ослабить впечатление, произведенное рассказом сестры больной, старичок-регент, самолюбиво обижавшийся всякий раз за свою болезнь, сказал:

– Запах изо рта – это, можно сказать, ничего… Взял мятную лепешку и пососал. А вот от запаха в ногах-с как прикажете избавиться?! Мята не перешибет-с! А я страдаю и этим! Вот видите. Говорят, все связано с геморроем и недостаточным уходом за пищеварением. Но это сущий вздор! Самому профессору я не постесняюсь это сказать. Помилуйте: уж я ли не слежу за своим пищеварением?!

Старичок достал из бокового кармана записную книжечку и продолжал:

– Почти каждый день промывательное. Вот здесь у меня все записано. День, число и даже час, когда я самостоятельно испражнялся, а когда с помощью клизмы-с…

Дама, казалось, была поражена такой аккуратностью и, перебивая старичка, воскликнула:

– Вот это я понимаю. Это в моем вкусе. Сразу видно порядочного человека. Мой муж тоже страдает несварением пищи, но необычайно халатен к себе. Надо будет ему обязательно сообщить о вашей системе. Это очень разумно.

– Помилуйте-с! – воскликнул польщенный старичок. – А то как же– с? Допустим, вы забыли, когда в последний раз изволили испражняться и с помощью чего-с… ан книжечка– то тут как тут! Взял, открыл и посмотрел. Очень удобно, всегда при себе и… – старичок не успел окончить.

Двери из кабинета с шумом распахнулась и на пороге гостиной показалась высокая, белая фигура плотно сомкнувшего челюсти и насупившего брови профессора Звездочетова.

В глубине кабинета виднелась другая белая фигура сестры с опущенными вдоль халата руками, холодная, бесстрастная, волнующая своей замкнутостью, с кровавой эмблемой милосердия и любви на груди, как жертвенно пролитая кровь, пятнавшая эту высокую, белую грудь.

Сердца всех болезненно сжались и забились.

Дама заволновалась, споткнулась, вставая, о скатерть стола, уронила на пол свой ридикюль, который старичок кинулся поднимать, а прокурор сделал вид, что хотел это сделать, но, к сожалению, опоздал.

– Пожалуйте, – сказал профессор, не меняя выражения лица и, пропустив больную вперед, вошел за ней следом в кабинет, плотно закрыв за собою двери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю