Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Щукин Михаил
Морок
Михаил ЩУКИН
МОРОК
– Где лебеди?
– А лебеди ушли.
– Где вороны?
– А вороны остались.
М а р и н а Ц в е т а е в а
Я видел: ворон в небесах
Летал с холмом земли в когтях.
Ю р и й К у з н е ц о в
1
Полуторамиллионный город, огрузлый от тяжести кирпича и железа, лежал на самой средине великой низменности и прогибал под собой землю. Тесный, замаянный суетой и давкой, не радый самому себе, он встречал очередную весну и ничего нового от нее не ожидал.
Весна в тот год явилась раньше обычных сроков и схожа была в своей торопливости с преждевременными родами. Дитя, не доношенное в утробе, оказалось капризным и хилым: по два-три раза на день менялась погода, солнце совсем не выглядывало, но снег таял быстро, и улицы хлюпали серой жижей. Над городом, не развеиваясь, круглыми сутками висел грязный полог, сотканный из копоти, дыма и земных испарений. По вечерам он густел, полностью закрывал небо, и горожане давным-давно не видали звезд.
Ночами задыбливались ветра, просекали влажной остудой каменные коридоры улиц, гулко хлопали дверями пустых подъездов, гремели на крышах железом и шифером, срывали старое, ненужное барахло с балконов, роняли его на землю с громом и дребезжаньем.
Невидимая сила, приплясывая и взвизгивая, владела городом до рассвета.
В такие ночи чаще случались самоубийства, и блазнилось, что это ветра выдувают из камня души отчаявшихся, вздымают их, прорывая грязный полог, и уносят туда, где еле высилось небо и светили на нем, как прежде, теплые звезды.
Наступало утро. Город просыпался в судорогах от ночных видений, ошалело, со стоном, вскакивал и обреченно бросался в новый день, как бросаются с крутого яра, когда нету иного выхода.
Новые дни никогда не запаздывали, не спешили явиться и раньше срока, а приходили вовремя, как заведено в природе от самого первого века.
2
Стоял февраль високосного года.
Когда подоспело последнее, двадцать девятое число месяца, в городе появился странный человек: бос, худ и очень высокого роста – рваные, с обремканными штанинами брюки едва закрывали колени. Костлявые ступни ног были завернуты внутрь и обрызганы грязью. В разлете серой рубахи качался на впалой груди железный крест грубой ковки, приклепанный к толстой и ржавой цепи. Цепь при ходьбе глухо звякала. Ветер рвал, заносил на правую сторону длинную бороду, заиндевелую сединой. Человек клонился вперед, налегая грудью на ветер, тяжело загребал ногами и шел, уперев взгляд в землю. Вскидывал иногда лохматую голову, диковато озирался вокруг, широко распахивая глаза с красными прожилками на белках, что-то непонятно и быстро шептал, ломая в судороге синюшные губы.
Прохожие шарахались. Человек, будто спохватываясь, опускал голову и двигался дальше, не останавливаясь ни на минуту.
Миновал центральную улицу и оказался в торговом районе. Здесь он остановился. Уставил глаза вверх и долго оглядывался. Лихорадочно ощупывал длинными пальцами кованый крест, словно хотел еще и еще раз удостовериться – на месте ли? Над человеком, на стенах высотных домов, разноцветьем переливалась мигающая реклама. Сумерки, наползающие издали, власти над электричеством не имели, было светло и обнаженно. За стеклянной перегородкой витрин виделась внутренность магазинов, и там, в бездонной утробе, на прилавках и в корзинах, в тележках и прямо на полу грудами лежали товары. Вздымались пирамиды консервных банок с яркими наклейками, пестрела всевозможная одежда, жиром исходили наискосок рассеченные рулоны колбас, на зеленом сукне, подсвеченные невидными красными лампочками, горели колье, броши, кольца и перстни с драгоценными камнями. Кажется все, что могут сделать человеческие руки, – все было здесь, за прозрачными и холодными стеклами витрин. Скоро, ловко суетились продавцы и прохаживались редкие покупатели.
А на самом верху, по краешку крыш высотных домов, над магазинным изобилием, над сверкающей, разноцветной рекламой, бесконечно струилась электронная строчка: "Бергов, Бергов, Бергов..."
Человек вытянул руку, наткнулся на влажное стекло витрины и отшатнулся. Широко оскалил волосатый рот и захохотал. Резко оборвал смех, развернулся и пошел, не оглядываясь, образуя в людской толчее свободное пространство. Он миновал, далеко обойдя его, муниципальный совет, центральную площадь, ресторан "Свобода" и скоро оказался у входа в городской парк.
– По плодам их узнаете их... по плодам... – приговаривал он, успевая на скором ходу дотронуться до черных и мокрых тополиных стволов. Срывал крутобокие сырые почки, разминал их в пальцах и шевелил ноздрями, вдыхая дурманный запах будущих молодых листьев.
Старые тополя раздвинулись, и на фоне мутного полога затеплились в узком проеме маковки православного храма. На стеклах высоких и узких окон, забранных витыми железными решетками, струились густые отблески горящих свечей. Сверкал в полумраке золоченый крест над куполом, и звезды, разбросанные по синей кровле, как по небу, напоминали о вечном мироздании, которое не подчинялось людским переменам.
В храме только что закончилась вечерняя служба. Люди, выходя из него, подолгу целовали стопы Спасителя на привратной иконе, опускались с высокой паперти, оборачивались и крестились, кланялись в пояс, словно оттягивали ту минуту, когда надо будет выйти из церковной ограды. Многие из них были в старой военной форме: в кирзовых сапогах, в бушлатах без погон, в шинелях, в галифе и в шапках-ушанках с белесыми пятнами от вырванных с мясом кокард. Эти люди в военном, а среди них мелькали мужчины и женщины, доходные старики и старухи, совсем юные мальчики и девочки, едва они только оказывались за церковной оградой, как сразу же исчезали. Казалось, что они бесследно растворяются в сумерках.
Человек долго всматривался в лица проходящих мимо, вспоминал что-то, быстро ощупывал пальцами крест, и вдруг озаренно, громко выкрикнул:
– Лишенцы!
Какой-то хромой старик шарахнулся в сторону, уронил с головы шапку, но подбирать ее не стал, а быстро-быстро заковылял прочь. Из-за деревьев, из полумрака, донеслось:
– Юродивый!
– Так, – отозвался человек и кивнул: – Юродивый.
Он переступил босыми ногами на талом, хлюпающем снегу и прикрыл горящие, изможденные до красных прожилок глаза. Борода у него намокла, ветер больше не задирал ее на плечо, и она лежала на груди чернено-серебряным клином, закрывая крест и ржавую цепь. Ноги подрагивали, длинные руки неподвижно висели, а тонкие, костистые пальцы беспрерывно шевелились, словно пытались нащупать в сыром воздухе опору и за нее ухватиться.
Вдруг Юродивый вздрогнул и выструнился во весь рост. Дернулся в сторону ворот и остался стоять на месте. Навстречу ему, из ворот, вышла девушка, закутанная до самых глаз темным платком. Шла она торопливо и, боясь оскользнуться, по-детски растопыривала тонкие руки. Ее худенькая фигурка под старым синим пальто трепетно вздрагивала от напряжения.
Юродивый перекрестился, громко хрустнул суставами и опустился на колени, прямо на истоптанный снег.
– Стой, не проходи. – Он перехватил ладонь девушки и прижал ее к своим синюшным губам. – Стой, не беги. Я знаю твой путь.
Девушка не испугалась, не отдернула руку, она лишь наклонилась и поцеловала Юродивого в голову, в мокрые, нахолодалые волосы.
– Поднимись, – сказала она. Голос был усталый и тихий, как у много пожившего человека. – Встань. Я недостойна, чтобы преклонять предо мной колени.
– Достойна. Ты еще не знаешь о своей будущей судьбе. Не беги ее и высоту не роняй, не опускай высоту до земли. Она – там... – Юродивый поднял над головой пальцы, сложенные в троеперстие, и указал на небо. – Не обмани тех, кто надеется на тебя, кто ждет спасения.
– На меня? Но я... я недостойна даже надежды.
– Достойна. Я тебе говорю.
– Кто вы? Откуда?
– Издалека. А имя одно мне – Юродивый. Я вижу. Тебя и продолженье твое. Помни мои слова. А теперь иди, иди и не оглядывайся.
Девушка пошла, но скоро замедлила шаги и едва не остановилась, желая, видимо, обернуться. Не обернулась.
Юродивый, не поднимаясь с колен, истово перекрестил ее в тот момент, когда она уже истаивала в сумраке.
3
В тот вечер члены муниципального совета отмечали рождение нового закона. Он состоял всего из двух пунктов: первый – отменяется смертная казнь, второй – разрешается эвтаназия*.
_______________
* Э в т а н а з и я – умерщвление больного по его просьбе.
Закон вступал в силу с завтрашнего дня.
Ресторан "Свобода" пыхал искрящимися огнями, расцвечивался ими изнутри и снаружи, напоминая издали огромный подсвечник, искусно отлитый из стекла и розового бетона. Венчала его блестящая металлическая игла. Она упруго взметывалась и уходила вверх, подпирая своим острием дымно-копотный полог. Выше металлической иглы в городе не стояло ни мачты, ни вышки, ни строения. Хозяин "Свободы" Бергов так и задумывал, когда закладывал ресторан. Но после, когда уже стройку закончили, неожиданно обнаружилось, что именно в этом месте, на центральной площади города, происходит игра света и, как следствие, обман зрения: церковные маковки казались выше иглы. На самом же деле – замеряли специально – игла поднималась на двадцать метров выше, чем крест. По этой причине Бергов намечал на будущий год новое строительство: основание иглы расширить, а острие вздернуть метров на пятьдесят. Тогда не будет никакой игры света, никакого обмана зрения, а будет так, как требуется: игла на своей высоте, храм – на своей.
Пока же все оставалось по-прежнему. Парили, чуть золотясь в сумерках, кресты и маковки, а ниже их светила огнями верхушка "Свободы". Влажные отблески соскальзывали на асфальт, на стекла и капоты машин, выстроенных в ровную линию на краешке площади. В центре площади, на мраморном постаменте, высилась чугунная плита, а на ней, выбитая в металле, "Декларация свободного и демократического города". Она гласила:
"Отныне и навсегда!
1 – Человек рождается свободным, и свободу у него не может отнять никто.
2 – Человек может занять любую ступень нашей градации. Может стать:
– лишенцем, не обремененным никакими заботами; о нем заботится общество;
– твердозаданцем, не обремененным мыслями об устройстве жизни и дела;
– активистом, обремененным мыслями об устройстве жизни и дела;
– прорабом, обремененным интеллектуальной работой по устройству жизни общества.
3 – Все люди, живущие в городе, – граждане.
4 – Над гражданами не может быть никакого насилия.
5 – Все важные решения принимаются только путем демократического голосования.
6 – Смертная казнь – отменяется. Каждый гражданин имеет право попросить об эвтаназии".
Последний параграф выбили на плите сегодня утром, буквы еще не успели покрыть краской, и голый металл, обрызганный влажной моросью, поблескивал. Влага густела, и время от времени на мраморный постамент падали крупные капли.
Вечер в "Свободе" шел своим ходом. Гости, сидевшие в праздничном зале, хлопали в ладоши и требовали, чтобы хозяин вечера сказал слово. Бергов поднялся, и над столом залегла тишина. Тонкое лицо отливало прозрачной бледностью, по-женски большие, карие глаза блестели, и бокал в руке подрагивал – Бергов волновался. Говорил о выстраданной и полной, наконец-то, демократии, о милосердии к ближним и о том, что человек отныне свободен полностью – даже вопрос жизни и смерти решает сам, сообразуясь лишь с собственными желаниями.
– Наш двуглавый идеал – свобода и демократия! К нему мы стремились, и мы его достигли! – Так закончил Бергов и поднес к вздрагивающим губам краешек бокала.
Гости после этого поднялись и направились, не ожидая приглашения, к широкой лестнице.
– Бергов – особый человек! – наперебой говорили дамы, спускаясь по лестнице к проходу. – Таких людей – единицы. А в нашем городе он один!
На последних ступеньках лестницы гости замолкали и бесшумно входили под своды просторного перехода. На полу лежал черный ковер с длинным ворсом и глушил звуки шагов. Тишина абсолютная. На стенах перехода и на потолке располагались круги, ромбы и квадраты, выложенные из бесцветного стекла, с едва заметной, глубоко спрятанной внутрь подсветкой.
Холодные геометрические фигуры хранили в себе тайну, многим неподвластную, и чем дальше двигались люди, тем сильнее охватывало их волнение и хотелось поскорее миновать коридор.
Коридор выводил в совершенно круглый зал. Посредине его, круглая же, возвышалась эстрада, и на ней стоял огромный мужик с лохматой гривой совершенно седых волос. Руки – широкие, с длинными толстыми пальцами. В руках он держал балалайку, и она казалась игрушечной. Даже боязно было: вот вскинет он ее, ударит по струнам, и она развалится.
Гости вошли, встали вдоль круглой стены кругом. Мужик тряхнул гривой, медленно поднял хрупкий свой инструмент и безвольно уронил правую руку, наклонясь набок. Кровь прилила, и на могучей кисти набухли толстые жилы, готовые лопнуть в любой момент от внутреннего напора. Чуть заметно качнул мужик балалайку, и рука взлетела, пальцы ударили по струнам, и три тонкие, вздрагивающие проволочки отозвались многоголосым оркестром, повели сильный и плавный напев, который заполнил собою весь зал, не оставив и кусочка свободного пространства. Похожий на природную стихию, над которой человек зачастую не властен, напев всех подчинял себе. Но, властвуя над людьми, стоящими в зале, он не мог властвовать над самим залом. Не мог раздвинуть стены и рвануть, уносясь в поднебесье, на волю. И от этого, от невозможности вырваться, он становился еще яростней и пронзительней.
Волосы у мужика растрепались, падали на лицо, залитое потом, но он ничего не чуял, вынимая из балалайки последний и невозможный, казалось, всплеск. Губы изломались в надсаде, на них взбугрилась розовая пена. На пальцах он обил и оборвал ногти, из-под струн брызгала кровь. Он медленно приседал от напряжения, брюки на ногах натянулись, и сквозь материю проступили окаменевшие мышцы. Казалось – еще немного и он вытолкнет напев в поднебесье, облегченно крикнет и рухнет во весь рост на эстраду. И вырвал балалаечник из инструмента последний всплеск, но звуки ударились в потолок и вернулись обратно. Мужик тут же, на глазах, съежился, пьяно шагнул к краю эстрады и сел. Разбитые пальцы выпустили балалайку, и она безголосо стукнулась о паркет.
И снова зиял перед гостями длинный коридор, похожий на первый, уже пройденный, до последней мелочи. Тот же черный ковер, те же геометрические фигуры. Коридор вывел в зал, наполненный мягким светом, и здесь, в замкнутом четырехугольном пространстве, люди могли разойтись и сесть там, где им глянулось. Никто не разговаривал, каждый оставался наедине с самим собой и волен был думать, что угодно. Но все думали – так получалось – об одном: последний всплеск, исторгнутый мужиком из балалайки, так и не преодолел потолка.
Зашипели старинные часы, и маятник отбил шесть медных ударов.
Гулкий звон еще не растаял, а люди поднялись, покидая зал, и скоро оказались там, откуда после ужина вышли, замкнув таким образом ровный круг.
Ни в коридорах, ни в круглом зале, где играл балалаечник, Бергова не было. Такой установился порядок. Хозяин лишь провожал гостей до последних ступенек и затем встречал на выходе.
4
Его темный костюм и серая, в цвет глаз, рубашка, наглухо застегнутая на металлические пуговицы, резко подчеркивали бледное лицо без единой кровинки. Двигался Бергов замедленно, несуетно, говорил негромко, но голос звучал жестко и неуступчиво. Запросто к такому человеку не подойдешь, и гости не подходили. Бергов обычно сам выбирал собеседников. Но для Лели, жены председателя муниципального совета Полуэктова, условности ничего не значили. Совсем еще молоденькая, по-девчоночьи капризная, она привыкла потакать своим прихотям. Заступила дорогу хозяину и уцепилась двумя пальчиками за рукав костюма.
– Я хочу, чтобы вы ответили мне на два вопроса.
На вечер Леля явилась одна – сам Полуэктов из-за простуды приехать не смог, – и свобода кружила ей голову, возбуждала женское кокетство и придавала смелости. Леля чувствовала на себе завистливые взгляды дам и чуть подрагивала голыми плечами, сама не замечая этого: цепко держалась двумя пальчиками за рукав Бергова.
– Всего два вопроса, – играла она тонким голосом.
– Для вас можно и три. Но не больше. – Бергов взял ее под локоть, и Леля ощутила, что ладонь у него совершенно холодная. Ледяная ладонь. Стало не по себе. Но дамы ревниво смотрели, и Леля скорее согласилась бы умереть, чем прекратить игру, которая доставляла ей великое удовольствие. Выпалила она, как всегда, не задумываясь, первое, что пришло на язык:
– Почему закон приняли только сейчас? Почему его не приняли раньше?
Бергов смотрел на Лелю, как на избалованного ребенка смотрят иногда взрослые. Понимают, что чадо избаловано, сознают, что надо бы его приструнить, но строгости не хватает. Остается лишь одно – снисходительно улыбнуться.
– Всему свой час. Чтобы принять демократические законы, требуется демократическое общество. И мы занимались его созданием. Помните, сколько поднялось шуму и визгу, когда мы провели градацию? А это оказался самый главный шаг к свободе. Во-первых, мы вычленили из общества всех неспособных, не умеющих работать. Это, как вам известно, лишенцы. Но мы проявили истинное милосердие и заботимся о них. У лишенцев есть жилье, еда, одежда...
Слушать умные слова о политике Леле совсем не хотелось, и она ругала себя за свой дурацкий вопрос. Но теперь уже ничего не оставалось, как слушать и кивать головой. Ждать удобного момента. Бергов однако говорил размеренно, без передышки, не оставляя возможности вклиниться в речь:
– Следующая ступень – твердозаданцы. Люди, которые производительно трудятся лишь в том случае, когда ими руководят. Это лишь исполнители, к самостоятельной деятельности они неспособны. Дальше идут активисты. Они самостоятельно мыслят, способны наладить дело и отвечать за него. И, наконец, прорабы – производители интеллектуальных работ. Мозг общества, его элита. Именно такая градация дает полную свободу, потому что, согласно такому расчленению, мы создали выборную систему: лишенцы, как люди несамостоятельные, не голосуют, десять твердозаданцев обладают одним голосом, активисты – один к одному, и прорабы – один к десяти голосам. Когда система пришла в движение, она и породила принятие разумных законов. Все очень просто – разумные люди принимают разумные законы. И по нашим законам каждый человек свободен. Поэтому у нас нет репрессивного аппарата, нет армии, полиции. От общества мы изолируем только больных людей, но это уже дело медицины, врачей и санитаров.
– А кто будет выше прорабов? Я бы вас поставила, вы... – Леля наморщила носик, подыскивая сравнение, но Бергов, которому она стала уже надоедать, остановил ее и предложил выпить кофе.
– Ваш второй вопрос, – говорил он уже за столиком, – непозволительно наивен для членов нашего круга, и только ваша красота извиняет его.
Это звучало как выговор. Но Леля, не отягощенная лишними мыслями, не поняла. Уловила лишь, что ее красоту заметили, и, воодушевленная, зачирикала о погоде. Жаловалась, что в городе на улицах слякоть, сырость, а так хочется куда-нибудь на природу.
– Говорят, что в вашей деревне изумительно чистый снег, говорят, вы все оставили там в первозданном виде: дома, огороды...
"Насколько она красива, настолько и глупа, – без раздражения думал Бергов. – Сейчас попросит, чтобы ее пригласили в деревню. Бедный Полуэктов, лучше бы ты оставался старым холостяком".
– Мне так хочется посмотреть, – пела Леля.
– Это не составит труда. – Бергов потянул паузу и добавил, заранее предугадывая разочарование баловницы: – Сегодня приглашаю всех гостей.
Леля сразу осеклась и замолчала. Бергов поднялся из-за стола.
Следом за ним поднялись гости.
Услышав приглашение, все решили ехать и быстро вышли на улицу, под стеклянный навес парадного входа.
Дверцы автомашин, выстроенных в линейку, неслышно открылись, и на краешке площади плотной цепью выросли молодые ребята, одетые в одинаковые, но разного цвета костюмы. То ли от единого покроя одежды, то ли от безучастно-равнодушного выражения на лицах, ребята походили друг на друга, как близнецы, и лишь цепкий, наметанный взгляд мог уловить различия: оружие каждый из них держал наособинку – один за поясом, другие в специальных карманах пиджаков, у третьих к брючным ремням пристегивалась кобура. Профессионалы, они имели свои почерки.
Мода на личную охрану появилась в городе недавно и доставляла на первых порах, как всякая новая мода, большое удовольствие, особенно дамам. Они опекали, холили своих мальчиков, сами заказывали для них костюмы, но больше всего любили ходить на тренировки к охранникам, чем вызывали недовольство мужей. Там они вздрагивали от криков и ударов, затыкали уши от выстрелов, но глаз никогда не закрывали и досиживали обычно до последнего свистка тренера.
Сейчас каждая из дам выискивала в плотной цепи своих мальчиков и ревниво сравнивала их с другими.
Гости уже стояли под стеклянным навесом, когда из глубины площади возник Юродивый. Он далеко обогнул мраморный постамент с чугунной плитой "Декларации", приблизился к нарядным людям и вскинул над головой худую длинную руку, словно приказал молчать.
Все замолкли.
Стало слышно, как опускается на стеклянный навес холодная морось.
Юродивый, озаренный от головы до ног ярким светом, стоял во весь рост и вздрагивал. Цепь на груди отзывалась глухим звяканьем. Люди попятились. Леля ойкнула и тут же придавила губы ладошкой. Руки ребят-охранников дернулись, чтобы выхватить оружие. Но Юродивый опередил. Повернулся и просек взглядом. Ребята замерли. Остались стоять, не шелохнувшись.
– Слушайте! Вы! – крикнул Юродивый. Еще выше вскинул руку и ступил на полшага вперед. Люди вновь отшатнулись. – Про вас сказано! ...Связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их; все же дела делают с тем, чтобы видели их люди: расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих: также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах и приветствия в народных собраниях, чтобы люди звали их: учитель! учитель! А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас учитель – Христос! Вы! Запомните! Если худая память у вас, я приду и повторю, днем явлюсь к вам и ночью, во сне и в яви! Запоминайте!
Люди онемело слушали странную речь, мало что в ней понимая. Но таким холодом, такой глубиной дышали на них слова, что становилось не по себе. Хотелось съежиться, исчезнуть, чтобы не видеть ничего и не слышать.
Юродивый постоял, покачиваясь, уронил руку и притушил ярые глаза. Тронулся с места и побрел, загребая ногами, клонясь вперед. Когда он проходил мимо окаменевших охранников, качнулся к одному из них, Павлу Емелину, охраннику Лели, что-то быстро сказал ему на ухо. Тот дернулся, ошалело захлопал глазами, а Юродивый, не оглядываясь, пересек площадь и скрылся в парке, в сумраке меж тополей.
5
Девушка, которую встретил Юродивый возле храма, шла быстро, то и дело оскальзывалась на мокром тротуаре, испуганно взмахивала руками, похожая издали на птицу, которая пыталась взлететь. За верхушками тополей остался храм. Теплые маковки охолодали, а скоро и совсем загинули в темь. Но тихое потрескивание свечей, колебание тоненьких огоньков, их алые отблески на золоте иконостаса и сладкое, до слез, умиротворение, которое снисходило из самой середины просторного купола, – все это девушка уносила с собой. Там, в храме, среди многих людей она была равной. И равными признавала всех, кто стоял рядом, готовая поделиться своим умиротворением, зная, что пойдет оно на благо и утешение. Когда грязная старуха в рваном бушлате придвинулась к девушке и опустилась на колени, а после молитвы не смогла разогнуться и встать, девушка помогла ей подняться. После поцеловала в морщинистую щеку, усыпанную мелкими раскрытыми чирьями, ощутила на губах влагу гноя и губ не вытерла. Сделала это, не задумываясь, потому что ей хотелось так сделать. Старуха отмахнула со лба давно не мытую серо-белесую прядь, заткнула ее под ушанку и подняла влажные, блеклые глаза, которые давно устали смотреть на белый свет. Но в эту минуту они ожили, чуть засияли потерянной и забытой голубизной.
– Спаси тя Христос, дочка. – Закрыла лицо широкими, изработанными руками и тихо, без единого звука, заплакала.
Слезы незнакомой старухи, понимала девушка, сродни слезам ее собственным, потому что об одном они – об успокоении болящей души.
А еще девушка повторяла, уйдя из храма, слова проповеди, услышанные сегодня, и слова легко поднимались из памяти, звучали, в отличие от скорых шагов, несуетно и внятно, как произносил их отец Иоанн:
– Можно нарядиться в любые одежды, можно слова выучить и обмануть словами, но вот любовью, направленной не на себя, а на ближнего, никогда не овладеешь с хитрыми помыслами, если нет к ней зова в душе твоей...
"Господи, помоги, чтобы зов тот не умер у меня в душе, у меня, Соломеи Русановой", – беззвучно, одними губами выдохнула девушка, остановясь на площадке перед старым цирком, где был теперь публичный дом.
Круглую, вогнутую крышу здания застилали когда-то блестящим железом, но то ли от времени, то ли от копоти оно заржавело и стало черным. Поэтому казалось, что крыша смыкается с серым порогом, а само здание становится тоньше и всасывается туда же, в воздушную накипь большого города. Над входом горел розовый свет, и надо было через него перейти, перешагнуть через железный порог, до блеска вышорканный сотнями ног, встретить всегда заспанный взгляд вышибалы Дюймовочки, стерпеть вольное похлопывание его ручищи и подниматься по лестнице вверх, в свой номер, уже не Соломеей Русановой, а проституткой по кличке Руська.
Дверь, заделанная толстым непроницаемым стеклом, открылась легко от одного касания, и так же легко, сама собою, закрылась.
Дюймовочка, загородив чуть не весь коридор широким, бугристым задом, опирался локтями на стойку и хрюкал, глядя на экран телевизора. Смеяться он не умел, и смеющимся как люди его никогда не видели. Голова у него была квадратной, лицо – ярко-красным, словно с него содрали кожу, глаза едва-едва проблескивали из узких щелок. Дюймовочка всегда выглядел заспанным, и выражение лица у него не менялось, а определить хорошее настроение или смех удавалось по хрюканью. Округлая мясистая грудь вздрагивала, и из глубины, как отрыжка, проникали частые, булькающие звуки.
Соломея боялась вышибалы, старалась не попадать ему лишний раз на глаза и сегодня, притираясь к стене, хотела проскочить неслышно. Но Дюймовочка заметил ее и, не оборачиваясь, шлепнул ручищей ниже спины.
– Нагулялась, Руська?! Давай шевелись, заждались тебя тама.
А по лестнице, стукая каблуками, как подкованная лошадь, уже спускалась Элеонора, хозяйка дома, и Дюймовочка, заслышав стук, нехотя оторвался от телевизора.
– Руська! – не останавливаясь, на ходу, командовала хозяйка. Наверх! Через час придут, тебя уже спрашивали. Где шляешься? Я плачу за работу, а не за гулянье. В лишенки захотела? Оформлю!
В один миг Соломея порхнула в свой номер. Скинула пальто, шляпу, придерживаясь рукой за стенку, по очереди поболтала ногами, сбрасывая сапожки. Ее било мелкой дрожью, и она никак не могла понять – отчего? То ли от промозглой сырости, от холода, то ли от угрозы хозяйки, которая впустую, для шума, никогда не грозила. Нет, все-таки, наверное, от холода. Соломея переоделась в теплое платье, сунула сапоги под батарею и выпрямилась, растерянно оглядывая свой номер, будто попала сюда впервые.
Номер к приходу клиента готовили заранее, и на столе уже стояло вино, лежали яблоки в вазе, а рядом с вымытой, чистой пепельницей – сигареты и зажигалка. В углу, справа от стола, раскинулся двухспальный диван, широкий, как взлетная полоса. Застеленный желтым, блестящим покрывалом, он казался еще больше, и Соломея всегда боялась его пугающего размера, а крахмальная простыня, пододеяльник и наволочка подушки ей всегда казались черными. Самые свежие, самые чистые, а в ее глазах – все равно черные.
И вот сейчас, когда она глянула на диван и увидела отогнутый угол покрывала, то не поверила самой себе и подошла ближе. Тряхнула головой, закрыла глаза и снова открыла. Нет, не поблазнилось. Наклонилась, потрогала простыню рукой, а она – белая. Белая, как первый и чистый снег, которого Соломея уже давно не видела.
Что же это такое?
Опустившись на стул рядом с диваном, ладонь с угла простыни не убрала, держала ее, прижимая к мягкой материи, боялась, что вот отнимет руку и цвет переменится.
Господи!
Горят и потрескивают свечи, сладкий запах топленого воска идет от них, и лики со всех икон вглядываются в твою душу печально и строго, словно спрашивают о самом главном. В какой угол храма ни отойди, куда ни встань, очи всегда проследуют за тобой и всегда будут смотреть на тебя. Но нет желания скрыться от них, лучше так: подойти совсем близко, опуститься на колени и предстать перед ними, ничего в себе не утаивая. Вот я, здесь, вся, до капли.
Господи!
Старуха в рваном бушлате беспомощно охает, пытаясь подняться с колен, а мелкие гнойные чирьи на ее щеках – как знак страдания. Но гной телесный в душу не проникает.
Господи!
Крест, которым осенил на прощанье Юродивый, до сих пор раскаленно горит на спине, и на него, этот крест, надо будет ложиться, подставляя себя вздрагивающему и пыхтящему куску мяса, который навалится сверху, ерзать и шоркаться по огромному дивану, сдирая с кожи горящий след...
Медленно, как бывает во сне, когда тело плохо подчиняется разуму, Соломея стянула обессиленную ладонь с простыни, и простыня цвета не изменила.
Господи!
Поднялась, обошла свой номер, снова придвинулась к дивану, уперлась коленями в его мягкий бок. Зажмурилась до летучих цветных пятен в глазах, постояла так, покачиваясь от напряжения, и распахнула глаза. Простыня была белой. Еще раз дотронулась до нее ладонью и отрешенно, будто не о самой себе, подумала, что больше на этот диван она никогда не ляжет. А если ее положат, то она будет мертвая.
Застукали в коридоре каблуки хозяйки, дверь широко открылась. Элеонора, сразу приметив, что Руська еще не готова, даже не причесалась, мерзавка, сразу же и закричала, как она обычно кричала на всех в доме: сначала мужичьим басом, после голос тончал, взлетал выше, и вот уже хозяйка взвизгивала, как придавленная собачонка:
– Руська! Я тебя все-таки оформлю! Держать не буду! Полчаса осталось, а ты... ты глянь на себя, чучело! В лишенки захотела? Оформлю!
Пуще огня боялась Соломея этой угрозы. Но – до сегодняшнего вечера. Сегодня угроза нисколько не испугала. Разве бушлат и галифе лишенки самое страшное?