Текст книги "Морок"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Устукали каблуки Элеоноры, прошаркал следом за ней Дюймовочка. Клацнул металл, и скребущийся звук истончился на нет, уступая место глухой тишине.
"Доза... медкомиссия, живая... он так удивился, что я живая, значит, я должна была умереть? Но меня никто не убивал. Доза, доза..." Реденькая пелена заколебалась над провалом памяти, дернулась и разом сгинула, обнажая все, что произошло с Соломеей.
Она стояла у окна, когда в дверь ее номера раздался стук. Стучали сердито, громко, как стучит, возвращаясь домой, подгулявший хозяин. Это был клиент. По виду и по ухваткам – активист. Долго и нудно хвастался своим магазином, обещал подарки, если, конечно, останется доволен, и что-то еще говорил – Соломея не слушала.
Пришлепывая губами, активист пил вино, закусывал, и даже когда пил и закусывал, пытался говорить, но получалось одно урчанье, как у голодного кота, припавшего к куску мяса.
И Соломея решилась.
Вздрагивая, расстегнула ворот платья, поймала негнущимися пальцами серебряную цепочку на шее, но цепочка крутилась каждым мелким кольцом и не давалась, словно знала, что готовят ее и серебряный крестик, который она держала, на откуп. Клиент по-своему понял движение Соломеи. Пошлепал губами, уркнул и сердито выговорил:
– Погоди, застегнись. Я сам люблю. И не расстегивать буду, а рвать. Страсть у меня – рвать. За платье плачу.
Соломея сжала, наконец-то, в руке вертучую цепочку и стянула ее, больно царапая и задирая волосы. Вытянула перед собой руки. Крестик крутнулся и замер. Соломея упала на колени перед клиентом – крестик даже не шелохнулся. Она подняла голову и взмолилась:
– Возьмите, больше ничего нет. За вашу плату, а я не могу, не могу! Что вам стоит! Родименький, возьмите!
С нижней губы клиента стекала по подбородку темно-красная, капля вина, оставляя за собой извилистый, мокрый след. Клиент ничего не понимал. А когда до него дошло и осенило, он заорал и стал отпихивать каблуком протянутые ладони Соломеи. Попытался пнуть и промахнулся.
– Сука! Издеваешься?! Убью! Я что, не мужик?! Брезгуешь?! Задавлю!
Отзываясь на крик, в номер влетела Элеонора. Следом ввалился, запаленно дыша, Дюймовочка. Все трое кричали, а Соломея, не поднимаясь с колен, ползала по полу, безмолвно протягивала руки, накрепко зажимая в них серебряную цепочку. Но руки ее натыкались на мокрый ботинок клиента.
Элеонора хлестнула Соломею по щеке, и Соломея, заваливаясь набок, услышала визг хозяйки:
– Медкомиссию!
Появились два бородатых человека в белых халатах. Щупали пульс, оттягивали веки, заставляли открывать рот. Соломея безропотно подчинилась. Она заранее соглашалась на все, потому что догадывалась – дивана сегодня удалось миновать. Бородатые переглянулись между собой, переглянулись с Элеонорой и тут же, на краешке стола, один из них быстро написал что-то на желтой бумажке и передал бумажку хозяйке.
Дюймовочка сгреб Соломею, натянул ей на голову тряпку и потащил куда-то, торопливо шаркая ботинками по полу. Тащил вниз по ступенькам. Их было много, и казалось, что спуск никогда не кончится. Дюймовочка пыхтел, но передышки себе не давал, встряхивал время от времени Соломею и удобней перехватывал ее широкой ручищей. Все-таки спуск кончился. Щаркающие шаги Дюймовочки стали короче и осторожней – он двигался, нащупывая дорогу, в темноте. Сквозь тряпку просочился затхлый, сырой запах, какой властвует обычно в глубоких подвалах. Дюймовочка остановился и забренчал ключами.
Он ее куда-то внес, бросил, как бросают мешок с песком, и предупредил:
– Не шевелись.
Рывком задрал подол платья. Соломея охнула и дернулась от боли в бедре, когда в мякоть ей глубоко вошла металлическая игла. "Укол сделал. Зачем?" Это было последнее, что она успела подумать, быстро уплывая и тихо кружась, как кружится лодка без гребца, подхваченная быстрым течением.
– Дьявол! Дозу перепутал! Сдохнет, сучка! – уже на плаву, в круженье, догнал крик Дюймовочки, но Соломея не поняла его. Слова слышала, но смысл их не доходил.
"Почему же не умерла я? А если осталась жива, значит, моя жизнь еще нужна для чего-то. Для чего?"
Потолок вздрогнул и зашевелился. На глазах стал выгибаться, а середина набухла и вздувалась крутым пузырем. По бокам и на Макушке пузыря зазмеились трещины. От них родился, падая вниз, нарастающий шорох. Достиг крайней, верхней отметки и разразился громом. Сверкнула, полоснув по глазам, молния, обдала искрящейся вспышкой, и прямые снопы света, нисходящие с немыслимой высоты, отвесно пролились на Соломею. Она очнулась, словно во второй раз. Тихий свет струился не от солнца; чистый, тончайше-прозрачный, он дарил благодать и восторг, рождая умиленные слезы, и хотелось жалеть и любить все сущее, что было, есть и еще пребудет.
В свете, обласканный им, возник юноша в голубых одеждах и властно повел рукой в сторону Соломеи. С треском лопнуло что-то, и Соломея поднялась со своего ложа в полной силе и свежести. На голом топчане, обитом сверху голубым пластиком, валялись матерчатые ремни, рассеченные, словно бритвой, по самой середине. Это они держали и давили тело. На свету, струящемуся сверху, ремни исчезли. Исчезал голый топчан, и медленно, сама по себе, отворялась дверь, обитая белым листом железа, почти незаметная на белой стене маленькой комнатки. Все здесь сверкало белым, но свет сверху указывал, что белизна – фальшивая.
"Ты хочешь знать – для чего тебе оставлена жизнь? – негромко заговорил юноша, возвышаясь над Соломеей в своих голубых одеждах. – Я отвечу. Жизнь тебе дана для страдания, а страдания твои – для людей. На мне голубые одежды – это знак благой вести. И я говорю весть: ты избрана для страдания и для спасения. Одень свой крест. Он у тебя в руках. И живи".
Все исчезло.
Потолок нависал по-прежнему, на месте стоял топчан, поблескивали гладкие стены, а матерчатые ремни, пусто провисая в воздухе, были застегнуты на толстые пряжки из белой пластмассы.
Но в правой ладони Соломея зажимала серебряный крестик и тоненькую цепочку. В распахнутую дверь несло запахом сырого подвала.
Соломея повернулась к двери, а из темноты, навстречу ей, выскочил Павел. Стрельнул глазами по комнате и осторожно промокнул рукавом куртки разбитые губы.
Сплюнул на белый пол кровяную слюну, невнятно выговорил:
– Успел...
9
Двенадцать корпусов, построенных для лишенцев на окраине города, связывались между собой одним переходом. К переходу примыкали поочередно пищеблок, отстойник, распределитель, санзона и накопитель. Последние постройки, кроме пищеблока, возводились позднее корпусов, в срочном порядке. Не могли архитекторы заранее угадать, что лишенцы побегут из своих ячеек, полностью обустроенных для нормальной жизни: тепло, свет, постель, унитаз и даже телевизор. Кормили их как на убой. Круглыми сутками урчали на пищеблоке котлы, успевая три раза за сутки выдать похлебку и кашу.
И все-таки лишенцы сбегали.
Стоило санитарам отлучиться хоть на минуту, как они выскальзывали из ячеек; неслышными тенями пробирались к выходу и на улице, глотнув грязного воздуха, неслись во всю прыть в ближний лесок. Разбредались оттуда кто куда: на городскую свалку, в церковь, залезали на чердаки, опускались в подвалы и канализационные колодцы. На побегушников раз в сутки устраивались наезды. Санитары отлавливали их, садили в зеленые фургоны и доставляли обратно в лагерь.
В городе лишенцы напоминали тараканов. Вот только что маячили они своими бушлатами защитного цвета, мельтешили, передвигались туда-сюда, но стоило появиться фургону, как они брызгали в разные стороны и забивались каждый в свою щель. Со временем санитары научились угадывать их повадки, быстро находили потаенные уголки, выковыривали оттуда лишенцев, и зеленые фургоны возвращались из наездов набитыми под завязку. С натугой одолевали крутой подъем, плевали в сырой воздух ошметьями сажи из выхлопных труб и подкатывали, впритык, к приемникам-накопителям. Выскакивали из кабин проворные санитары в белых халатах, забегали через служебный вход в накопитель и уже оттуда, изнутри, открывали задние двери и заученно выкрикивали блеклыми голосами одну и ту же фразу:
– Граждан лишенцев просят на выход!
Добровольно никто не выходил.
Тогда санитары поднимались по трапу в фургон, осторожно брали лишенцев под руки и выводили. Скоро пустые фургоны снова гудели моторами, направляясь в гараж. На этом их служба заканчивалась.
До следующей ночи и нового наезда.
У персонала лишенческого лагеря начиналась долгая и суетная работа. Сегодня она выдалась по-особому торопливой и немного нервозной: спозаранку, как всегда без предупреждения, прибыл с ревизией председатель муниципального совета Полуэктов. Он еще не избавился от простуды, то и дело сморкался в клетчатый носовой платок, широко разевал рот и брызгал на воспаленные гланды аэрозолью. Настроение – хуже некуда. Донимали болезнь и тревога: вчера в городе появился странный бородач с крестом и цепью на шее, в последние дни резко подскочило число побегушников. Неясное, глухое брожение ощущал Полуэктов. Сейчас, проходя по длинному коридору накопителя, пристальней вглядывался в лишенцев. Грязные, изжульканные, от многих дурно пованивало. Нормальным человеческим умом никак не понималось: зачем убегали? "Азиатчина, – морщился Полуэктов, перемогая свербенье в носу и едва сдерживаясь, чтобы не чихнуть. – Как волки. Сколько ни корми, все равно смотрят в лес".
Двое санитаров возились в углу с молодым парнем. Пытались что-то у него отобрать, а парень валился на пол и подсовывал зажатые руки под живот. Изловчившись, перевернули его и разомкнули руки. Парень, оказывается, не хотел отдавать маленькую кофейную чашку, разрисованную на боках розовыми цветками.
– Может быть инфекция, – пояснил начальник лишенческого лагеря, тучный и краснощекий здоровяк, – а он тащит всякую дрянь...
Парень, не поднимаясь с пола, вытянул перед собой пустые ладони, посмотрел на них и поднял глаза на Полуэктова. В глазах светилась злая тоска. Полуэктов отвернулся. Заторопился дальше по коридору.
Лица, старые и молодые, злые, веселые, равнодушные, заспанные, мелькали мимо. И не отставал дурной запах. Полуэктов прибавил шагу.
В конце коридора, в большой прямоугольной комнате, он присел за полированный стол рядом с начальником лагеря и его помощниками. Санитары по одному стали заводить побегушников.
Ровным, спокойным голосом – кричать на лишенцев, а тем более бить их никому не позволялось – начальник лагеря задавал всем одинаковые вопросы:
– Имя, фамилия?
– Номер ячейки?
– Когда ушли из лагеря, где обнаружены?
– Есть ли жалобы на персонал?
И короткая команда – в санзону.
Побегушников там уже, в накопителе, раздевали до нижнего белья и уводили на помывку. Шапки, бушлаты, галифе, сапоги – все без разбору валили в специальные вагонетки. Крышки на вагонетках герметически закрывались, и лишенческая одежда отправлялась в пожарку. Для того, чтобы хозяева не перепутали ее, на каждой вещи рисовался хлоркой номер ячейки.
Как ни крепился начальник лагеря, как ни сдерживал свою натуру, а все-таки и ему изменило терпение, когда санитары подвели совсем ветхую старушонку. До того она была маленькой, сгорбленной, что не нашлось для нее подходящего размера, и одежда болталась, словно на проволоке. Длиннющий нос загибался над верхней губой и походил на клюв. Старушонка кивала головой и напоминала неведомую растрепанную птицу, клюющую на дороге зерна.
– Ну а ты-то, ты-то, старая, куда? Куда, спрашивается, побежала? Горшок у тебя есть? Телевизор есть? Каша есть? Может, обидели тебя?
Старушонка быстро закивала головой, и потрепанная, у огня подпаленная ушанка наехала ей на самые глаза, уперлась в ребристую переносицу.
– Есть, есть, гражданин начальник... – зашлепал из-под ушанки задышливый голос. – Все у меня есть, и не обижают. Грех жаловаться.
– А куда побежала? Зачем?
– Не знаю, гражданин начальник, не знаю. Сидела в своей ячейке, и так тоскливо стало, так тоскливо, как в гроб положили. Я собралась и пошла. Пошла-а и пошла-а...
– А-а-а... – в сердцах передразнил ее начальник. Но тут же глянул на Полуэктова и осекся. Коротко скомандовал: – В санзону!
Старушонка засеменила к ближней вагонетке. Согласно тыкала клювастым носом в воздухе и на ходу стягивала с головы ушанку.
Полуэктов не удержался, чихнул. Ругнулся молчком, поминая недобрым словом погоду, простуду и надоевших ему лишенцев. В носу засвербило, на глазах навернулись слезы и он, закрывшись платком, недовольно спросил:
– Много еще там?
– Штук сто осталось. Может, перерыв?
– Нет, давай до конца.
Начальник махнул рукой, и санитары ввели нового побегушника.
– Еще один экземпляр! Уникум! Сто двадцать шесть уходов! Плюс сегодня. Получается сто двадцать семь. Вот, полюбуйтесь. Каждую ночь ловим. А где подружка? Санитар, веди веди ее.
Полуэктов высморкался и поднял слезящиеся глаза.
Перед ним стоял мужик лет сорока с большущим, кудрявым чубом, который буйно вываливался из-под ушанки, сдвинутой на самый затылок. Стоял мужик вольно, отставив ногу, и ухмылялся, показывая ровные белые зубы. Санитар, легонько подпихивая в спину, завел в комнату женщину. На ней, как и на других лишенцах, была та же безликая военная форма, но все, кто сидел за столом, сразу увидели – женщина. Мощные груди оттопыривали бушлат, и полы его на бедрах не сходились. Галифе, казалось, вот-вот лопнет на тугих икрах и выбросит из швов гнилые нитки. Ушанка у женщины, как и у мужа, тоже сидела на затылке, и на чистом высоком лбу вились веселенькие кудряшки. Женщина тоже улыбалась, и у нее поблескивали такие же ровные, белые зубы.
Полуэктов забыл про насморк. В нем поднималась злость к жизнерадостной паре. Если к старушонке он испытывал лишь легкое раздражение и брезгливость, то эти – злили. Одним своим видом.
– А вы за какой нуждой бегаете? – спросил он, опередив начальника лагеря.
Женщина тряхнула кудряшками и коротко рассыпала звонкий смешок:
– А вам не понять, гражданин хороший. Мы песню петь бегаем.
– Какую еще песню?
– Хорошую.
– Ну, пойте, – неожиданно, сам себе удивляясь, предложил Полуэктов.
– Да не поется нам здесь, – пояснил мужик, улыбаясь все шире. – Слова забываем. Захочешь петь, а тут, – постучал растопыренной пятерней по чубу, – тут как ветром выдуло.
Полуэктов едва сдержался, чтобы не закричать и не затопать ногами, может быть, даже ударить мужика, чтобы он не смеялся, но – нельзя. Он еще раз ругнулся молчком, повернулся к начальнику лагеря.
– Пойдем. Пусть без тебя заканчивают.
Начальник лагеря провожал его до машины и делился своими мыслями:
– Нужны какие-то меры. Прирост побегушников на каждый месяц – полторы сотни. А что будет летом, когда ночуй хоть под кустом, хоть под лавкой.
– Будем думать, – пообещал Полуэктов. Хотя, если честно, он не знал, что ему думать. Не виделось выхода. Запереть ячейки? Но это нарушение гражданских прав. А к чему приведут массовые побеги? Тем не менее еще раз пообещал: – Будем думать.
В машине, навалившись на мягкую и удобную спинку сиденья, он незаметно для себя задремал и проснулся уже в центре города, недалеко от храма. С храмом связывалось какое-то неотложное дело, но он никак не мог его вспомнить. Что же, что же...
Визг тормозных колодок больно толкнулся в уши, и Полуэктов, по инерции, полетел вперед, ударился лбом о шею шофера, ободрал нос о спинку сиденья. Испуганно вскинулся, не понимая, что случилось.
Перед машиной, вплотную к капоту, стоял Юродивый, вскинув над головой руку. Смотрел через лобовое стекло прямо в глаза Полуэктову, и тот, пытаясь укрыться от них, уползал в дальний угол сиденья, до отказа вжимался в мягкую обивку. Но укрыться было невозможно – неистовый взгляд горящих глаз проникал в самое нутро и лишал воли, отшибая разум.
Юродивый подался вперед, вытягиваясь длинным туловищем над капотом, но руки не опускал, и она, вздернутая вверх, казалось, вот-вот упадет и прихлопнет широкой ладонью, а в ней Полуэктова и шофера, расплющит – такая в ней чудилась сила.
Полуэктов зажмурился, но тут же вздернулся от голоса Юродивого и распахнул глаза.
– Ты! Слушай! Сказано так! Фарисей слепой! Очисти прежде внутренность чащи и блюда, чтобы чиста была и внешность их. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты; так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония! Запомни!
Каждое слово, сказанное Юродивым, гремело в машине, словно усиленное в десятки раз. Полуэктов вздрогнул, хотел шевельнуться, чтобы освободиться от тяжести, но тело ему не подчинилось. Он продолжал сидеть обмякший, скукоженный, не в силах даже двинуть пальцем.
Юродивый медленно опустил руку, отшагнул в сторону, освобождая машине дорогу.
И растворился, будто его не было.
10
В своем кабинете Полуэктов мало-помалу пришел в себя. Отдышался, утихомирил дрожащие руки, и лишь после этого вернулась к нему способность о чем-то думать. "Наваждение, гипноз... – думал он... – Меня словно парализовало. И слова... Почему от них такой страх?"
Страх не проходил и сейчас, в ушах еще звучал голос Юродивого. Пытаясь избавиться от страха и от голоса, Полуэктов включил музыку, подошел к окну и раздернул легкие занавески. Мокрый и серый город лежал перед ним. На левом берегу реки высились частоколом трубы, густо дымили, и грязный полог набухал, ниже опускаясь к земле. Сыпала морось, и стекла снаружи плакали. Мутно, сыро, тоскливо...
В дверях замаячил помощник Суханов, но Полуэктов махнул рукой – уйди. Тот бесшумно вышел. Полуэктов снова остался один на один с городом, который отсюда, с высоты шестого этажа муниципального совета, виделся как на ладони. Тусклый, невзрачный, похожий на погоду, какая в нем правила. И город, и погода, и недавнее посещение лишенческого лагеря, а больше всего – внезапное появление Юродивого перед машиной, его гремящие слова все, все, что окружало, представилось Полуэктову таким мерзким, что он не удержался и плюнул себе под ноги, прямо на ковер. Была бы возможность плюнул бы на весь город и на всю землю, по которой ходил. Мама когда-то так и сделала. Мама... А ведь права оказалась, права. Полуэктов ближе придвинулся к окну, отыскал в мутной дымке плоскую крышу железнодорожного вокзала. Там, на первом пути, стоял тогда поезд. Сколько прошло времени? Полуэктову было лет шесть, не больше. И он еще не осознавал, что происходит с ним и куда они уезжают с матерью и почему отец остается на перроне и не заходит в вагон. Отец плакал, мать же оставалась суровой и неприступной. Она подождала, когда носильщики занесут чемоданы в купе, затолкнула в тамбур сына, поднялась на подножку и неожиданно обернулась назад. Ни до, ни после Полуэктов не видел на ее лице столько ненависти. Она нагнулась и плюнула на перрон, на то самое место, где только что стояла, плюнула с такой силой и таким большим сгустком слюны, что белесые брызги отлетели отцу под ноги.
Отец оставался, не решаясь порвать с этой землей, а мать уезжала. Навсегда.
– Ни я, ни сын – ни ногой на эту вонючую землю! Ни ногой! Будь она проклята вместе со своими идиотами!
Как сейчас Полуэктов понимал мать! "Ни я, ни сын..." А вот тут мать ошиблась. Сын по доброй своей воле снова оказался на этой земле, чтоб ей и всем ее жителям...
"Стоп-стоп-стоп... – одернул себя Полуэктов. – Спокойно, не мальчик. Спокойно, спокойно... И за работу".
Он скинул пиджак, закатал рукава рубашки и сел на свое место, готовясь к долгому дню. Выключил музыку и позвал Суханова. Тот вошел сразу же, словно стоял, дожидаясь, за дверью. Гладенькая прическа, волосок прилизан к волоску, губы поджаты, глаза ничего не выражают, кроме одного спокойной готовности ответить на любой вопрос. В руках Суханов держал папку.
Невозмутимый вид помощника успокоил Полуэктова. Все идет так, как надо, своим чередом. Даже если разверзнется небо и посыпятся камни. Суханов все равно явится для доклада и на костюме его не будет ни единой складки, ни соринки, ни пылинки, а на черных, до блеска надраенных туфлях все так же будет отражаться люстра.
– Так, что день прошедший нам предложил? Только главное. Остальное прочитаю сам.
Суханов раскрыл папку, помедлил, видимо, выбирая, с чего начать.
– Ну? – поторопил его Полуэктов.
– Вчера ночью из публичного дома сбежала проститутка. Кличка Руська. Стаж пять лет. Имеет долг перед хозяйкой дома, накануне обследована медкомиссией, признана больной и помещена в медицинскую комнату. Местонахождение неизвестно.
– Суха-а-нов, я вас не узнаю. Что, самое важное в городе – это исчезновение проститутки?
Суханов замолчал, плотнее поджал тонкие губы. Полуэктов хорошо знал своего помощника и поэтому отрывисто скомандовал:
– Договаривай!
– Видите ли...
– Договаривай! Ясно и четко!
– Видите ли, она сбежала не сама. Ей помогли. Служителя заведения обнаружили избитым и связанным. Сделал это Павел Емелин. Уроженец деревни Березовка, двадцати четырех лет, профессионал. Стаж с двадцати лет. Вот. Суханов достал из папки фотографию, положил ее на стол и, отойдя на прежнее место, договорил главное: – Емелин – охранник вашей жены.
Широкоскулый, чуть узкоглазый парень смотрел с фотографии прямо на Полуэктова. Взгляд настороженный, исподлобья, какой бывает у зверей, посаженных в клетку. "Ты знаешь, я без ума от этого мальчика, – сразу же зазвучал в памяти голос Лели. – В нем есть что-то первобытное, такое вот э-эх!" Она растопыривала тонкие пальцы с накрашенными ноготками и делала вид, что хочет кого-то задушить. Глядя на жену, Полуэктов покатывался со смеху. Сейчас не до смеху. Слишком уж многое знает парень. Знает такое, что никому не должно быть известным. Ч-черт! Полуэктов постучал пальцем по фотографии, по лбу бывшего охранника. Жаль, конечно, Павел Емелин, жаль...
– Суханов, даю не больше суток. Он должен исчезнуть. Что еще?
– Со вчерашнего дня в городе появился странный человек. Ходит босой, в одной рубахе, на шее железная цепь и крест. Подходит к людям, произносит евангельские тексты. Задержать не удается, на людей тут же нападает обморочное состояние.
– Это мне уже знакомо.
– Не понял, – насторожился Суханов.
– Только что он появлялся перед моей машиной, произнес, как вы изволили сказать, евангельский текст и исчез. Ладно, остальное давай сюда. Свободен. Подожди, не могу вспомнить – чего там с церковью?
– Проповедь отца Иоанна.
– А, да, да! Текст, лучше магнитофонную запись. Сейчас же.
Суханов вышел, неслышно ступая черными туфлями по ковру. Он все делал без единого звука, и Полуэктов всегда удивлялся этой способностью своего помощника, который напоминал в иные минуты исполнительного робота. А при чем здесь Суханов? Черт! Никак не удается привести себя в порядок. Разве об этом нужно сейчас думать?
Полуэктов раскрыл папку, полистал ослепительно белые листы мягкой бумаги, но читать суточную информацию не стал. Ему и устных новостей хватало за глаза. Охранник, охранник... Емелин выполнял поручения, о которых не знала даже Леля. А вот кто о них может узнать завтра? Одни вопросы и все без ответа.
Он глянул в окно. Там, за окном, лежал внизу серый город; и в нем начинала скапливаться и бродить неведомая пока сила. Полуэктов чуял ее, она на него давила. И еще он догадывался, смутно пока и неясно, что все случившееся исходит от этой силы: побегушники из лишенческого лагеря, исчезновение охранника и проститутки, пугающие речи Юродивого... Все между собой каким-то образом связано.
"Надо звонить Бергову. Хотя он сам, наверное, знает лучше меня. Все равно надо звонить, прямо сейчас". При мысли о Бергове он сразу подтянул живот – привычка вошла в кровь, избавиться от нее было уже невозможно. Полуэктов не боялся Бергова, чувство, которое он испытывал к нему, нельзя назвать страхом. Скорее так – благоговение. Лишь для непосвященных являлся Бергов владельцем нескольких магазинов и ресторана "Свобода", а для посвященных, в том числе и для Полуэктова, это была вершина, такая вершина, макушки которой никогда не видно, потому что скрыта она облаками. Туда, на макушку, Полуэктов доступа не имел.
В дверях появился Суханов и доложил:
– Я поставил кассету. Можете включать. Проповедь записана вчера, а произносит он ее каждую неделю. Текст примерно один и тот же.
Полуэктов помедлил, набираясь решимости, и боязливо включил запись. Еще не зная, что он услышит, сразу насторожился и, ни капли не сомневаясь, уверился, что проповедь примыкает к неизвестной ему силе, которая бродит где-то в глубине города.
Сухой протяжный шорох послышался из динамика. В шорох вплетались вздохи, кашель, шарканье ног, вдруг они разом исчезли, оборвались, и сильный, чистый голос воззвал: "Братие и сестры!"
Полуэктов выскочил из-за стола и подбежал, сам не зная зачем, к окну. Смотрел на город, на серые крыши, на частокол труб, исходящих дымом, а позади, за спиной, властвовал в кабинете голос отца Иоанна. Стоять спиной было удобней, потому что повернуться лицом к динамику, встречь голосу, Полуэктов боялся.
– Братие и сестры! – взывал отец Иоанн. – Не приходили еще на нашу землю столь тяжкие времена, какие наступили сегодня. Не голодом и не войной страшны они, а коварством и ложью. Сатана принял ангельское обличие, нарядился в белые фальшивые одежды и смущает, ворует христианские души. Запутались многие, не в силах отличить истину от козней лукавого. Велико испытание, когда уста говорящего помазаны медом, а в зеве скрыто ядовитое жало. Но самое страшное, когда уверится человек, что поклоняется истине Божией, а на самом деле поклоняется он замыслам сатанинским. Так чем же оборониться, что взять за светоч, чтобы не заблудиться в потемках, сохранить душу свою в чистоте и твердости? Надо любить! Любить так, как любил Христос. Надо отыскать силы, чтобы отречься от себя самого во благо ближнего, пойти, к нему и обнадежить, даже если он сам потерял в себя веру. Надо опуститься в жизненные трущобы ко всем отверженным и лишенным надежды, протянуть им руку и спасти. Тяжкая эта любовь, непосильная, почти невозможно любить так, забывая себя, но только такая любовь разделяет истину от лукавства, в какие бы одежды оно не рядилось, только в такой любви можно найти спасение. Будем молиться, чтобы укрепились мы в ней, чтобы помогла она всем нам вместе и каждому в отдельности. Такая любовь неподдельна. Можно нарядиться в любые одежды, можно слова выучить и обмануть словами, но вот любовью истинной никогда не овладеешь с хитрыми помыслами, если нет к ней зова в душе..."
Полуэктов вздрагивал и не оборачивался. Едва дождался, когда закончится проповедь и пусто зашипит динамик. Пол, пошатываясь, уплывал из-под ног. Не-е-ет, это страшней Юродивого и грозит... сразу и не скажешь, не прикинешь мысленно всю угрозу.
"Надо звонить Бергову. Срочно". Он кинулся к телефону.
Но Бергов его опередил – позвонил сам.
– Знаешь, что происходит на лесобирже? Плохо, что не знаешь. Очень плохо! Едем туда. Ждать буду на мосту. Быстро!
По спине Полуэктова рассыпались студеные мурашки. Он хорошо знал Бергова и редко слышал, чтобы тот повышал голос. Сейчас Бергов почти кричал: "Быстро!" Дело, видимо, нешуточное, если железное спокойствие дает сбои.
– Суханов! Что на лесобирже? Почему я не знаю?
Помощник неслышно подошел к столу, ловко раскрыл папку и протянул белый лист с ровными строчками машинописи. Читал Полуэктов уже на ходу, спускаясь к машине. "На лесобирже наблюдаются среди твердозаданцев недовольство и усиленное брожение, суть которых: а) нежелание носить оранжевые рабочие куртки; б) требование самостоятельно приезжать и уезжать с работы; в) отмена пропусков, а также..." Дочитывать не стал, смял лист и сунул в карман плаща.
11
На лесобирже пылали костры.
Они взметывались в самых разных местах, там и тут, но в беспорядочном разнобое виделся особый смысл: огонь приплясывал рядом со штабелями теса, пиленого бруса и цельного кедра, уже уложенного в вагоны и приготовленного к отправке. Дунь ветерок покрепче, вытяни до штабелей и вагонов жаркие языки – десятки гектаров лесобиржи взорвутся, как порох, вздыбятся над землей испепеляющим столбом.
Вот уж воистину – с огнем играли.
У костров, подкидывая в них палки, щепу и доски, суетились и шумели твердозаданцы. Большая толпа, смахивающая на гудящий пчелиный рой, сбилась у центрального въезда. Здесь твердозаданцы поснимали робы, скидали их, как попало, и большая, как конус, оранжевая гора поднялась посреди грязной, разбитой дороги. Крутился с канистрой маленький, вертлявый мужичок и поливал робы бензином. Опустошив канистру, он лихо размахнулся и запулил ее в сторону. Прошлепал ладонями, как в пляске, по своим карманам, отыскивая спички, и не нашел. Ему тут же протянули с разных сторон несколько коробков. Бензин глухо пыхнул, над робами заклубился дым, и скоро далеко вокруг завоняло паленым. Мужичок подпрыгивал, притопывал, что-то кричал, широко разевая рот.
Хозяин лесобиржи, грузный старик Трепович, онемело глядел на все, что творилось, и плакал. Обвислые щеки тряслись, с верхней губы капали слезы. Увидев машины и вышедших из них Бергова и Полуэктова, увидев два микроавтобуса с санитарами, Трепович всхлипнул громче, совсем уж по-бабьи, с подвывом, и мелкой, старческой трусцой побежал навстречу. Полы дорогого пальто распахивались, с них мелко сыпались опилки, так густо, словно из самого хозяина. Он подбежал к Бергову, раскрыл рот, желая что-то сказать, но выдавить из себя не смог ни слова – голос заклинило.
Бергов дернул головой, и к нему тут же подскочил санитар.
– Вытри его и дай чего-нибудь понюхать. Приведи в чувство.
Санитар заботливо, как отца родного, обнял Треповича, повел его к микроавтобусу. Тот покорно перебирал заплетающимися ногами, а сам все изворачивал шею, оглядывался на Бергова. В глазах светилась мольба. Бергов же стоял неподвижно, молча, и смотрел, не отрываясь, на пылающие костры. Будто не чуял опасности, будто не понимал, что для пожара хватит одной искры. А они взлетали и разлетались далеко, густо, грозя в любую минуту родить сплошной огонь по всей лесобирже.
Твердозаданцы взметывали костры все выше, подживляли их новым и новым топливом. Кричали громче, и до Полуэктова с Берговым доносились отдельные слова:
– Не хотим! Сымай! Надоело!
И еще – злой мат.
Иные перебегали от костра к костру, присоединялись к толпе у центрального въезда, которая разбухала на глазах. Вертлявый мужичок, только что суетившийся с канистрой, притащил длинную жердь и тыкал ей в костер, шевеля горящие робы. Жар ему пыхал в лицо, мужичок бросал жердь, пригоршнями цапал грязный снег, елозил им по узенькому, сморщенному лицу. Фыркал, отплевываясь, и снова хватался за жердь. Было в мужичке, в его дерганной суетливости, неистовое желание – сжечь, скорей, прямо сейчас, дотла.