Текст книги "Зеленый шум (сборник)"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
ЖАЛЕЙКА
Наш пастух в Переславищах давно пасет и все немой, только свистит. А в Заболотье по росам играют и пастух на трубе и подпасок на жалейке, что я за грех считаю, если случится проспать и не слыхать его мелодии на дудочке, сделанной из волчьего дерева с пищиком из тростника и резонатором из коровьего рога. Наконец, однажды я не выдержал и решил сам заняться болотной музыкой. Заказал жалейку. Мне принесли.
Слушок у меня есть, попробовал высвистывать даже романсы Чайковского, а вот чтобы как у пастуха – нет, ничего не выходит. Забросил я дудочку.
Однажды был дождь на весь день. Я сидел дома и занимался бумагами. Под вечер дождь перестал. Заря была желтая и холодная. Вышел я на крыльцо, лицом к вечерней заре, и стал насвистывать в свою дудочку. Не знаю, заря ли мне подсказала, или дерево – у нас есть одна большая ива при дороге, когда вечереет или на утренней темнозорьке очень оно бывает похоже на мужика с носом и с вихрами. – смотрел я на эту голову, и вдруг так все просто оказалось, не нужно думать об операх, а только перебирать пальцами, и дудочка из волчьего дерева, тростника и коровьего рога сама свое дело делает.
Пришли женщины, сели на лавочку. Я им говорю:
– А что, бабочки, у меня как будто не хуже Заболотского пастуха?
– Лучше! – ответили женщины.
Я долго играл. Заря догорела. Показалась на дороге телега, и в ней много мужиков, один к одному. Я подумал, вот сейчас все кончится, мужики, наверно, смеяться будут. Но, к моему удивлению, мужики лошадь остановили и долго слушали вместе с бабами.
Окончив игру, я быстро повернулся и вошел в дом. Окно в избе было открыто. Трогая лошадь, один мужик – мне было слышно – сказал:
– Вот каши наелся!
Вслед за ним другой:
– На голодное брюхо не заиграешь!
Из этого я понял, что мужики приняли меня за пастуха на череду в хорошем доме каши наелся и заиграл.
СОЧИНИТЕЛЬ
Наверху сошла с кустов роса, и внизу, под кустами блестит только в пазухе такого листка, где никогда и не просыхает. Коровы наелись и грудой стояли у болотного бочага.
Подпасок Ванюшка лежал на кочках дугой. Не сразу и догадаешься, как вышла дуга, он, должно быть, лег на кочку головой, но, пока спал, кочка умялась, голова опустилась, получился высокий живот, и голова и ноги внизу.
Я его давно знаю, – ярко-рыжая голова, и на лице крупные веснушки, одна к другой, глаза блестящие, чистые, как обсосанный леденец. Я давно его принял в Берендеево царство и, когда вижу, мимо ни за что не пройду. Мне сегодня удача, хочу с ним побыть и бужу маленького Берендея. Он открыл один глаз на мгновение, вынул начатую полбутылку, протянул мне и опять уснул.
Я стал трясти его и хохотать.
– Пей! – сказал он. – Вчера гулял на празднике, тебе захватил.
Когда он совсем пришел в себя, опохмелился, я вынул из сумки последний номер «Охотника» с моим рассказом и дал ему.
– Прочитай, Ваня, это я написал.
Он принялся читать. А я закурил папиросу и занялся своей записной книжкой на пятнадцать минут, – так уже замечено, что курится у меня ровно пятнадцать минут. Когда кончилась папироса, а пастух все читал, я перебил его вопросом:
– Покажи, много прочел?
Он указал за четверть часа он прочел две с половиной строчки, а всего было триста.
– Дай сюда журнал, – сказал я, – мне надо идти. Не стоит читать.
Он охотно отдал журнал со словами:
– Правда, не стоит читать.
Я удивился. Таких откровенных и добродушных читателей как-то не приходилось встречать даже среди крестьян. Чуть ущемило, но больше понравилось.
Он же зевнул и сказал:
– Если бы ты по правде писал, а то ведь, наверное, все выдумал?
– Не все, – ответил я, – но есть немного.
– Вот я бы – так написал!
– Все бы по правде?
– Все. Вот взял бы и про ночь написал, как ночь на болоте проходит.
– Ну, как же?
– А вот как. Ночь. Куст большой-большой у бочага. Я сижу под кустом, а утята – свись, свись, свись…
Остановился. Я подумал – он ищет слов или дожидается образов. Вот очнулся, вынул жалейку и стал просверливать на ней седьмую дырочку.
– Ну, а дальше-то что? – спросил я. – Ты же по правде хотел ночь представить.
– А я же и представил, – ответил он, – все по правде. Куст большой-большой! Я сижу под ним, а утята всю ночь – свись, свись, свись…
– Очень уж коротко.
– Что ты, "коротко"! – удивился подпасок. – Всю-то ночь напролет: свись, свись, свись…
Соображая этот рассказ, я сказал:
– Как хорошо!
– Неуж плохо, – ответил он.
И заиграл на дудочке, сделанной из волчьего дерева, тростника и коровьего рога.
ЛИМОН
В одном совхозе было. Пришел к директору знакомый китаец и принес подарок. Директор, Трофим Михайлович, услыхав о подарке, замахал рукой. Огорченный китаец поклонился и хотел уходить. А Трофиму Михайловичу стало жалко китайца, и он остановил его вопросом:
– Какой же ты хотел поднести мне подарок?
– Я хотел бы, – ответил китаец, – поднести тебе в подарок свой маленький собак, самый маленький, какой только есть в свете.
Услыхав о собаке, Трофим Михайлович еще больше смутился. В доме директора в это время было много разных животных: жил кудрявый пес Нелли и гончая собака Трубач, жил Мишка, кот черный, блестящий и самостоятельный, жил грач ручной, ежик домашний и Борис, молодой красивый баран. Жена директора Елена Васильевна очень любила животных. При таком множестве дармоедов Трофим Михайлович, понятно, должен был смутиться, услыхав о новой собачке.
– Молчи! – сказал он тихонько китайцу и приложил палец к губам.
Но было уже поздно: Елена Васильевна услыхала слова о самой маленькой во всем свете собачке.
– Можно посмотреть? – спросила она, появляясь в конторе.
– Собак здесь! – ответил китаец.
– Приведи.
– Он здесь! – повторил китаец. – Не надо совсем приведи.
И вдруг с очень доброй улыбкой вынул из своей кофты притаенную за пазухой собачку, каких я в жизни своей никогда не видел и, наверное, у нас в Москве мало кто видел. Моей мягкой шляпой ее можно было, бы прикрыть, прихватить и так унести. Она была рыженькая, с очень короткой шерстью, почти голая и, как самая тоненькая пружинка, постоянно отчего-то дрожала. Такая маленькая, а глазища большие, черные, блестящие и навыкате, как у муравья.
– Что за прелесть! – воскликнула Елена Васильевна.
– Возьми его! – сказал счастливый похвалой китаец.
И передал свой подарок хозяйке.
Елена Васильевна села на стул, взяла к себе на колени дрожавшую не то от холода, не то от страха пружинку, и сейчас же маленькая верная собачка начала ей служить, да еще как служить! Трофим Михайлович протянул было руку погладить своего нового жильца, и в один миг тот хватил его за указательный палец. Но, главное, при этом поднял в доме такой сильный визг, как будто кто-то на бегу схватил поросенка за хвостик и держал. Визжал долго, взлаивал, захлебывался, дрожал, голенький, от холода и злости, как будто не он директора, а его самого укусили.
Вытирая платком кровь на пальце, недовольный Трофим Михайлович сказал, внимательно вглядываясь в нового сторожа своей жены:
– Визгу много, шерсти мало!
Услыхав визг и лай, прибежали Нелли, Трубач, Борис и кот. Мишка прыгнул на подоконник. На открытой форточке пробудился задремавший грач. Новый жилец принял всех их за неприятелей своей дорогой хозяйки и бросился в бой. Он выбрал себе почему-то барана и больно укусил его за ногу. Борис метнулся под диван. Нелли и Трубач от маленького чудовища унеслись из конторы в столовую. Проводив огромных врагов, маленький воин кинулся на Мишку, но тот не побежал, а, изогнув спину дугой, завел свою общеизвестную ядовитую военную песню.
– Нашла коса на камень! – сказал Трофим Михайлович, высасывая кровь из раненого указательного пальца. – Визгу много, шерсти мало! – повторил он своему обидчику и сказал коту Мишке, подтолкнув его ногой: – Ну-ка, Мишка, пыхни в него!
Мишка запел еще громче и хотел было пыхнуть, но быстро, заметив, что враг от песни его даже не моргнул, он метнулся сначала на подоконник, а потом и в форточку. А за котом и грач полетел. После этого большого дела победитель как ни в чем не бывало прыгнул обратно на колени своей хозяйки.
– А как его звать? – спросила очень довольная всем виденным Елена Васильевна.
Китаец ответил просто:
– Лимон.
Никто не стал добиваться, что значит по-китайски слово «лимон», все подумали: собачка очень маленькая, желтая, и Лимон – кличка ей самая подходящая.
Так начал этот забияка властвовать и тиранить дружных между собой и добродушных зверей.
В это время я гостил у директора и четыре раза в день приходил есть и пить чай в столовую.
Лимон возненавидел меня, и довольно мне было показаться в столовой, чтобы он летел с коленей хозяйки навстречу моему сапогу, а когда сапог легонечко его задевал, летел обратно на колени и ужасным визгом возбуждал хозяйку против меня. Во время самой еды он несколько примолкал, но опять начинал, когда я в забывчивости после обеда пытался приблизиться к хозяйке и поблагодарить.
Моя комната от хозяйских комнат отделялась тоненькой перегородкой, и от вечных завываний маленького тирана мне совсем почти невозможно было ни читать, ни писать. А однажды глубокой ночью меня разбудил такой визг у хозяев, что я подумал, не забрались ли уж к нам воры или разбойники. С оружием в руке бросился я на хозяйскую половину. Оказалось, другие жильцы тоже прибежали на выручку и стояли кто с ружьем, кто с револьвером, кто с топором, кто с вилами, а в середине их круга Лимон дрался с домашним ежом. И много такого случалось почти ежедневно. Жизнь становилась тяжелой, и мы с Трофимом Михайловичем стали крепко задумываться, как бы нам избавиться от неприятностей.
Однажды Елена Васильевна ушла куда-то и в первый раз за все время оставила почему-то Лимона дома. Тогда мгновенно мелькнул у меня в голове план спасения, и, взяв в руки шляпу, я прямо пошел в столовую. План же мой был в том, чтобы хорошенько припугнуть забияку.
– Ну, брат, – сказал я Лимону, – хозяйка ушла, теперь твоя песенка спета. Сдавайся уж лучше.
И, дав ему грызть свой тяжелый сапог, я сверху вдруг накрыл его своей мягкой шляпой, обнял полями и, перевернув, посмотрел: в глубине шляпы лежал молчаливый комок, и глаза оттуда смотрели большие и, как мне показалось, печальные.
Мне даже стало чуть-чуть жалко, и в некотором смущении я подумал: "А что, если от страха и унижения у забияки сделается разрыв сердца? Как я отвечу тогда Елене Васильевне?"
– Лимон, – стал я его ласково успокаивать, – не сердись, Лимон, на меня, будем друзьями.
И погладил его по голове. Погладил еще и еще. Он не противился, но и не веселел. Я совсем забеспокоился и осторожно пустил его на пол. Почти шатаясь, он тихо пошел в спальню. Даже обе большие собаки и баран насторожились и проводили его удивленными глазами.
За обедом, за чаем, за ужином в этот день Лимон молчал, и Елена Васильевна стала думать, не заболел ли уж он. На другой день после обеда я даже подошел к хозяйке и в первый раз имел удовольствие поблагодарить ее за руку Лимон как будто набрал в рот воды.
– Что-то вы с ним сделали в мое отсутствие? – спросила Елена Васильевна.
– Ничего, – ответил я спокойно. – Наверно, он начал привыкать – и ведь пора!
Я не решился ей сказать, что Лимон побывал у меня в шляпе. Но с Трофимом Михайловичем мы радостно перешепнулись, и, казалось, он ничуть не удивился, что Лимон потерял свою силу от шляпы.
– Все забияки такие, – сказал он: – и наговорит-то тебе, и навизжит, и пыль пустит в глаза, но стоит посадить его в шляпу – и весь дух вон. Визгу много, шерсти мало!
ГОЛУБАЯ СТРЕКОЗА
В ту первую мировую войну 1914 года я поехал военным корреспондентом на фронт в костюме санитара и скоро попал в сражение на западе в Августовских лесах. Я записывал своим кратким способом все мои впечатления, но, признаюсь, ни на одну минуту не оставляло меня чувство личной ненужности и невозможности словом своим догнать то страшное, что вокруг меня совершалось.
Я шел по дороге навстречу войне и поигрывал со смертью: то падал снаряд, взрывая глубокую воронку, то пуля пчелкой жужжала, я же все шел, с любопытством разглядывая стайки куропаток, летающих от батареи к батарее.
– Вы с ума сошли, – сказал мне строгий голос из-под земли.
Я глянул и увидел голову Максима Максимыча: бронзовое лицо его с седыми усами было строго и почти торжественно. В то же время старый капитан сумел выразить мне и сочувствие и покровительство. Через минуту я хлебал у него в блиндаже щи. Вскоре, когда дело разгорелось, он крикнул мне:
– Да как же вам, писатель вы такой-рассякой, не стыдно в такие минуты заниматься своими пустяками?
– Что же мне делать? – спросил я, очень обрадованный его решительным тоном.
– Бегите немедленно, поднимайте вон тех людей, велите из школы скамейки тащить, подбирать и укладывать раненых…
Я поднимал людей, тащил скамейки, укладывал раненых, забыл в себе литератора, и вдруг почувствовал, наконец, себя настоящим человеком, и мне было так радостно, что я здесь, на войне, не только писатель.
В это время один умирающий шептал мне:
– Вот бы водицы…
Я по первому слову раненого побежал за водой.
Но он не пил и повторял мне:
– Водицы, водицы, ручья…
С изумлением поглядел я на него, и вдруг все понял: это был почти мальчик с блестящими глазами, с тонкими трепетными губами, отражавшими трепет души.
Мы с санитаром взяли носилки и отнесли его на берег ручья. Санитар удалился, я остался с глазу на глаз с умирающим мальчиком на берегу лесного ручья.
В косых лучах вечернего солнца особенным зеленым светом, как бы исходящим изнутри растений, светились минаретки хвощей, листки телореза, водяных лилий, над заводью кружилась голубая стрекоза. А совсем близко от нас, где заводь кончалась, струйки ручья, соединяясь на камушках, пели свою обычную прекрасную песенку. Раненый слушал, закрыв глаза, его бескровные губы судорожно двигались, выражая сильную борьбу. И вот борьба закончилась милой детской улыбкой, и открылись глаза.
– Спасибо, – прошептал он.
Увидев голубую стрекозу, летающую у заводи, он еще раз улыбнулся, еще раз сказал спасибо и снова закрыл глаза.
Прошло сколько-то времени в молчании, как вдруг губы опять зашевелились, возникла новая борьба, и я услышал:
– А что, она еще летает?
Голубая стрекоза еще кружилась.
– Летает, – ответил я, – и еще как!
Он опять улыбнулся и впал в забытье.
Между тем мало-помалу смерклось, и я тоже мыслями своими улетел далеко, и забылся. Как вдруг слышу, он спрашивает:
– Все еще летает?
– Летает, – сказал я, не глядя, не думая.
– Почему же я не вижу? – спросил он, с трудом открывая глаза.
Я испугался. Мне случилось раз видеть умирающего, который перед смертью вдруг потерял зрение, а с нами говорил еще вполне разумно. Не так ли и тут: глаза его умерли раньше. Но я сам посмотрел на то место, где летала стрекоза, и ничего не увидел.
Больной понял, что я его обманул, огорчился моим невниманием и молча закрыл глаза.
Мне стало больно, и вдруг я увидел в чистой воде отражение летающей стрекозы. Мы не могли заметить ее на фоне темнеющего леса, но вода – эти глаза земли остаются светлыми, когда и стемнеет: эти глаза как будто видят во тьме.
– Летает, летает! – воскликнул я так решительно, так радостно, что больной сразу открыл глаза.
И я ему показал отражение. И он улыбнулся.
Я не буду описывать, как мы спасли этого раненого, – по-видимому, его спасли доктора. Но я крепко верю: им, докторам, помогла песнь ручья и мои решительные и взволнованные слова о том, что голубая стрекоза и в темноте летала над заводью.
КАК ЗАЯЦ САПОГИ СЪЕЛ
Нынешний председатель колхоза в Меринове Иван Яковлевич – великий мастер подвывать волков. Суеверные люди думают даже, что если нет в округе волков, на его вой приходят и отзываются. В этом охотничьем деле он был учеником известного по всей нашей области мага и волшебника охоты Филата Антоновича Кумачева.
Проезжая на днях возле Меринова, мы завернули к председателю чайку попить и кстати узнать, благополучно ли теперь поживает друг наш Филат Антонович. Так пришли мы в избу, поздоровались, сели за стол и, конечно, с охотником то-се про охотничью жизнь: что в начале войны охотничьи ружья почему-то отобрали, а теперь вернули, – не значит ли это, что война скоро кончится.
– Вам-то, Иван Яковлевич, – спросили мы, – вернули ваше ружье?
– Вернули, – сказал он с горечью, – только поглядите, в каком виде вернули.
Мы поглядели на свет стволы – ни одной раковины, и только в левом патроннике две, не имеющие никакого значения царапинки. Ясно было, что царапинки были предлогом, чтобы похвалиться перед нами уходом своим за любимым ружьем.
– Такое ружье, – сказал хозяин, – и такое обращенье.
– Царапинки не имеют никакого значения…
– Вам это царапинки, а мне раны, – ответил хозяин.
– Это ружье дорогое, – поддержала мужа жена его Авдотья Ивановна, – это ружье стоит, пожалуй, рублей тысячу двести.
– Что-о? – огрызнулся хозяин.
Жена поняла по строгому голосу, что ошиблась, и стала заботливо вытаскивать муху из меда.
А Иван Яковлевич покачал головой с ехидной улыбкой и сказал своей почтенной и любимой жене, что не бабьему уму судить о таких вещах, как охотничье ружье, и что есть вещи на свете драгоценные, и есть, которым и быть не может никакой цены.
– Это ружье, – сказал он значительно, – вещь неоценимая, мне подарил его сам Филат Антонович Кумачев.
И тут мы с большой радостью узнали, что не только жив и здоров наш старый друг и охотник, но еще и ведет за собой самый отчаянный партизанский отряд из своих друзей-охотников.
– В такие-то годы! – подивились мы.
– А что ему годы, – ответил Иван Яковлевич, – на то и есть мужественный человек и герой, чтобы годы свои красить. Не берут его годы.
Председатель наклонился в сторону подпечья и сказал туда, в подпечь, тихо и ласково:
– Руська, Руська.
И как только вымолвил председатель это слово, из-под печи вышел здоровенный матерый заяц-русак.
– Вот, товарищи, – сказал Иван Яковлевич, – этот заяц – не простой русак. Прошлый год я поймал его, – был меньше кошки. Держал в кадушке, на капусте вырастил, а когда осенью хотел к празднику зарезать, – что-то в этом зайце мне показалось: пожалел. И вот через этого зайца владею теперь ружьем.
– Значит, – сказали мы, – не ружье принесло зайца охотнику, а заяц ружье.
– Кроме шуток, – ответил Иван Яковлевич, – истинно так, через этого зайца именно я свое ружье получил.
И рассказал нам историю, как заяц Руська у начальника партизанского отряда Кумачева съел сапоги.
Было это на переломе войны, когда немцы подходили к Москве, и их артиллерийские снаряды стали так недалеко ложиться от Меринова, что один попал даже в пруд. В это время отряд Кумачева затаился в лесном овраге, а сам начальник, Филат Антонович, пришел ночевать к своему ученику председателю Ивану Яковлевичу.
– Какой же он стал теперь, Кумачев, в партизанском-то виде? – спросили мы с интересом.
– А точно такой, как был, – ответил Иван Яковлевич: – рост колокольня, плечи – косая сажень, ну, глаз, вы знаете, у него один, другой выбило пистоном, одноглазый великан, зато какие сапоги – американские, рыжие, на крючках. И вооружение полное, и притом еще дробовик. "Зачем, спрашиваю, – еще и дробовик-то носите?" – "А для потехи", – говорит. Вот какой молодец! И годов шестьдесят с хвостиком.
Мы подивились. Хозяин опять нам повторил, что мужественный человек свои годы красит, и продолжал свой рассказ о том, как заяц сапоги съел.
Случилось это ночью, все уснули в избе, а Руська вышел из-под печи и принялся работать над сапогами начальника. Что он там нашел себе, этот заяц русский, в том месте, где американцы своим способом соединяют голенища с головкой? За целую ночь заяц только и сделал, что начисто отделил голенища от головок. Русский заяц будто захотел понять, как надо шить сапоги на американский манер. Ну, конечно, и на головках и на голенищах тоже выгрыз пятнышки и вокруг сапогов за ночь наложил много орешков. Поутру первая встала Авдотья Ивановна. Как глянула, так и обмерла: на глазах ее заяц кончал сапоги. И какие сапоги!
– Иван Яковлевич, – разбудила она мужа, – погляди, заяц что сделал.
– Что такое заяц? – спросил спросонья муж.
– Сапоги съел, – ответила жена.
Открыл глаза спящий – и не верит глазам. А русак шмыг – и под печь. Ужаснулись супруги. Шепчутся меж собой, ахают, тужат.
– Чего вы там шепчетесь? – спросил начальник, не открывая глаз. – Я не сплю.
– Батюшка, Филат Антоныч, прости нас, беда у нас в доме, такая беда сказать страшно.
– Что? Немцы? – вскочил начальник партизан и схватился за наган.
– Какие там немцы – заяц, заяц, родной… Погляди сам.
Поглядел начальник своим единственным глазом: головки и голенища лежат отдельно и вокруг пол усыпан заячьими орешками.
– Так это заяц мои сапоги съел?
– Так точно, батюшка, никто другой – заяц съел сапоги.
– Вредная тварь, – сказал начальник.
И надел сначала голенища, потом головки, концы же голенищ вмял под края головок. После этого оделся, умылся и зарядил дробовик.
– Ну, вызывай своего зайца на расправу. А то он и твои сапоги съест.
– Руська, Руська, – позвал хозяин.
И как невиноватый, заяц выходит, перебирает губами, глядит кругло, ждет узнать, для чего его вызвали.
Партизан в него целится. И чуть бы еще… партизан опустил ружье.
– Ты сам убей его, – сказал он, – мне что-то противно в ручного зайца стрелять.
После того поклонился хозяйке, поблагодарил, простился и вышел. А ружье так и оставил на столе заряженное, с взведенными курками.
– Значит, – сообразил Иван Яковлевич, – надо сейчас зайца убить, а ружье вынести хозяину.
Ничего не стоило зайца убить: сидит на месте, ждет и что-то жует.
Хозяин прицелился.
Вдруг Авдотья Ивановна – бац в зайца с печки валенком. Руська – под печь, а хозяин весь заряд в печь влепил.
– Ты баба неглупая, – сказал он.
И с ружьем догонять Филата Антоновича.
– Убил? – спросил тот.
– Слышали? – ответил хозяин.
– Вредная тварь в доме, – сказал Филат Антонович, – а жалко чего-то, никогда не было со мной такого на охоте, то ли, может, время такое: сегодня ты зайца, а завтра самого тебя, как зайца. Ну, ладно, убил и убил, больше он у тебя в доме не будет вредить. А ружье сам на память возьми от меня, может быть, и не увидимся, помнить будешь меня, а мне теперь уже не до охоты. Прощай.
И ушел.
В тот же день немцы пошли в атаку, и полетели у нас из окон стекла со всеми своими наклеенными бумажками с крестиками и в елочку. Все бегут из деревни в лес, кто с чем.
– А мы с женой, – рассказывает Иван Яковлевич, – дружно взялись за лопаты: ямы у нас были уже заготовлены, картошку, зерно – все закопали. Утварь хозяйственную тоже зарыли. Кое-что взяли с собой необходимое для жизни в лесу. Со скотиной чудеса вышли, у нас вся скотина – коза да корова. Ну, конечно, скотина по-своему тоже понимает: война. Прижались в углах, трепещут и не хотят выходить. Зовем – не слушают. Пробовали тащить сопротивляются. А уже не только снаряды рвутся – начинают и пчелки свистеть. Пришлось бросить скотину: самим бы спастись. И только мы со двора – им без людей страшно – они к нам и выходят из ворот: коза вперед, а за ней и корова. Да так вот и пошли в порядке: коза впереди, корова позади, а посреднике заяц любимый.
Так пришли мы в партизанский овраг и заняли пустые землянки. Вскоре снаряды и бомбы со всех сторон весь лес нам изломали, мы же сидим ни живы, ни мертвы в своих землянках. Недели две прошло, и мы уже и смысл потеряли и не знаем даже, немцы ли у нас в Меринове или все еще наши держатся.
Однажды утром на рассвете глядим, а краем оврага идет наш весь партизанский отряд и впереди Филат Антоныч, весь ободранный, черный лицом, босиком, в одних американских голенищах, и на месте стеклянного глаза дыра.
– Живо смывайтесь, – кричат нам, – немцы далеко, деревня цела, идите, очищайте нам землянки!
Мы, конечно, радешеньки, живо собрались, идем в прежнем порядке: коза впереди, корова позади, у меня за плечами дареный дробовик, у Авдотьи Ивановны заяц.
– Стой, любезный, – дивится Филат Антоныч, – да никак это ты, Руська?
И только назвал «Руська», заяц повернул к нему голову и заработал губами.
– Я же велел тебе застрелить его, – сказал Кумачев, – и ты мне соврал, что убил?
– Не соврал, Филат Антоныч, нет, – ответил я, – ты меня спросил тогда: "Убил?" А я ответил вежливо: "Вы слышали?" И ты мне: "Да, слышал".
– Ах, ты, плут, – засмеялся Филат Антоныч.
– Нет, – отвечаю, – я не плут, а это вот она, супруга моя, по женскому чувству к домашней скотине валенком в Руську – он шмыг под печь, а я весь заряд ввалил в печь.
Посмеялись, тем все и кончилось.
После этого рассказа председателя Авдотья Ивановна повеселела и говорит:
– Вот ты бранил меня за ружье, что не могла я, баба, понять неоценимую вещь. А Руська? Не кинь я валенком, ты бы, по мужицкому усердию своему, убил бы его. Бабьим умом, а все-таки лучше тебя, мужика, сделала. Ружье неоценимое. Нет, батюшка, ружье – вещь деловая и наживная, а заяц был – и нет. И другого такого Руськи не будет. И никогда на свете такого зайца не было, чтобы охотнику ружье приносил.