Текст книги "Кащеева цепь"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
По пути к нотариусу была почта. Вздумалось зайти взять сельскую корреспонденцию, и когда он подошел к решетке, за которой, как в клетке, сидел молодой человек, вдруг тот страшно обрадовался, назвал его «Мишка» и вышел из клетки.
– Ну, как живешь? – спросил он, будто встретил родного брата.
Миша, не узнав чиновника, в первый момент не признался, ему показалось это обидным для неизвестного, встречающего его, как родного. «Авось, подумал, – из разговора определится», – и подал, дружески улыбаясь, руку. Они стали возле окна.
– Ну рассказывай, рассказывай, – говорил неизвестный, – как живешь?
– Да ничего себе, живу, – ответил Алпатов, дружески улыбаясь совершенно не известному ему человеку.
– Ты, я слышал, в Сибири кончил гимназию. А я вот с тех пор служу на почте, ты ведь этого не знал: после тебя, тоже за озорство, выгнали и меня, а потом Голофеева.
– Черт знает что! – воскликнул Алпатов, вдруг узнавая товарища, – да ведь ты Малофеев!
– Ну, вот, – обрадовался Малофеев, – ты не узнал меня, то-то я смотрю, ты какой-то связанный. Ведь ты у нас тогда прямо революцию в гимназии начал, и, знаешь, я тебе скажу: так это до сих пор продолжается. Голофеев у нотариуса служит, а линию свою ведет крепко. Несговоров – студент, выслан сюда под надзор.
– Несговоров здесь? – воскликнул Миша. – Неужели здесь Несговоров?
– Он всему городу уроки дает... Смотри, да вот он бежит с книжками.
Несговоров – тот самый, у которого Алпатов тогда в гимназии выучился петь «Марсельезу», с кем он еще в четвертом классе додумался бога отвергнуть, кто дал ему Бокля прочесть и поверить в закон развития жизни, да вообще в закон.
Алпатов наскоро простился с Малофеевым и побежал навстречу Несговорову.
Он был совершенно такой же: неправильное лицо с шишковатым лбом, и в строгих серых глазах, как из талантливой и добросовестной ученой книги, стыдясь, проглядывает теория – родная сестра сказки в искусстве.
И прежнюю сказочку, вечно и стыдливо мелькавшую в зеленых, каких-то лесных глазах Алпатова, Несговоров узнал с радостью, и некрасивое лицо его стало прекрасным.
– Курымушка, бедный мой, – сказал Ефим Несговоров. – Вот еще, бедный, – обиделся Алпатов, – я отлично кончил гимназию и думаю сделаться инженером. Ефим засмеялся.
– Да я разве об этом, чудак? Ты остался совершенно таким же! Я вспоминаю, как тебя выгнали, ведь это не проходит так просто, кончил ты или не кончил. Вот я кончил тоже, и меня лишили золотой медали только за то, что я вольнодумец. Пустяки, и то скребет, но если бы меня, как тебя, я бы никогда не простил... Что это у тебя? Новая газета? Дай-ка...
Несговоров в одно мгновенье просмотрел «Русские ведомости», нашел что-то свое и очень обрадовался.
– Вот, – сказал он, – молодцы социал-демократы: . опять единогласно голосовали против ассигновки на флот, все Бебель разделывает и Либкнехт.
Ни Бебеля, ни Либкнехта Миша Алпатов не знал и совер– шенно не мог понять, как можно так живо обрадоваться какому-то голосованию против военной ассигновки и притом еще где-то в Германии. Он вопросительно посмотрел на Несговорова. Тот сразу понял его и хотел уже что-то сказать, но вспомнил свой урок и заторопился. Он обещается освободиться через два часа, а пока Миша подождет его, может быть, в городском саду. Он юркнул было уже в калитку одного дома, но вдруг вернулся и спросил:
– Ты, Миша, Бельтова, наверно, еще не читал?
– Что же я мог нового читать в Сибири? – ответил Миша. – Я все там старое читал и учился.
– На вот тебе книгу, почитай-ка пока в ожидании меня. Я скажу тебе по секрету, ты не болтай: эту книгу Плеханов писал.
Имя Плеханова Миша не раз слышал от Дунечки и понимал его как священное народническое имя, вроде Глеба Успенского.
– Плеханов – народник? – спросил Миша.
– Что ты! – воскликнул Несговоров. – Значит, ты совершенно не в курсе движения. Плеханов, конечно, марксист.
Алпатов смутился. Но Несговоров был ему все равно как родной, и потому он сказал:
– Ты, Ефим, не смейся надо мной, извини меня и, пожалуйста, всему научи, как и в наше гимназическое время, я тебе скажу откровенно: я не знаю, что такое марксист.
– Удивительно, как ты при твоих способностях мог так отстать, ведь я помню, ты еще в четвертом классе Бокля прочел.
– Нет, я ничего не слыхал о Марксе, и только в прочитанной мной недавно статье это имя много раз непонятно мне повторялось. Меня очень заинтересовали в этой статье какие-то молодые люди, последователи экономического материализма.
– Вот это и есть, – сказал Несговоров, – ты все это найдешь у Бельтова, удивишься, обрадуешься, я твою горячую натуру хорошо знаю, ты непременно будешь с нами работать.
Несговоров уходит на урок. Алпатов направляется к городскому саду и совершенно забывает о нотариусе. В саду он скоро находит ту самую лавочку, где сговаривался бежать с гимназистами в Азию открывать забытые страны. Тут же он когда-то решил себе открыть тайну жизни. Все тут было – на этой лавочке. И опять на ней же он садится теперь и принимается читать Бельтова: «К развитию монистического взгляда на историю».
Алпатов мог очень скоро читать всякую книгу, и самую трудную, по своему особенному способу.
На первых же страницах самой даже разученейшей книги, если только она не была совершенно бездарна, он находил хвостик, за который схватывался, и вертел страницы иногда подряд, иногда через две, через десять, то бросался к концу, то возвращался к началу и подробно читал от строки к строке, как бы в поисках упущенного хвостика.
А то ему иногда казалось при чтении ученой книги, что он на воздушном шаре под небо летит и, чтобы все выше лететь и не спускаться, надо скидывать балласт. И так он прокидывает тяжелые, неясные страницы, перехватывая мысль, как мелькающую в лесных просветах птицу. И вот, когда наконец книга прочитана, хвостик больше не нужен, и читатель смотрит в лицо автору и узнает его, как знакомое или родное.
– Ты много прочитал, – сказал над головой его Несговоров. – Ну, как?
– Страшно быстро все движется в книге, – сказал Алпатов, – и удивительно надстраивается, только зачем взят экономический базис, почему не просто жизнь?
– А что такое жизнь?
– Какая-то сила.
– Ну вот ты и пошел в метафизику. Ты, Миша, природный шалун, не обижайся, я говорю это в высшем смысле: метафизик, поэт, художник... есть у тебя что-то в этом роде.
Ефим снял свою студенческую фуражку и отер пот с лица.
– Ты очень устал, Ефим?
– Я не могу быть усталым, я должен работать весь день из-за куска хлеба: дома я кормилец. И так ведь живет огромное большинство людей, вот это и есть экономический базис.
– Да, я понимаю, Ефим, я постоянно даже чувствую в себе вину, как шалун, но ведь есть же шалуны соответствующие?
– Ты хочешь сказать: классовая интеллигенция?
– Ну да, что-то вроде этого. Я думаю о себе, что если бы я мог пустить себя куда-то в свою волю, так я не то что к звездам, а и за звезды бы улетел, но что-то меня удерживает, и я хочу тоже всему подвергнуться и пойти изнутри. Вот я знаю, например, что я к чему-то страшно способен. К чему – не определил. Но я нарочно хочу заниматься ненавистной для меня математикой и сделаюсь непременно инженером.
– Это очень легко, – ответил Несговоров, – будешь служить буржуазии, тебе отлично будут платить, если ты будешь даже самым плохеньким инженером.
– Буржуазии! Почему же непременно буржуазии? Я буду служить науке.
– Инженерные науки целиком находятся в руках господствующих классов, и ты будешь делать именно то, что тебе велят капиталисты. Ты хочешь быть механиком?
– Нет, химиком: там все-таки поменьше математики.
– Ну, вот, будешь ты инженером-химиком, посадят тебя на пороховой завод и заставят готовить порох для защиты буржуазии.
– Как, одной буржуазии? А народ?
– На-род... брось ты это, Миша, подумай: из кого состоит народ? Я удивляюсь, как ты не задумался над этим в Сибири: там много ссыльных.
– Там была одна организация у нас, называлась школа народных вождей. Я раньше думал, что они меня не принимают к себе, как родственника очень богатого человека в Сибири, но теперь мне понятно, – я сам не хотел. Это остатки народничества. Через Бельтова я теперь понимаю: мне не субъективно надо войти в организацию, а по закону... Ты понимаешь меня?
– Понимаю: ты ищешь самоопределения в классовом сознании.
– Да, да, чтобы определяло не «я – произвол», а «я – необходимость». Например, мне очень нравится, когда Толстой говорит о крестьянах, но когда он сам начинает пахать, – это противно. Тоже вот и моя Дунечка отдала жизнь свою за народ. Как бы это сделать, Ефим, чтобы не отдавать свою жизнь ни за кого, а в то же время оставаться в законе и необходимости? Скажи, разве инженер не может служить рабочему классу?
– Я думаю, – ответил Ефим, – мы не доживем с тобой до того, чтобы служить рабочему классу специалистами. Оставим всякое спокойствие. Наши дни сочтены. Для колебаний нет времени – туда или сюда. Выбирай... не хочешь умирай обывателем, постепенно.
– Не хочу быть ни обывателем, ни народником.
– Иди с нами.
– С тобой готов, Ефим. Конечно, еще немного подумаю. Скажи, что же делать?
– Ничего особенного мы с тобой сделать не можем против экономической необходимости со стороны, но изнутри много: как разрешается женщина ребенком, так и старая жизнь разрешится новой. А мы призваны облегчить роды – мы акушеры. Ты знаешь, мне очень понравилась эта ваша сибирская школа народных вождей, только нам бы надо устроить школу не народных вождей, а пролетарских.
– Устрой, Ефим, устрой пожалуйста, я первый вступлю. Скажи, что же мне надо прочесть?
– Маркса, конечно, Энгельса, «Эрфуртскую программу», Бебеля, Меринга, Каутского, все это у нас есть, все я тебе дам.
– А еще нельзя ли, чтобы, читая, можно было бы что-нибудь делать, не в смысле Чернышевского «Что делать?» говорю, а просто делать, как ты уроки даешь и этим живешь, так и я желаю просто работать.
– Мы сейчас все переводим те книги, о которых я тебе говорил, с немецкого на русский. Хочешь переводить Бебеля «Женщина и социализм»? Ты не слыхал об этой книге? Тебе работа особенно будет интересна, потому что, я помню, ты мне тогда много говорил о своей Марье Моревне, ты был с колыбели романтиком, и тебе тут будет корректив действительности: женщина в прошлом, в настоящем и в будущем.
– В будущем! – воскликнул Алпатов. – Как же сказано о женщине в будущем?
– Это вытекает само собой из нашей программы, ты – читатель скорый и угадчивый, ты сразу поймешь...
– И знаешь, – перебил Алпатов, – надо еще что-то делать совсем практическое.
– Совсем практическое тоже есть. Мы сейчас обрабатываем третий элемент, ты, вероятно, слышал, что это такое: не выборные земские деятели, а служащие по найму, разночинцы, статистики, ветеринары, агрономы, учительницы. Мы их постепенно забираем от народников и через них влияем на председателя Александра Раменова. Ты его знаешь: образование гвардейское, а претензии Дон Кихота. Половину своего времени совершенно нормальный человек, и когда нормальный – кулак, а когда в хандре, то раскаивается и становится страшно искренним и готовым на всякую революцию в разговорах. Руки заложит назад по-английски, но пальцам не терпится, заберет пальцами полы сюртука в комочек и мнет, а зад мелькает открытый, и, знаешь, такой пропорциональный зад, такой приличный! Весь проникаешься убеждением, что не в этом у него дело, а там высоко, высоко, в больших горизонтальных усах и маленьких добрых глазах. Так он мелькает и повторяет: «Россия – загадочная страна!» А мы свое мотаем на его ус, и так он у нас почти что марксист, конечно, когда бывает в хандре. Сейчас он занят валютой, бормочет о биметаллизме. Мы ему подсунули социал-демократа Шиппеля. Еще есть у нас член управы из купцов, лесопромышленник, оголяет уезд до конца, а нам сочувствует, деньги дает и называет нас передовой авангард. Но работа с этими людьми требует точных знаний в земском деле, и ценим ее мы больше как средство забирать третий элемент от народников. Ты этим после займешься, если захочешь, а сейчас ты прочитай все и переводи Бебеля «Женщину».
– Давай же книгу, – сказал Алпатов.
– Не спеши, я сейчас опять бегу на урок, а ты пока сходи к нотариусу, там увидишь Голофеева, он тоже наш.
Несговоров уходит на урок. Алпатов, совершенно оглушенный новым, каким-то необычайно заманчивым и в то же время таким ясным миром, садится на лавочку подумать... Так удивительно укладываются в эти идеи его желания, мечты.
Но вот как же это он не спросил Ефима, когда тот обрадовался, что германские социал-демократы голосуют против расходов на флот и на армию. А если это необходимо для защиты государства, если к слабым немцам без войска и флота явятся их злейшие враги французы и уничтожат Германию совсем – и с Бебелем, и с Либкнехтом, и социал-демократией? И если перевести то же на Россию, если опять к нам придет какой-нибудь новый Наполеон и у нас не будет оружия?
Он взял газету, пересмотрел ее, нашел телеграмму из Берлина, и оказалось действительно так: немцы сами же и голосовали против самих себя... Как же так?
Однако самый факт, что он уже может находить в газете что-то свое, что там где-то у нотариуса сидит Голофеев, который тоже наш, наполнил его радостью.
– Так или иначе разрешаются все эти трудные вопросы, – сказал он сам себе, – но мне – единственный выход из тупика через организацию школы пролетарских вождей.
ПЛАМЕННЫЙ ПРОЗЕЛИТАфанасий Голофеев, письмоводитель нотариуса, пришел из конторы кожевенного завода – другой своей службы, и потом после нотариуса у него была третья служба, на железной дороге. У него очень болела голова, и оттого глаза были сердитые, хотя лицом он был совершенно похож на доброго учителя в известной картине Богданова-Бельского. Он был в черной косоворотке, опоясанной узким ремешком.
– Ты не узнаешь меня, Афанасий? – спросил Алпатов.
– Как же, узнаю, – сердито отвечал Голофеев. – Что тебе надо от меня? Я очень занят.
– У меня есть дело к нотариусу, но это пустяки, главное, меня прислал к тебе Несговоров, он мне сказал, что ты наш.
У Голофеева глаза стали совершенно такие же ясные и добрые, как на картине Богданова-Бельского.
Он молча показал пальцем на дверь нотариуса и шепотом прибавил:
– После, в передней.
Когда Миша, переговорив с нотариусом, вышел через другую дверь в переднюю, Голофеев сидел на подоконнике и покуривал в ожидании.
– Ты уже связан с нами? – спросил он.
– Я взял работу: буду переводить Бебеля «Женщина и социализм».
– Да, это очень нужно таким, как я: очень хочу прочесть и не знаю немецкого. Тебе эту книгу Данилыч дал?
Алпатов схватил, что слово Данилыч, может быть, лишнее было у Голофеева и сказалось потому, что у него болела голова. Алпатов сделал вид, что не расслышал. Голофеев спохватился и спросил:
– Бебеля ты где достал?
– Какой ты чудак, Афанасий, – сказал Алпатов, – как будто не знаешь конспиративной азбуки – ведь это совсем неважно, где достал я Бебеля.
– Вижу, ты не новичок. Это правда. У меня ужасно голова болит. А где ты по-немецки научился?
– Сам научился, читал книги со словарем и привык..
– И по-французски можешь?
– Тоже научился по Туссену, самоучителю. С тех пор как меня выгнали из гимназии, я все чему-нибудь учусь, сам, как будто догоняю и не могу догнать, и все мне кажется, что я невежда.
– Вот и я тоже такой, – с живостью сказал Голофеев. – Только мне еще хуже, у меня три службы, я ночью учусь, и оттого, должно быть, постоянно голова болит.
Нотариус позвал письмоводителя. Голофеев простился... Алпатову стало, будто он себе еще брата нашел.
«И сколько их еще будет здесь, и в другой город приеду – там, и за границей, наверно, то же самое... А кто это Дани-лыч?»
Алпатов шел по улице, на которой не было никаких памятников пережитого людьми, и настоящее, такое сонное, ничем не намекало на будущее, и потому он витал, не обращая никакого внимания на жизнь возле себя. Но какие-то глаза нездешнего мира промелькнули, он их заметил и вслед за тем оглянулся... Глаза смотрели на него большие, вдумчивые на больном зеленом лице из-под козырька зеленой фуражки студента Петровской академии.
Алпатов уже не удивлялся встречам, ведь это было в городе, где он когда-то учился и где выросли его товарищи: им некуда деться, все тут. Он сразу узнал Жукова.
– Ты нездоров? – спросил он.
– У меня чахотка, – ответил Жуков, – я скоро умру.
– Тебе это кажется только.
– Нет, это верно. Я спешу кое-что сделать. Музей устраиваю. Зайдем посмотреть.
Они поднялись по лестнице и вошли в большую комнату.
Одна девушка с круглым лицом, румяная, как помидор, сидела за микроскопом. Другие разбирали гербарий, третьи насаживали жуков и бабочек на булавки. Помидорка была самая молоденькая, другие чем старше, тем суше, как будто жили и сохли от жизни.
– Это все учительницы, – сказал Жуков, – мои ученицы. Я хочу разбудить в них интерес к родине. Наш край – совершенно неизвестная страна. Новая Гвинея больше исследована, чем наш уезд. Вот мальчиком ты хотел убежать в Азию открывать забытые страны, тебе бы надо было всего несколько верст проехать на Галичью Горку, и если бы у тебя были знания, ты мог бы открыть на ней альпийскую растительность. Давай посмотрим в микроскоп.
Они подошли к румяной девушке. И она отрекомендовалась:
– Салопова.
Алпатов смотрел в микроскоп, потом гербарий, жуков, уродов в спирту, но в музее все было сухое, учительницы многие тоже уже совершенно засохли и сами годились в музей.
– Все это я натащил сюда всего за год моей ссылки: я очень спешу, сказал Жуков.
– Ты выслан вместе с Несговоровым? – спросил Алпатов.
– Пришлось вместе, но мы по разным делам, он – марксист.
Миша догадался: «Значит, это народники».
– А ты читал Бельтова? – спросил Алпатов.
– Злая книга, – ответил Жуков, – и ужасна своими заблуждениями в оценке личного. Творческая личность стоит не только в основе истории, но и у животных, и у растений, нет ни одного листа на дереве, чтобы складывался с другим. Надо быть только очень внимательным, чтобы разглядеть это творчество. В школе нас не учили этому родственному вниманию, и вот отчего являются такие дале-кие планы: открывать какую-то забытую страну. Она тут, возле нас, но, чтобы видеть ее, надо уметь везде и всюду выделять творческую личность. А Бельтов эту личность стирает, как пыльцу с бабочкина крыла, и устанавливает какой-то безличный, бескрылый закон.
Алпатов, услыхав о родственном внимании, вспомнил в себе, что порывы радости и любви всегда у него бывали при внимательном разглядывании чего-нибудь, и готов был отдаться словам Жукова, но поперек этому стала какая-то старинная обида, боль, злость. И когда Жуков вдруг напал на Бельтова, ему захотелось бороться.
– По-моему, – сказал он, – с этой теорией творческой личности можно себе историю представить, как угодно и как у Иловайского: борьба добрых и злых индивидуальностей. Теория субъективистов совершенно несостоятельна.
Услыхав эти слова, Салопова оторвалась от микроскопа и с вызовом сказала:
– Значит, вы марксист?
– А что же из этого, если и марксист, – ответил Алпатов, – я ищу закона в истории, а не борьбы духов, понимаете: за-ко-на.
Миша говорил и дивился себе, как будто он спускал с крючка в себе самом совершенно нового человека, и тот говорил отдельным голосом.
Одна учительница, длинная, сухая, с бородавкой на щеке, глаза мутные, навыкате, вдруг бросила разглядывать на стене диаграмму, быстро подошла к Алпатову и представилась:
– Экземплярова. Вы ищете социологического закона? – сказала она спокойно и наставительно, как старшая. – А разве формула прогресса и роли личности в нем недостаточно вам говорят о законе? Вы ведь, конечно, знаете социологическую формулу Михайловского?
Миша не имел понятия о формуле Михайловского, но тому его новому, боевому человеку невозможно было сказать «не знаю» и отдаться в руки врагов. Он ответил на счастье:
– В этой формуле слишком много места отведено личности и очень мало закону. Мы не можем противопоставить себя силе экономической необходимости.
– Значит, по-вашему, нам остается только сидеть сложа руки?
– Нет, – сказал в Мише новый человек, – история, как беременная женщина, несет в себе новую жизнь, мы призваны облегчить эти роды, мы акушеры.
Салопова вспыхнула, стала совсем похожа на помидорку и ответила:
– Вы пятиалтынные, а не акушеры, вас чеканят по одной форме, и все вы говорите одними словами, по Марксу.
Новый человек в Мише тоже рассердился:
– А вы говорите по Михайловскому и сушите цветы. Зачем вы их сушите? Любовались бы их живыми личностями! Сушите растения, жуков, бабочек, и сами вместе с ними засыхаете все...
Это было уж и неловко. Все замолчали. Но стенные часы ударили, выговаривая: «Что правда, то правда».
– Мне надо спешить, – сказал Алпатов, подавая Жукову руку.
А Жуков смотрел на него глазами, полными любви и участия. Ему говорить было нечего. Спор ушел куда-то совсем не в его сторону.
За спиной у себя Миша услыхал голос Салоповой:
– Какой пламенный прозелит!
Но сам Миша чувствовал себя первый раз в жизни как победитель и дивился: раньше думал о себе, что совсем не способен к спорам, а тут вдруг сразу взялось откуда-то и как будто совсем из ничего.
Смутно чувствовал он себя виноватым в чем-то перед Жуковым, и от этого немного где-то щемило. Но он и это погасил в себе думой: «Если у меня взялось из ничего, то, наверно, то же и у них, я не знаю формулы Михайловского, а они, наверно, не понимают Бельтова. Куда им!»