Текст книги "Пора ехать в Сараево (СИ)"
Автор книги: Михаил Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
– Нет, нет, я не терплю однообразия. Ни в чем, вы скоро это почувствуете. Неизменна в моей жизни только мадмуазель.
Конфидентка выразила столько же признательности, сколько глазастая статуя.
– Я бы хотела каждую залу оформить в особенном стиле, – ничуть не обиделась мадам.
– Мне случайно довелось побывать в дальних помещениях дворца…
– О, далеко не все из того, что вам довелось там увидеть, принадлежит мне. Следы прежних владельцев и прежних времен, посему такой хаос. Отворились высокие ампирные двери, и красно–синий лакей–мулат вкатил и столовую трехэтажный сервировочный стол, богато уставленный. Сверху громоздилась огромная серебряная полусфера. Новый секретарь сосредоточил на ней свое внимание, пытаясь на взгляд определить, горячая она или нет.
Другой лакей сгустился у него за плечом и налил в высокий бокал густого белого напитка. Иван Андреевич поднес его ко рту. Отхлебнул. Замер.
– Молоко, – неприязненно объяснила мадмуазель.
– С кровью? – беззаботно пошутил новый секретарь, он чувствовал себя на коне, ему хотелось острить, блистать и продолжать нравиться. Этим женщинам вряд ли известен источник, из которого почерпнут каламбур, но он попытался объяснить: – По–русски «кровь с молоком» означает крайнюю степень здоровья, а если, наоборот, молоко с кровью… – Он остановился. Холод, как неправильно подвешенный аксельбант, охватил левую часть груди. Ведь не далее как вчера он обвинил мадам Еву в родстве с Дракулой. Он осторожно поглядел на хозяйку. Мадам напряженно ела. Веки ее приспустились под тяжестью аппетита. Витиеватой историей из жизни чуждого ей языка она ничуть не заинтересовалась. Мадмуазель, напротив, глядела на него очень даже понимающе, однако без всякого восторга от того, что было ею понято.
Иван Андреевич положил себе на будущее не только воздерживаться от сложных шуток, но также и от употребления родного языка, раз его так небрежно принимают в доме. Он будет впредь говорить только по–французски. Надо думать, мадам станет отвечать ему взаимностью.
К мясу было подано вино бордового цвета, но не французское. Потом яблочный пирог и очень сухое шампанское. В конце сыр. Хозяйка, судя по всему, любила поесть (конфидентка тоже) и в застолье соблюдала галльские обычаи.
Прием пищи закончился внезапно. Мадам объявила, что ей необходимо – и срочно – составить письмо Бильс–кому бургомистру. Это в Швейцарии, объяснила она. Почему это нужно было объяснить, Иван Андреевич понял чуть позднее. Он вскочил, комкая салфетку, торопливо двигая челюстями. Вид у него сделался деловой и озабоченный, в дверях он обернулся и наткнулся на нескрываемо иронический взгляд мадмуазель. Так она благословляла на секретарское крещение. Иван Андреевич понял: они с базедовой дурой враги.
– Вам следует переодеться. Уж таков замысел. Все нужное вы найдете в своей комнате. Плоская горничная – Женевьева, так ее звали – уже ждала его с ворохом тряпок.
– Костюм тирольского горца, – тихо объявила она. Ивану Андреевичу не слишком была симпатична идея послеобеденного маскарада, но он счел за разумное подчиниться. Какие у него основания для капризов? Быть может, они сейчас будут оформлять швейцарскую спаленку и мадам хочет, чтобы все было на высоте. Он мужественно облачился в неудобно скроенные тряпки, натянул длинные, выше колен, сапожищи. Женевьева протянула ему шляпу с пером.
– Идемте, – сказала тихоня.
Они прошли шагов двадцать пять по унылому коридору, свернули налево, потом еще раз налево.
– Здесь.
За дверью играл патефон. Иван Андреевич не считал себя меломаном, но тут сразу же узнал – РимскийКорсаков, «Садко». Такой выбор музыки льстил ему как гостю.
Письмо писалось на узкой, скрипучей, как старая швейцарская конституция, кровати. Тирольское ложе знаменито прежде всего своим огромным навесом, который одним краем крепится в головах кровати, а другой вздымает, как створку открытой раковины. Иван Андреевич был вначале несколько закрепощен. Сначала ему казалось, что за ними наблюдают (кто–то же переворачивает пластинку, когда она кончается), но потом он остановился на мнении, что все дело в свойствах ложа. Чрезмерная раскованность в движениях грозила превратить совокупление в погребение. Грабовая доска навеса легко могла стать гробовой. Его мучил вопрос: с какой целью был применен этот массивный козырек? Типично альпийское ханжество – вот сила, которая вознесла два пуда древесины на саженную высоту. Дело в том, что в изголовье этих гордых горцев полагалось висеть распятию. Сбросив свои оперные сапоги и оперенную шляпу, сорвав белоснежный фартук с потупившейся супруги, альпийский стрелок забирался под защиту навеса, чтобы вид того, как именно он занимается любовью, не увеличивал муки Спасителя.
Изготовив три варианта послания (мадам каждый раз удалялась куда–то, словно должна была кому–то показать текст), пара импровизированных горцев направилась в столовую. Проспав, правда, часа два с небольшим. Стол их ждал. Все было на месте или наготове. Приборы, лакеи, мадмуазель Дижон.
Поскольку на дворе брезжило утро, мадам Ева потребовала свежих придворных сплетен. С угрожающей ловкостью очищая сицилийский персик, мадмуазель рассказывала: импотенция князя зашла так далеко, что он озабочен уже не тем, что ему не спится с женой, но как бы совсем не спиться. Пока Розамунда меняет секретарей (выразительный взгляд в сторону Ивана Андреевича) и учителей сербско–хорватского языка, князь Петр меняет напитки. Интрижка с божоле не затянулась, князь вернулся к арманьяку.
Личный сапожник княгини грек Мараведис заболел гепатитом. Теперь ищут другого немого тачателя, которого можно посвятить в тайну, ни для кого не являющуюся тайной: левая нога княгини на десять сантиметров короче правой.
Мадам Ева высказалась в том смысле, что для нее печень правителя так же безразлична, как и печень сапожника. Руки – вот что в них ценно. Причем правителю достаточно одной правой, ибо именно она держит подписывающее перо.
При словах о пере и писании взор мадам затуманился. Она вспоминала, все ли запятые поставлены в окончательном варианте послания бильскому бургомистру.
– О господине Пригожине, – грубо шелестнув газетным листом, строгая сплетница вторглась в приятные мечтания мадам.
– Что там?
Иван Андреевич застыл с чайной ложкой во рту. Оказалось, что в «Вечернем Ильве» написано, что, «по сообщениям наших корреспондентов из России, господин Пригожий находится в данный момент в отдаленных местах сибирских гор, где успешно охотится на многочисленных медведей. Пригожий чувствует себя хорошо, но сожалеет о той участи, которой подвергся таинственный Алекс Вольф».
– Как мил этот мсье Терентий, – улыбнулась мадам, – а ведь я его ни о чем не просила. Иван Андреевич подумал, что согласен, пожалуй, с конкурентом Ворона, мсье Паску, – хорош только мертвый журналист. Вслух он выразил сомнение в том, что кто–нибудь поверит этой «клюкве».
На это мадмуазель Дижон сухо заметила, что зря он относится к этой попытке помочь ему с пренебрежением. По ильванским законам дуэли строжайше запрещены.
– А поединок, – она пожевала толстыми губами, – с исчезновением одного из дуэлянтов грозит победителю
пожизненной каторгой. Наказываются даже жертвы. Например, господин Вольф никогда не будет похоронен в церковной ограде.
– Хватит об этом, – властно и нетерпеливо сказала мадам, – дело прежде всего. Нам предстоит расшифровать одну древнеримскую надпись. Интересно, о чем размышляли помпеяне перед извержением Везувия.
Громадный овальный стол в ампирной столовой стал сердцем дворца. Из любых самых дальних и экзотических мебельных экспедиций возвращалась к нему довольная путешественница, сопровождаемая утомленным секретарем.
На юго–запад, если взять за точку отсчета вечную вазу с фруктами в центре стола, в шестидесяти примерно шагах (из них двадцать вверх по лестницам) поджидало мадам ранневозрожденческое безбалдахиновое чудо. Веронский мастеровой покрыл все поверхности, доступные резцу, мелкой отчаянной резьбой, увековечив все странные и сложные изгибы своей эротической грезы. После того как мадам и новому секретарю удавалось развязать бесконечные ленточки и освободить крючочки в недрах замысловатых ломбардских одежд, на этой площади разворачивались такие картины, которые были совершенно невообразимы в унылом тирольском пенале.
Вместе с тем нужно было отличать особенности бурной итальянской раскрепощенности от утонченной развращенности древних италийцев. С этой последней следовало начинать юго–западную дорогу в обширном и слишком прохладном Медиоланском триклинии. Одно дело – предаваться любвеобильному любованию виноградными орнаментами, совсем другое – разгоряченной дешифровке писаний, навечно оставленных в развратном кар–рарском мраморе. Ивану Андреевичу нравилось здесь особенно потому, что античные одежды выгодно отличались от средневековых простотой устройства и готовностью самостоятельно сползти с разгоряченного тела. На юго–западных путях мадам с молодым секретарем вкусили и итальянского и италийского. И неизменно их картинные, хотя и жаркие объятия сопровождались нытьем лютни или классическим каляканьем кифары. Западное направление тоже пользовалось вниманием. Мадам Ева особенно хорошо чувствовала себя в сверкающих объятиях Людовика XIV. Позолота, начищенная медь, цветной мрамор и прочая чушь, на первый взгляд не имеющая отношения к сути дела, царили здесь. Кроме того, Ивану Андреевичу в этом павильоне казалось, что во Франции XVII века всякая любовь – это дело втроем с королем. Повернись хоть так, хоть этак, хочешь – распрямись, хочешь – скукожься, можешь – перекрути партнершу, хочешь – заверни в тулонский узел, – все равно на ближайшем предмете обстановки, прямо перед носом у тебя будет шифр–медальон короля-Солнца в виде лучезарного Аполлонова лика или двух перекрещенных литер.
А музыка! Мадам требовала клавесин, и только клавесин. Такая пластинка была, видимо одна, и в ней имелся трудноуловимый, но мучительный для слуха дефект. Сквозь дребезжание основного инструмента все время чудилось чье–то рыдание. Пару раз выбирались на острова. Постель британца его крепость.
Иван Андреевич почувствовал это на своих шкуре, ногтях, волосах, зубах. Непонятно, пожалуй, но ничего не поделаешь. Мадам Ева взяла со своего секретаря клятву, настоящую, скрепленную кровью, что он никому, никогда, даже если они расстанутся, даже если расстанутся врагами, даже после ее смерти не расскажет, что происходит между ними за таинственными стенами Хепль–уайта и Чиппендейла.
И даже о том, что это вообще имело место, будет молчать. (Кстати, в Англии не было никакой музыки.)
Иван Андреевич дал такую клятву и был намерен ее сдержать, тем более что это было и в его интересах. К задней части дворца примыкал сад, отданный в ведение громадного и улыбчивого болгарина. Как и все садовники, он не считал людей правящим классом природы и особенно плохо относился к вегетарианцам. В этом была своя логика, растения беззащитнее животных. Но перед хозяйкою благоговел.
Завидев мадам Еву, он мчался к ней на кривых ногах, обнажая в милой улыбке желтые зубы престарелой, но оптимистически настроенной лошади. Хлопая себя ладонями–лопатами по кожаным штанам, кожаному фартуку и кожаным щекам, он настаивал на немедленном путешествии или в розарии, или в альпинарий. И казалось, что от этого фанатика нет возможности отделаться без скандала. Но стоило хозяйке сказать, задумчиво глядя в розовую щель меж белыми облаками: «Мсье Аспарух», – как он кидался в бегство и сразу за поворотом аллеи превращался в старую ракиту.
«Дорогая моя матушка Настасья Авдеевна и батюшка мой Андрей Поликарпович. Пишу вам в отчаянную минуту, ибо спустя малое время должен буду отправиться на защиту чести своей…»
Не закончил свое послание родителям Иван Андреевич в день дуэли, никак не мог продолжить его и в последующие дни. Неоднократно разворачивал он длинный, наполовину исписанный лист, пробегал быстро увлажняющимся взглядом вышеприведенные строки и опускал уже изготовленное перо.
Не было сил, еще меньше было свободного времени и почти никогда – подходящего состояния духа для продолжительного разговора с родными. Обращаясь к матушке–старушке мысленно, он ловил себя на том, что применяет странную псевдосказовую интонацию. Чувствуя, что фальшивит, фальшивить не переставал. Был уверен, что такая словесная лебеда лучше всего врачует раны материнской души. «И скучаю я здесь, родная, и рвусь домой, да дела важные, ученые меня пока здесь удерживают». Написав эту заботливо–лживую фразу, он сначала устыдился, а потом попытался подбодрить себя мыслью, что по–другому нельзя. В самом деле – не излагать же всю постельную правду подслеповатой толстухе Настасье Ав–деевне, беспросветно богобоязненной мамаше своей. Суетливая слеза мгновенно скользнула по носу и, попет–ляв по небритой щеке, упала в таз с малиновым вареньем, что пузырится на летней плите посреди родимого костромского сада. Настасья Авдеевна снимает горючую сыновнюю слезу под видом сладкой пенки, тяжко вздыхает и растворяется в дымах отечественных. Не имея возможности написать полноценное письмо, Иван Андреевич решил облегчить свою душу ведением неких «записок». В них он решил отразить все те небывалые обстоятельства, которыми он был окружен за последнее время. Собирался он уделить внимание и тем странностям, что с некоторых пор стал замечать в своем собственном характере и в поведении части чувств. «Положительно, во мне поселилась болезнь, похожая на слабое и непостоянное размягчение мозга. Временами краем глаза я вижу предметы как бы отраженными в кривом зеркале. Таковое наблюдал ребенком на Ярославской ярмарке. Знакомая вещь вдруг баснословно или смехотворно искажается, находясь на краю зрения. Стоит же повернуться к ней в лоб, смотрит прежнею, как ни в чем не бывало. Случилась однажды даже с самою мадам такая глазная подмена. Лежу, изготовленный, на голландской простыне. Мадам должна явиться ко мне справа, и вот слышу звук шагов, но глазом вижу несомненную мадмуазель Дижон. Поворачиваюсь (в ужасе, между прочим), – слава Богу, ошибка. Мадам пришла». «Слух тоже нехорош. За стеною аглицкого зала мне постоянно слышится какой–то стрекот. Похожий на работающий машинный цех. Я спросил у мадмуазель Женевь–евы, нет ли во дворце какой–нибудь мастерской. Получив ответ отрицательный и весьма удивленный, озаботился пуще прежнего. У мадмуазель Дижон спрашивать побаиваюсь – засмеет. О подобном вопросе к самой мадам и думать страшно». И лист привычно сворачивается в трубку.
Иван Андреевич висит в английском шезлонге, закинув каблуки выше головы. Сброшенный пиджак неловко обнимается со стволом сливы. Глаза обессиленно закрыты. На животе жилета водружена бронзовая чернильница, украденная с письменного стола мадам. Она явно удивлена, ей давно не приходилось стоять на мягком. Задумчиво оскаленные зубы секретаря покусывают за хвост столь же похищенное, как и чернильница, стило. Глядя на эту сцену со стороны, хочется дать блаженствующему тихий совет – не открывайте глаз. Как можно дольше, ибо в ногах уютной сети стоит пергаментный садовник. И раздумывает, позволительно ли кашлянуть. Болгарская воспитанность позволяет ему заговорить только после того, как он будет увиден.
Висящий опять начал что–то самозабвенно нашептывать. Аспарух не смел вторгаться на территорию транса. «Матушка, всем сердцем, всем сердцем стремлюсь я домой, всем сердцем, но не знаю, не ведаю, родная моя, когда Бог, когда Господь наш сподобит меня. Сыт я вполне, и одет, и во всем прочем никакого утеснения не испытываю. Постигаю секреты ремесла, за коими и отправил меня батюшка в злынь–заграницу», – текла вольно мысль.
Последние слова понравились Ивану Андреевичу своей самовитостью. Начал он казаться себе чем–то вроде былинного и одновременно плененного богатыря. Надобно, подумал он, такое словесное достижение зафиксировать в книжечке. Для этого пришлось размежить вежды. – Пожалуйте переодеваться, – улыбнулся болгарин. В таз с малиновым вареньем рухнула дохлая ворона. Настасья Авдеевна, причитая, убежала в дом. Сразу после обеда два молчаливых лакея прошествовали в глубь сада со свернутым албанским ковром. Третий нес бронзовую жаровню, наполненную ароматическими углями. Четвертый – приспособление, напоминающее чем–то систему переливания крови. Очень богато украшенное и потребительски невразумительное. Может быть, это был кальян.
Иван Андреевич, уныло улыбаясь, облачался во влажно–красные, волнующиеся вокруг икр шальвары, надевал простроченную золотой нитью безрукавку, вставлял босы ноги в стоптанные, хотя и сафьяновые, бошняцкой моды чувяки. С сильно задранными носами. В зеркало он сказал: «Кисмет!»
В этот момент садовник с нехарактерным для него зверским выражением рта кривым басурманским ножом полосовал плетеное тело шезлонга. Белено было истребить это непригодное для любви ложе. Иван Андреевич вышел из своего покоя в коридор, шаркая мусульманскими подошвами. Из–за поворота на него вылетела разгоряченная горничная. Их было много тут, имени этой он не знал. Испуганно и часто оглядываясь, она зашептала по–руситски, чтобы он как можно скорее бежал из этого дома. Как можно скорее, пока еще можно это сделать, но скоро будет нельзя. Бежать, бежать, иначе будет худо. В руситском языке тоже бытовало это хмурое слово. Во время этой искренней речи Иван Андреевич великодушно, а значит, и глуповато улыбался. Он ни слова не успел вставить. Попытался узнать имя этого кристально чистого фартука, но не успел. Что–то особым служилым чувством почуяв, она застонала и упорхнула за поворот коридора. Из–за этого поворота тут же донеслись звуки оплеух. Звук нельзя было спутать ни с каким другим – длани старой девы извлекают его из щек провинившейся девушки.
«Однако!» – очень уж общо подумал Иван Андреевич и вышел в сад.
Перспектива заниматься любовью на лоне садовой зелени смущала его. Как–то это нескромно, даже если полянка укромна. У стен растут уши, а у зарослей – глаза. Чтобы войти в сложный образ лесного – и притом мусульманского – насильника, он зарылся в кусты, намереваясь угрожающе сквозь них прокрасться.
«Желаю тебе, матушка, здоровья крепкого, и батюшке крепкого же здоровья. А обо мне беспокоиться не надо. Но помолиться помолитесь».
Теряя на ходу обувку с чужого плеча, Иван Андреевич пошел на приступ.
«Открылось давеча вот что. Уши мои нисколько не больны. Стрекот за стенами делается телеграфными аппаратами. Гуляя по дворцу, открыл случайно неприметную дверь, а там кипит работа. Ленты дрожат и лезут, барабаны крутятся. Меня попросили уйти. Очень недовольно. После этого господин в черном мундире с целым ворохом лент выскочил из оной двери и побежал наверх по лестнице. Я за ним, проследить – куда? Оказалось, в кабинет мадам, в тот, что с портретом Наполеона. Я, пользуясь особым положением в доме, вошел без доклада. Каково же было удивление мое, когда я встретил явное неудовольствие. Мне было велено идти в библиотеку. И тут я сказал, как я разумею, глупость. Я сказал, что в библиотеке нет ни дивана, ни какой–либо иной подходящей мебели. На что мадам расхохоталась, а бывшая тут же мадмуазель (это особенно жжет мое сердце) заметила весьма едко: «А вы что–нибудь почитайте сидя!» Очень стыдно. Поделом мне. Что самое поразительное: как они были в этот момент похожи друг на друга – эти две столь различные женщины».
В играх – садовых и прочих – сменилось между тем несколько недель.
Ивану Андреевичу трудно было измерять переживаемое во дворце время мерками, взятыми из прошлой жизни. Он заметил, что простое, уличное, общее для всех, равно участвующее в делах государственных и в приключениях сугубо личных время, впиваясь в трехэтажный мебельный склад с ликом трансильванского дворца, как бы сбивается с курса. Оно робеет, тыкается в двери и зеркала, может неосторожно повернуться и сделаться уязвимым для обостренного чувства. Может забыть свое рассеянное завихрение где–нибудь в курительной или библиотеке, и тогда общение с сигарой или альманахом растягивается до бесконечности, оставаясь при этом непроницаемым для щупалец общего распорядка. Использованное время не полностью вытекало наружу. Иван Андреевич выработал в себе умение выискивать в разных углах дома такие лужи. Это могло быть и в пыли–темноте заднего вестибюля, и на паркете центральной залы. Там он бывал на сотню–другую вздохов предоставлен сам себе, даже будучи в поле базедового зрения мадмуазель Дижон или в толпе лениво лавирующих лакеев. Неправдою было бы сказать, что он пытался манкировать хоть в малой степени своими секретарскими обязанностями или ощутил потерю аппетита. Нет, он охотно взбирался на очередной возрожденческий ларь, служивший ложем ранним дожам. Его волновали венецианские объятия, его веселили сыры и цесарки, и не вина были виновны в приступах неопределенного томления, являвшегося в каморку его уединенного размышления. Ненаписанное «письмо к матери» все пышнее и замысловатее распускалось в нем. Какой слезой оно было напоено! Какие фантастические филины и всхлипы селились в его ветвях!
Помимо тоски по родному дому, дневник Ивана Андреевича питался ощущением стесненности, которого не мог
не испытывать подвижный молодой человек, оказавшись в тисках не только строгого, но и не вполне понятного ему режима. Мало того, что ему возбранялось покидать территорию дворца, ему и внутри этой территории далеко не все дозволено было знать. Он повсюду встречал примеры какой–то сложной, таинственной, равнодушной к нему жизни. Дворец – отнюдь не сонный аквариум, но несущийся куда–то поток. Может быть, к водопаду? На окраинах невнятного здания, в его подвалах и тайных комнатах круглосуточно трудились или невидимые, или неведомые люди. Помимо открытых им «белых» телеграфистов, встречались ему в пыльных и хладных закоулках и люди с ворохами черных лент. Широких таких, и как бы даже не бумажных на вид. Судя по тому, как эти двое перепугались при виде его, Иван Андреевич решил, что имеет дело с особо секретным «черным» телеграфом. О мадам, мадам, Евушка моя, чем это ты занимаешься, что замышляешь, моя непроницаемость! Разумеется, открытия свои он держал в тайне, рассчитывая разобраться во всем самостоятельно. Второй по важности обязанностью Ивана Андреевича было развлекать беседою посетителей мадам Евы, тех, что дожидались своей очереди в обитой светлым дубом прихожей. Его самого эти разговоры забавляли, плюс позволяли считать себя человеком хотя бы отчасти полезным, поэтому ко всем гостям он относился с неподдельным дружелюбием. Настолько неподдельным, что те смущались или даже пугались. Род деятельности этих людей исключал возможность человеческих отношений с кем бы то ни было.
Граф Консел был наиболее частым визитером. Иван Андреевич заметил, что, когда докладывают о нем, мадам Ева снисходительно усмехается, а после его ухода бывает в постели рассеянна и задумчива. Что–то человеческое, родственное появлялось в ее объятиях. Подслеповатый подагрик нравился Ивану Андреевичу все больше. По установленному в доме этикету секретарь занимал позицию за правым плечом мадам с бархатною папкой в руках и каменным выражением юной рожи. Мадмуазель Дижон проводила с ним специальные и порой оскорбительные занятия по умению подражать каменному истукану. После того как гость усаживался, Ивану Андреевичу надлежало неторопливо, но стремительно удалиться.
Так вот однажды, окончательно уверовав в благотворную для себя роль графских посещений, Иван Андреевич великолепно ему подмигнул. Тот виду не подал, но, по словам мадам, «был очень настойчив сегодня». На следующий день господину секретарю была доставлена в подарок огромная коробка конфет. Мадмуазель Дижон учинила целое расследование. Кто? Но посыльный не сказал ничего вразумительного. Отысканный через него кондитер только руками разводил – ничего, мол, не помню. Кажется, какая–то старушка принесла листок с адресом. Так ничего и не добившись, мадмуазель положила себе проверить каждую конфету, для чего забрала коробку к себе в комнату. Почти так же часто, как граф, появлялся в кабинете мадам слоноподобный сэр Оскар. Ласковость его по отношению к молодым людям была общеизвестна. Иван Андреевич отвечал улыбкой на улыбку. Представив себе, до какой степени печальный гигант не знает, чему следует приписать явно выраженную приязнь молодого секретаря, Иван Андреевич разражался хохотом, едва прикрыв за собою дверь.
Однажды он привез с собою двух своих юных друзей. Рыжеватого, конопатого, бойкого Дюйма и шоколадного мулатика по имени Амад. Поскольку им тоже не полагалось присутствовать при беседе, Иван Андреевич повел их «поиграть в шары».
Аспарух мгновенно и охотно вымел усыпанную лепестками акации площадку. Иван Андреевич сбросил сюртук и закатал рукава.
«Играем на щелбаны», – сообщил он. «Как это?» Иван Андреевич показал. Их искренне восхитил тип валюты, которым придется расплачиваться проигравшему, и в конце концов одолели великовозрастного соперника. К появившемуся из дворцовых дверей сэру Оскару они кинулись с радостными криками, наперебой рассказывая о своей победе. В лице мадам, вышедшей проводить солидного посетителя, выразилось разочарование, как у владельца покусанной собаки.
– А долг? – крикнул паренькам Иван Андреевич, ему хотелось тут же претерпеть игрушечное наказание, чтобы превратить событие в шутку. Но дети отказались комкать удовольствие, они вприпрыжку бросились за своим монументальным папашей, громко обещая получить причитающееся «как–нибудь потом». Дюйм открыл дверцу коляски, Амад отвалил ступеньку. Накренив борт экипажа своей ножищей, сэр Оскар медленно погрузился в него. Инерция смутной досады провела Ивана Андреевича шагов двадцать вслед за английским выездом из ворот дворца. Как глупо все получилось. У него в голове составлялся пассаж из пяти примерно фраз, при помощи которого можно было бы свести эту ситуацию к ничьей. Но никто не собирался его слушать. Оставалось сжать свой финальный монолог до выкрика и бросить его в спину уезжающему посольству. Но коляска, набирая скорость и громкость грохота по камням мостовой, уже проносилась сквозь створ. Лошади налегли на левое копыто. Порыв бледного пылевого облачка. Англичане исчезли. Иван Андреевич остановился.
Он собирался выругаться, но не успел этого сделать. Потому что увидел знакомое лицо. Бледное, усатое… Вольф! Ворота с торопливым треском затворились. Иван Андреевич кинулся к калитке, чтобы тут же проверить, было ли видение лишь видением, или все же… В проеме калитки возник знакомый красный кафтан, пахнущий чесноком и токаем.
– Нельзя туда!
Оказалось, что действительно нельзя, там стоит на специальном посту полицейский, чтобы его, Ивана Андреевича, арестовать как закононарушителя. Так и не пустил. Впрочем, Иван Андреевич не очень и рвался. Силы оставили его. Их едва доставало, чтобы пристойно держаться на ногах. Он побрел сокрушенно к главному входу. К счастью, мадам уже не было на крыльце, вместо нее надменно высилась на верхней ступени мадмуазель. Стояла так, будто стояла здесь всегда.
– Там был Вольф. Кажется, – ответил секретарь на ее немой вопрос.
– Этого не может быть, – констатирующим тоном, без малейшего желания убедить или успокоить, заявила мрачная девственница.
– Моя пуля, хотя я не хотел стрелять и стрелял не целясь, попала ему… впрочем, я сам не видел, мне сказали. Я потерял в тот момент сознание. Или чуть позже. Впрочем, сам не знаю, как это все произошло… – Иван Андреевич замолк, осознав наконец ненужность произносимых им слов. Мадмуазель презрительно следила за его бессильными трепыханиями.
– То, что произошло сегодня, – результат ваших безответственных блужданий там, где вам появляться не надлежит. Невольно вы видите то, что вам не предполагали показывать. Впредь я бы попросила вас оставить ваши прогулки но дальним закоулкам дворца. Это не только моя просьба, но и пожелание мадам. Сосредоточьтесь на подобающем исполнении ваших прямых обязанностей. В добавление к сказанному я бы хотела передать вам острое неудовольствие мадам тем, что вы пытаетесь вступить в некие сношения с посещающими ее господами. Поймите, вы состоите при мадам, поэтому ваши сепаратные, а пуще тайные разговоры с такими людьми, как граф Консел или сэр Оскар, недопустимы. Особенно граф Консел, особенно! Идите переоденьтесь, через полчаса обед.
– Я, право, не в состоянии есть.
Мадмуазель очень внимательно посмотрела на него и ушла, приведя в смятение шумом своего платья сухие лепестки жасмина, лежавшие на граните.
«Странности продолжаются. Необъяснимое событие у ворот. Что–то со зрением. Покойники не могут вставать из могил, мадмуазель права. Но она тоже странная, намекала на какие–то мои «сношения». Имеются в виду коробка конфет от графа и щелбаны в долг от Дюйма с Амадом?»
Иван Андреевич пообещал быть впредь поосмотрительнее, но в тот же день дважды нарушил свое обещание. Первый раз в отношении неположенных прогулок. Задумавшись над странностями своего положения и о неясных видах на будущее, он оказался ранним утром в парадном вестибюле и там наблюдал, схоронившись за пальмою в кадке, как рыжий господин Делес покидает дворец с двумя большими железными коробками в руках, в сопровождении закутанного с ног до головы человека в австрийских офицерских сапогах и черной необычной шарманки, которую несли два молчаливых мулата. Господин Делес с офицером и шарманкой погрузились в автомобиль, подняли верх и укатили. Мулаты побрели в сторону кухни.
Второе нарушение случилось в полдень в библиотеке. Иван Андреевич сидел в кресле с томом Шадерло де Лакло на коленях и думал одновременно о нескольких вещах: о таких и этаких, о дальних и ближних, о высоких и интересных. Внезапно услыхал за спиною:
– А-а, вот вы где. – Это пел тоном давнишнего приятеля пан Мусил. Торговец смертью был последним человеком, дружбы которого стал бы по своей воле искать Иван Андреевич, но пришлось расшаркаться.
– Я, знаете ли, тут с книжкою… мечты разные… бездельничаю.
Пан Мусил состроил гримасу, говорившую: хоть на голове ходите, раз хороший человек.
– Мадам занята, у нее телеграфист, – как бы переходя к своим прямым обязанностям, сказал Иван Андреевич. Тут же разругал себя за то, что упомянул телеграфистов, вдруг это тайна.
Пан Мусил серьезно, понимающе кивал, хотя было непонятно, что именно он понял. Далее с его стороны последовал длинный, чрезвычайно путаный монолог. Немного лести, больше юмора, несколько блесток пафоса и большое количество доброй воли.