Текст книги "Пора ехать в Сараево (СИ)"
Автор книги: Михаил Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Возникла, конечно же, суета. Одна Марья Андреевна осталась безжизненно спокойна.
– Обморок, – сказала она, – такое уж бывало. Зою Вечеславовну подняли на руки и понесли в комнату. Тут же явились кувшины, полотенца, флаконы с нюхательными солями и т. п. Аркадий вызвался съездить за лекарем. Испуганный, растерянный Евгений Сергеевич, ломая руки, ходил по комнате, пытался поверх спин Насти и Груши взглянуть на бледный лик жены.
В это время Афанасий Иванович, стоя на уводящих в ночь ступеньках веранды, сжимая в карманах сюртука кулаки, спрашивал у медленно удаляющегося Фрола:
– Хорошо, где это будет, ты показал. И как будет – тоже. А когда будет, можешь сказать, братец, а? Фрол остановился; видно было, что напрягся, пытаясь дать ответ.
– Нет, мы неграмотные.
И ушел.
Темнота выдала взамен него Калистрата, как бы хоронившегося за углом веранды. Что характерно, он тоже,
как и Фрол, двигался бесшумно. Несмотря на сапоги.
Улыбаясь грязноватым ртом, он сказал, глядя в спину невидимому плотнику:
– Куда ему, безголовица. Ему что давеча, что надысь, все одно, а вы о таком.
– Что ты говоришь? – с трудом стряхивая неприятное оцепенение, повернул к нему несчастную голову Афанасий Иванович.
– Говорю, что я, например, не таков. Например, надежно знаю, что через месяц идти мне на каторгу. А господам – смех и ничуть не интересно.
– Не понимаю я тебя, чего тебе надо? Калистрат сокрушенно покивал.
– Да куды там понимать, да куды там.
Сказавши, развернулся, и темнота сразу предоставила ему убежище.
ПЕРВАЯ ПОВЕСТЬ ОБ ИВАНЕ ПРИГОЖИНЕ
Призрак
Чтобы развеять среды вчерашней попойки, я отправился на раннюю прогулку. За эти две странные недели я успел привыкнуть к Ильву и даже немного полюбить его. В рассветный час он был особенно и даже трогателен. По узеньким чистым, плавно изгибающимся улочкам медленно текла прохлада, стук моих парижских каблуков далеко разносился по древним и дивным лабиринтам. Двух–трехэтажные дома сонно высились по обеим сторонам Обиличевой улицы, аккуратные и малоинтересные, как экспонаты скромного музея. Вена стояла здесь плечом к плечу с Прагой и смотрела в лицо Софии, Салоникам и Стамбулу.
По ювелирно выложенному булыжнику прогрохотала повозка с дарами утреннего огорода, пробежали посыльные мальчишки. Несмотря на спешку, они успевали драться на ходу и что–то жевать.
Вдруг сделалось светло и весело на душе от мысли, что я никому не нужен в этом городе, да и во всем мире. Даже прежним возлюбленным. С какой благодарной легкостью они, должно быть, обо мне забыли. И спасибо им за это. Никто во мне не заинтересован. Кроме матушки с батюшкой, но это, понятно, другое. Я пошел быстрее. И вот Стардвор, монарший замок. Местные жители утверждают (а иностранцу в таких случаях спорить не стоит), будто это точная и лишь слегка уменьшенная копия замка Конопишт. Я бывал в резиденции легендарных Валленштейнов, но там мне никто не говорил, что Конопишт – это увеличенный Стардвор. Четыре угловые башни замка носили имена одновременно собственные и забавные: Непорочная чистота, Осторожная надежда, Плачущая принцесса, Скорбное молчание. Если прочесть их подряд, возникает в сознании мираж банального и печального сюжета. Впрочем, пустое.
Чтобы не мешать правителю Ильва князю Петру наслаждаться отдыхом после сладких мук, принятых им во время вчерашнего фейерверка, я свернул налево к набережной Чары. Тихая, как бы не вполне здесь признанная своею речка. Нависающие над водой кроны, незаметное глазу течение – хочет проскочить мимо столицы, не привлекая к себе внимания. В другое время я бы
погрустил и помечтал вместе с нею, но сегодня мне было плевать на ее укромность и природную чистоту. Жажда деятельности, оставленная спящей на гостиничной кровати, нагнала меня на набережной. Пора бы сеньору Лобелло сделать выбор между жизнью и смертью. Обстоятельства моей жизни были таковы, что у меня оставалось все меньше желания длить свое пребывание в этом городе.
Направился домой. И освеженный и возбужденный. Другою дорогой. Мимо старых кожевенных складов, мимо квартала часовщиков, мимо педагогического приюта и, наконец, мимо «трансильванского» дворца, этого эклектического чудища, притягивающего последние пятьдесят лет тайные мысли жителей комнатной столицы. На Великокняжеской в этот час было пустынно и шумно. За кирпичной стеной хором проснулся приют Св. Бере–ники, полторы сотни хоть и детских, но луженых глоток объявили об этом миру. В Карлеруз я жил по соседству с католической школой, но мне казалось, что соседствую я с кладбищем. Размышляя о том, насколько славянский человек непосредственнее германского, насколько больше жизненной динамики в недрах Балканского континента, чем имеется оной в расчисленных душах передовых наций, я подошел к «трансильванскому» дворцу. И остолбенел, отмахнувшись от своих легковесных размышлений.
Ворота – высокие, обитые потемневшими металлическими полосами, – мощные и загадочные ворота были открыты.
Я, не знаю почему, встал на цыпочки и перевел трость в горизонтальное положение. Роскошные рассказы, касающиеся этого жуткого (не только в архитектурном плане) жилища, вскипели в моем воображении. Любой ильванец после третьей рюмки сливовицы считал своим долгом коснуться стен этой тайны. Грязным пальцем намека или скользким языком сплетни. Я охотно слушал всех, кто желал поговорить на эту тему, но понимал, что мне не дано проникнуть в Трансильванию тутошнего духа глубже, чем проникает подозрение или зависть. Но ворота открыты! Подкравшись, я заглянул.
Приютские голоса пели что–то народное, но неуместное в этот момент.
Удивление мое умножилось: огромный двор был заставлен кроватями. Самыми разными. Это не был мебельный магазин под открытым небом, кровати стояли как попало. Взбесившаяся антикварная лавка? Четвероногие друзья сна производили по большей части музейное впечатление.
Трудно было понять самое основное – эти мебеля скопом покидают дворец в столь ранний час или атакуют его, надеясь вселиться?
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я медленно вошел в это деревянное (и не только) скопище. Замирая, охая, хихикая, щурясь, приседая, я бродил внутри мебельного бреда под открытым небом и при отворенных воротах. Оказывается, не полностью сын провинциального архитектора остался равнодушен к навязанному ему отцом ремеслу. Какое–то специфическое удовлетворение вспыхивало в моем сердце, когда я узнавал: вот оно, тирольское ложе. Столь узкое, что невольно начинаешь мысленно примеривать его возможности к своим ночным привычкам. Поворачиваемся – бронзовое прибежище сновидцев на фигурных ножках, попирающих покорный камень. Навечно уложенная бронзовая же подушка отполирована так, будто ее еще вчера натирала шевелюра помпеянина. А эта вот низкая так называемая кагорсинская кроватка упокаивала какого–нибудь отвратительного ломбардского ростовщика. А резьбы–то, резьбы!
А вот еще что–то знакомое, и это вот тоже! Сколько же я успел узнать, сам того не желая! Человек, роющийся в гардеробном шкафу, невольно примеривает взглядом висящие там фраки, я мысленно повалялся на каждом ложе. Но мое веселое восхищение не могло длиться бесконечно. Как ребенок, желающий разломать игрушку, поразившую его воображение, я начал оглядываться в поисках человека, который мог бы мне объяснить, что все это значит. Визг приютских ангелят за стеной подчеркивал безлюд–ность двора. Но эта ширма! Та, что высится среди моря кроватей. Старинная, гобеленовая, со слегка редуцированным сюжетом. Впрочем, главное можно понять: юноша, одетый по европейской моде столетней давности, бросается с кинжалом в руке на кого–то (этот «кто–то» как раз и скрыт в складке), сидящего на белом коне. Вокруг полно расшитых золотом мундиров и плотных ног в белых лосинах.
Но меня заинтриговала не ширма, а то, что было за ней. За траченной молью времени тканью билось человеческое сердце. Не просто человеческое – женское. Это выяснилось, когда я, встав на осторожные цыпочки, посмотрел поверх преграды. Спиной ко мне на плюшевом, заметно расплющенном пуфе сидела весьма весомая дама в явно вечернем платье. И это почти что утром и почти что посреди улицы. Левой рукой она держала зеркало, правой поправляла перья, вонзенные в сложную волосяную гору на голове. В той же руке у нее было слегка надкушенное яблоко,
– Доброе утро, – сказала дама спокойно, даже лениво. Я снял шляпу и начал, огибая преграду, речь–извинение: мне так неловко в столь ранний час, без всякого приглашения… Поскольку передвигаться я продолжал на цыпочках, вид у меня был, вероятнее всего, отвратительный.
Оказавшись лицом к лицу с сидящей, я смог ее рассмотреть. Ее честнее было бы назвать зрелой, чем юной, яркой, чем свежей, величественной, чем грациозной. Меня к тому ж слепили бриллианты, устилавшие грудь в вырезе платья. Кроме того, я все время кланялся.
– Кто вы такой?
Я, смущаясь окончательно, подумал, что вот уже полутра беседую с дамой, а до сих пор не догадался представиться.
– Пригожий. – И поклонился в четвертый раз. – Совершаю продолжительное путешествие с образовательными и познавательными целями, изучаю искусства и ремесла европейские. В частности, стили мебельного мастерства. Это отчасти, мне кажется, извиняет ту непосредственность, с которой я ворвался… одним словом, вид такого количества антикварных предметов из области…
– Так вы русский? – спросила она на моем кровном наречии.
Выговор ее был верен и замечателен неуловимым среднеевропейским акцентом. Я онемел, ибо не рассчитывал услыхать в столь отдаленных местах язык моей родины.
– Или вы все же русит?
– О нет, мадам, руситами называют жителей здешнего княжества. Они имеют не так уж много общего с моими соотечественниками. Кровь их не только славянская. Но отчасти валашская.
– Да? – Она равнодушно подняла бровь, роясь взглядом и зеркале, что–то рассчитывая извлечь для себя важное из него.
– Впрочем, такие подробности, верно, утомительны…
– А что значит ваше имя? То, что вы хороши собой? Признаться, этот вопрос много добавил смущения моему состоянию. Но не только смущения. Опустивши голову, я сказал, что, если угодно, фамилия моя может происходить и от глагола «пригодиться», а также от малоупотребительного малороссийского слова «пригода», что значит – приключение. В общем, я не считаю возможным считать себя слишком уж ярким человеком, поскольку по матери я Серов. Я остался доволен
своей светскостью. Настолько доволен, что посмел поднять глаза и задать вопрос:
– Отчего вы находитесь одна?
Вопрос был короткий, но, еще не закончив его, я понял всю его бессмысленность. А может быть, и дерзость. Дело в том, что двор кишел слугами. Красный кафтан, по–дворницки рыча, запирал ворота. Две пары дюжих ливрей разбирали массивную кроватную раму на верхней ступеньке парадного крыльца. А внутри за распахнутыми дверями мелькали фартуки и юбки в вихре торопливого обустройства.
– Да, вы правы, одиночество – вещь скучная. Она рассеянно замолкла, и я понял с ужасом – отчасти, конечно, веселым, – что судьба моя решена. По крайней мере, на сегодняшний вечер. Отступать поздно. (Куда отступать? И почему?) Нужно было спросить себя, а я не спросил.
– Может быть, вы навестите бедную богатую вдову? Я начал торопливо и многословно благодарить.
– Вас ждут сегодня вечером. – Она была так горделива, что говорила о себе в третьем лице.
– Сегодня вечером, – повторил я, испытывая приступ характерного мужского вдохновения, слегка перевитого иронической мыслью. Точнее сказать, самоиронической. Зачем–то я нужен этой сумасбродной богачке, примеряющей вечерний туалет посреди двора. Но мне зачем–нибудь нужно это приключение? Никто никогда не отвечает себе на подобные вопросы. Кстати, я ведь уже откланиваюсь, но так и не узнал имени хозяйки. Моя мысль была тут же прочитана.
– Вас приглашает мадам Ева, – донеслось из–за ширмы.
Визит можно было считать законченным. Четыре парня, наряженных валашскими гайдуками, пронесли мимо меня черное устройство с ручкой в боку. Может быть, это специальная шарманка? Глядя им вслед, я лениво пытался понять, почему им так не идет балканский костюм. Наконец понял: все четверо были мулатами.
Я усмехнулся, навестил голову шляпою, подтянул гетры и направился к воротам. Красный кафтан, отпиравший мне калитку, обдал меня духом эстергомского красного и частично вернул к реальности. Не будучи уверен, что это нужно делать, я вложил в его ладонь четверть кроны. После чего оглянулся и увидел напоследок забавную картину. Моя собеседница устраивала выволочку покорно кланяющимся мулатам, указывая вырванными из прически перьями на черную шарманку. Что–то они не так с нею сделали. Из дворцовых дверей выбежала горничная и что–то спросила у грозной хозяйки, в ответ в нее полетело недоеденное яблоко. Причем казалось, что мадам была недовольна горничной и яблоком в равной степени. На всем пути от безалаберного дворца к приютившей меня гостинице я пытался объективно оценить утреннее столь пышно меблированное приключение. И ничего у меня не получалось. Одно лишь можно было утверждать с уверенностью: что приключение это отнюдь не закончилось. Оно только начинается. Переключились, господин Пригожий, на старушек, ха, ха, ха. До чего не докатишься от провинциальной скуки. Я дернул дверь «Золотого барана» и вошел, сопровождаемый мелодической истерикой медного колокольчика. Потребовал у слуги два кувшина горячей воды и четыре чистых полотенца в номер. Немедленно. Взбежал по скрипучей древнедере–вянной лестнице на галерею и направился в левое кры–по, расстегивая на ходу пуговицы спортивной английс–кой куртки. Желание побриться сделалось нестерпимым, Я надеялся, соскоблив похмельную щетину со своих в меру впалых щек, наконец обрести себя истинного. А уж он–то, бодрый и свежий, разберется в планах на будущее.
Войдя в комнату, претерпел разочарование. На стуле подле бюро сидел все он же – то есть доктор Сволочек (не стану скрывать его имени!). На том одном основании, что он (вместе с доктором Вернером) пользует маэстро Лобелло, моего доселе незримого наставника, он счел возможным взять надо мною опеку. Считалось, что он хороший врач и образованный человек. Первого мне, слава Богу, проверить не удалось, второе я ощутил на себе в полной мере. Утомительнее всего были глубокомысленные беседы, к которым он имел склонность и пытался склонить и меня при каждой встрече. Судьбы Европы, судьбы славянства, роль личности в глобальных исторических процессах – вот основные темы разговоров. Не чужд ему был легкий мистический уклон. Он во всем пытался увидеть «великое предзнаменование» и призывал меня смотреть вместе. Я соглашался лишь из боязни его обидеть. Иногда у меня появлялось ощущение, что доктор знает нечто важное и все время присматривается ко мне, решая, стоит ли передо мною открыться. На меня его тайны, по правде сказать, наводили тоску.
Сегодня он торжественнее и значительнее обычного. Он всегда одевался тщательно, а в этот раз вообще – черная визитка, крахмальные воротнички с алмазными капельками в углах отворотов. Подбритые бачки и разумная грусть в больших серых глазах. Что–то случилось, понял я.
Доктор поднял красивые деликатные руки с янтарного набалдашника своей трости и обнял меня за плечи. По–отечески. Мы расстались с ним менее десяти часов назад, поэтому такие нежности не могли не вызвать удивления. Он явно изготавливался для очень важного со мною разговора. А-а, догадался я и сокрушенно шмыгнул носом.
– Наш маэстро скончался?
Доктор столько странного и даже поразительного рассказывал мне о сеньоре Лобелло, так восхищался его способностью проникать в суть вещей, что я не удивился тому, что маэстро решил уйти, не удостоив меня свиданием в этой жизни. Кто я ему?
– Что вы такое говорите?! – Доктор отпрянул от меня. —
Я был у него сегодня утром!
Черт, ошибся! Как неловко. Мне пришлось выразительно
закашляться, изображая сильное смущение. Не дай Бог,
доктор подумает, что я способен шутить на такие темы,
да еще в связи с такой уважаемой личностью.
Он все–таки подумал.
– Весьма прискорбно, молодой человек, весьма! И тут внесли кувшины с горячей водой. Я, чтобы, так сказать, сменить тему, бросился к несессеру, хранившему мои бритвенные принадлежности, и с такою скоростью извлек опасное лезвие, будто хотел тут же покончить со своей бесполезной и дерзновенной жизнью. Опять получилось неловко: чтобы загладить, попытался улыбнуться виновато, но, поскольку вины своей не чувствовал, улыбка вышла, видимо, беспутной, а может, и наглой.
Благороднейший доктор, несомненно, решил, что этот заезжий русский дуралей продолжает при помощи бритвы заигрывать с деликатной темой, и оскорбился не на шутку. Обида выражает себя церемоннее других чувств. Доктор двинулся вон из комнаты, безапелляционно цокая тростью. В дверях произнес:
– Поздно, уже поздно. Вы, по всей видимости, успели зайти достаточно далеко по этому пути. Тут уж ничего не поделаешь. Прошу вас на правах человека, чувствующего ответственность за наше будущее: постарайтесь оставаться благородным человеком. Не оскорбляйте своими ужимками величия того, что должно совершиться. Я остался стоять над горячим кувшином с голым лезвием в руках. Ну вот что он мне сказал – или хотел сказать? Одно ясно: что–то случилось. Тем не менее я побрился.
И даже с удовольствием. Я стоял перед темным гостиничным зеркалом, фривольно оперируя при помощи двух пальцев собственным носом – вправо его, влево, вверх. Оставшись довольным его постановкой на лице, я поощрил несколькими шлепками юношеские свои ланиты. Одеколон так и заполыхал на них и ударил в мозг, как шампанское. Что ни говори – хорош мордаш. Нет, мордаш – это, кажется, про собак. Тем не менее хорош. И лоб, и каштановая волна поверх, и глаз затаенно сияет. И тут рядом с образом цветущей юности появляется на просторах амальгамы физиономия совсем в другом роде. Широкая, красная, нос бугристый, глаза навыкате и притом испуганные. Хозяин гостиницы, вуаля.
– Прошу прощения, что осмелился. Я обрадовался ему не больше, чем Хлестаков появлению городничего. Не плачено было уже за пять дней. Единственным моим финансовым документом было письмо батюшки, в коем говорилось, что деньги высланы. Письмо мсье Саловону было предъявлено, оно его отчасти успокоило, несмотря на то, что жилец величался там «ленивцем» и «разгильдяем». Возможно, мсье Саловон решил, что таким образом обозначается принадлежность к купечеству первой гильдии.
Нет, слишком заметно, что явился он не по денежному делу. Он испуган. Я мгновенно проникся уверенностью в себе.
– Если уж вы вошли… тем более без стука…
– Я не хотел обращать на себя внимание. – Хозяин затравленно оглянулся.
Не отказав себе в удовольствии еще раз похлопать себя по щекам, я сел в кресло и предложил почтенному ненавистнику всего малороссийского взять место напротив. Но ноги у него не гнулись, он остался испуганно стоять.
– Когда до меня дошли эти слухи, мсье Пригожий, я расстроился. – Он опять оглянулся и с подозрением посмотрел в сторону шкафа.
– Три сюртука, пятнадцать сорочек, больше там ничего нет. А что за слухи вы имеете и виду? – Разговор сделался мне неуловимо приятен, я решил совместить приятное с полезным, взял пилочку для ногтей и занялся левым мизинцем.
– Вы идете в гости к мадам Еве? – выдохнул старик.
– А вы хотите мне отсоветовать?
– Именно есть так. Поверьте пожилому человеку, которому не за что желать вам зла, – не надо вам к ней ходить.
– Отчего же?
Страдание выразилось в лице полнокровного старика,
он перешел на шепот последней степени шершавости:
– Мне кое–что известно об этой госпоже. Она посещала наш город. Она снимала тот же дворец, что и в этот раз, и провела в Ильве около четырех месяцев. И знаете, почему должна была покинуть город? Я махнул пилочкой: говорите уж.
– Поползли слухи.
– Так и знал.
– Поползли слухи, что она родственница того самого князя Влада. Знаменитого. Какая–то дальняя потомица. Родство якобы не самое прямое, но безусловно достоверное.
– И чем же родство это нехорошо, чем запятнал себя этот князь?
Мсье Саловон закрыл глаза. То, что он хотел сообщить, можно было проговорить только в темноте.
– Кровью.
Я внимательнейшим образом осмотрел свой мизинец и пришел к выводу – хорош! На очереди был ноготь безымянного.
– Знаете, если по этому принципу рассматривать…
– Вы не поняли главного.
– Ну так скорее сообщите мне, что есть это главное. – Я начал нервничать и не считал нужным это скрывать.
– В истории края, граничащего с нашим княжеством,
князь Влад известен как кровавый, страшный человек. Он известен под именем Дракулы. Хозяин гостиницы потерял сознание от своей смелости и по чистой случайности остался стоять на ногах.
– Так бы сразу и сказали – Дракула! – с вызывающей (специально) громкостью произнес я. – А мадам Ева – родственница Дракулы?
– Умоляю, тише, вы меня можете убить этими словами.
– В самом деле, эту чушь лучше нести шепотом, – аффектированно прошептал я. С впечатлительным «трактирщиком» пора было кончать. – Вы что же, сами видели мадам Еву?
– Собственными глазами.
– В тот приезд?
– В тот, в тот. И, будучи довольно молодым человеком, пленился. Ходил по улицам без памяти чувств. Но, происходя из сословия… вы меня понимаете, не имея даже тени шансов…
– То есть как, – вскричал я, радуясь, что поймал его на очевидной глупости, – «будучи молодым человеком»?!
– Именно, мсье Пригожий, это было перед последней русско–турецкой войной.
– Русско–турецкой?
– Да, в 1877 году. Она была прелестна. Я бы совсем сошел с ума, но меня отрезвили эти слухи. Они усилились, когда в Чаре нашли два мужских трупа с характерными ранками на шее и обескровленные совершенно. Он надоел мне нестерпимо.
– О Балканы, Балканы! Так вы утверждаете, что мадам Ева была в 1877 году прелестной молодой женщиной? Лет двадцати–двадцати пяти?
– О, мсье Пригожий, была, была прелестной!
– Как же она должна выглядеть теперь, в году 1914‑м? Он замолк. Началась мучительная возня морщин на лбу. Старик был смущен, а я не желал быть великодушным.
– Мне довелось побеседовать с нею час примерно назад и видеть ее, стало быть, своими собственными глазами. Она не юна уже. Вместе с тем я убежден, что если она и участвовала в той войне, то на стороне мокрых пеленок.
Саловон смотрел мимо меня. Надо признать, весьма тупо.
– Как хотите, дорогой мой, передо мною встает выбор: или верить вашим сбивчивым словам, или своим голубым глазам.
– Знаете, мсье Пригожий, вы не могли видеть мадам Еву. У меня есть сведения, что она еще не приехала. Ее ждут к вечеру, к самому приему.
– Ас кем же я тогда разговаривал? От кого получил приглашение? – спросил я и, естественно, расхохотался.
И снова стук в дверь. Нетерпеливый, даже наглый. Это не слуга. Я вымолвил «войдите» уже ему в лицо. Высокому, плечистому, отчаянно усатому офицеру. Погоны, правда, отсутствовали, но китель не давал обмануться. Отставники часто шьют себе такие. Выправка соответствовала амуниции. Что немного портило его внешность, так это рваная и приблизительно сросшаяся ноздря. Рвать ноздри? Кажется, такого наказания давно нет нигде в Европе.
– Алекс Вольф, – представился он чуть–чуть угрожающе. Сзади на сапогах у него богато звякнуло. Шпоры по своей лихости годились в родственники усам.
– Пригожий.
– Являюсь вашим соотечественником, мсье. Ввиду этого обстоятельства позволил себе вот так, по–простому, с визитом.
– Вольф? – зевнул я – Соотечественник? Говорят, правда, что встречаются немцы, носящие фамилию, например, Иванов… Впрочем, есть у меня один знакомый немец по фамилии Вернер… – Я понял, что не знаю, к какой мысли хочу вывести эту речь, но гость, кажется, достаточно понял ее для того, чтобы оскорбиться. И за
Вольфа, и за немцев. Он агрессивно подкрутил усы и расставил шпоры пошире.
– Вы, я вижу, позволяете себе насмехаться над вещами…
– Ни в коем случае. Ни, ни, ни! Я не желал вас обидеть. Весьма, весьма рад встретить здесь соотечественника.
Офицерский взор стал тусклее. Вольф сложил руки на груди и поднял бровь. И без того выразительную.
– Уверяю, – я улыбнулся, – очень, очень рад вас видеть.
Что–то подсказывало мне, что с этим господином лучше не ссориться. Тон мой был настолько примирителен, что даже заядлый бретер счел бы его достаточной сатисфакцией.
– Хорошо, тогда едемте обедать. У меня и лошади готовы. В венгерский трактир. Гуляшик, чардашик и несколько хороших мордашек. Устроим небольшой раскардашик.
Не сразу я нашелся, что ответить. Каков он – офицерский обед, я знал слишком хорошо. И в трое суток не уложиться.
– Вы отказываетесь? – зашевелились усы.
– Но я не одет.
– Жду за дверью, – обрадовался он, приняв мои слова за согласие.
– Может быть, вы подождете меня прямо в трактире? В венгерском.
– Что-о?
Он уже на меня кричит, подумалось с тоской.
– Я не могу допустить, чтобы вы заблудились в переулках этой дрянной столиченки. У меня дрожки. Или вы привыкли разъезжать в авто? Последний намек остался мне непонятен.
– Польщен вниманием вашим, однако ж окончание туалета хотел бы совершить в одиночестве. На несколько секунд я остался один. За это время нужно было решить, что предпринять, и понять, что, собственно, происходит. Офицер вставал у меня поперек горла со своим обедом. Отказаться же после того, как выразил (не важно, что невольно) согласие ехать, – это поединок. Усач по виду стрелок не из последних. Все же как широко распространились русские по свету, нипочем не сыщешь свободного от соотечественника уголка!
– Вы готовы? – Нетерпение за дверью.
– Повязываю галстук.
Что ж, едем. Только ни в чем ему не противоречить. Странности начались, стоило нам выйти из трактира. Не оказалось заявленных дрожек. Их не украли, как я понял, господин офицер вплел их в приглашение для шика. Или был уверен, что приглашаемый откажется от венгерского обеда?
Гостиничный мальчишка быстро добыл нам экипаж. Я поставил свою монмартрскую трость меж бежевых колен, опираясь рукою на нее, другой я придерживал опять–таки парижского сочинения цилиндр. Может статься, что во дворец придется отправиться прямо из офицерского раскардаша.
– Вы ведь недавно в здешних Палестинах, господин Пригожий?
– Недавно.
– Всякое место наскучивает рано или поздно. Маленькие городки имеют здесь преимущество перед парижа–ми.
Я безропотно согласился и с этой неуловимо путаной фразой.
– Но у вас все впереди.
– Надеюсь, лишь то, что мне не вредно.
– Что вы имеете в виду? – ощутимо напрягся Вольф. – Что я хочу ввергнуть вас в неприятности? Еле–еле я сумел успокоить его и положил себе впредь держаться еще осторожнее.
В трактире никто нас не ждал. Бродили меж пустыми столами скучные официанты. Место для румынского (в венгерских заведениях всегда играют румыны) оркестра безнадежно пустовало. Но стоило офицеру спросить «шикарный» обед, заведение стало оживать. Господин Вольф был сверхъестественно разборчив. Четыре скатерти заставил сменить. Закуски были все им возмущенно забракованы. Бледный, как мертвец (от злости), метрдотель велел принести новые. Они не были похвалены, но хотя бы допущены к столу. То же с винами. Местное ильванское (весьма недурное) он громко назвал помоями. Метрдотель покраснел и прикусил верхнюю губу. Остановился он на шато роз, шабли и мозельвейне. На мой взгляд, сопряжение этих напитков не обнаруживало тонкого вкуса. Однако бровь, которой я имел право повести, осталась на месте. Выпили тост первый. За Государя императора, как и положено. Я это сделал внешне охотно, чем дал повод для офицерского удивления. Он полагал найти во мне либерала и задеть своими словами?
– И вы всерьез считаете, что правящий наш дом достоин того, чтобы за него пить?
– В том случае, если вы поднимаете тост за, – да! «Может, сделаться дипломатом?» – подумал я, мысленно любуясь хитроумием своего ответа. Вольф мрачно наполнил бокалы. Происки на политические темы пришлось ему оставить, с какой стороны теперь зайдет?
– Но не кажется ли вам, господин соотечественник, что наш русский характер в общем–то дрянь и нас, русских, лучше за границу вообще не пускать? Ничему не научимся путному. Что поймем, то неправильно используем. А пуще всего способны лишь нахамить, как я давеча главному здешнему подавальщику. Возможность нахамить – лучшее утешение для души нашей.
– Я не вполне уяснил, в чем смысл тоста, прошу меня великодушно простить, мсье Вольф. – Тост простой. – Он поднял бокал с густо–красным напитком и прищурился так, будто был способен видеть сквозь такие препятствия.
– Выпьем, мсье путешественник, за то, чтобы никого из нас, ни одного русского хама и на пушечный выстрел не подпускать к Европе.
– Охотно, тем более что я лично делом могу ответить на ваше мудрое предложение. Через неделю, самое большее – две имею отбыть в родные пенаты. И собираюсь впредь пребывать там безвыездно. И я с наслаждением выпил.
Вольф только отхлебнул, изувеченная ноздря его дернулась.
– Но признайте, только честны будьте до конца, что Россия – непригодное место для житья. Пустейшее и грязнейшее. Моды – дичь! Дороги – канавы! Народишко – или раб, или бандит!
– С огромнейшим сожалением покидал я Париж, эту столицу просвещенного мира.
Соотечественник шумно втянул воздух, чтоб подпитать мыслительный пожар в своей голове.
– Откуда вы родом, господин Пригожий?
– Из Костромы.
– Подлейший город!
– Часть России, – равнодушно пожал я плечами и придвинул к себе блюдо с дунайскими креветками. Вольф вытащил салфетку из выреза жилета, несколько секунд мял ее, будто стараясь выдавить хоть немного яда для нового вопроса. Чтобы дать себе краткую передышку, я поднял бокал и предложил осушить его за родителей. Безобиднейший из предметов. Но с собеседником сделалось что–то страшное.
– Вы что, знакомы с моим родителем?
– Не имел ни чести, ни удовольствия.
– Так зачем его упомянули?
– Принято и приятно выпить за отцов наших.
– А откуда вы знаете, что он у меня вообще есть?
– Ежели он окончил дни свои, приношу вам глубочайшее соболезнование. Вольф задумчиво прокашлялся.
– Вы, может быть, считаете моего родителя бездарным писателем?
– Ни в коем случае.
– Вы считаете, что у него безыдеоматический язык, что он пишет как бы на эсперанто?
– Нет, нет, нет!
– Тогда выпьем. Что вы можете обо мне знать? Ничего! Когда–нибудь узнаете. Если доживете.
– Прошу прощения, мсье Вольф, мы будем пить за здравие или все ж таки за упокой?
– Мой отец жив. Но Бог с ним.
– Бог, – безропотно согласился я.
– А кто ваш родитель?
– Увы, – я развел вилкой и ножом, – костромич.
– А по профессии?
– Архитектор.