Текст книги "Пора ехать в Сараево (СИ)"
Автор книги: Михаил Попов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Странна столешинская ночь
Так думал, например, Афанасий Иванович, стоя у открытого в нее окна. Яблони, подкравшиеся к нему на расстояние вытянутой руки, казались теплокровными существами. Не умея собственными силами дотянуться до мученика в роскошном халате и убаюкать его, они выпускали в его сторону беспорядочных страстных ночниц. Те, приятно попорхав перед его лицом, уносились внутрь комнаты к классическому предмету своих вожделений – свече.
Афанасий Иванович с удовольствием улегся бы спать, но страх комкал его постель. Он знал, что убивец является не во сне, но боялся заснуть. Глупо? Безусловно! Афанасий Иванович знал это. многократно доказывал это себе на пальцах логики, но верить себе по–настоящему не начинал. История с последними каминными часами разрешилась удачно, вредоносной хронометрической гидре отсечена была последняя голова. Собственноручно, хотя и топорно. Но все равно в душе один лозунг: нет сну!
Не спал и господин генерал. Он лежал в темноте с мирно посапывающей Галиной Григорьевной и думал о ней. Думал нехорошо. Думал и о себе, и тоже непохвально. И очень литературно. Зачем он, седой бывалый человек, прельстившись свежестью и непосредственностью… Старик, женившийся на молоденькой, всегда глуп. Да и то сказать, свежесть оказалась отчасти искусственной, а непосредственность прикрывала явную посредственность ума и чувств.
Но, окорачивал он себя, во–первых, он далеко не старик, а во–вторых, Галина Григорьевна должна быть обязана ему за то, что он вытащил ее из этого таганрогского вертепа, называемого театром. Без таланта, без покровителя, без капли мозгов в голове – на что она была обречена?! Говорила, что обручена – ложь! И, главное, никаких следов благодарности – ни в словах, ни в поведении.
Но вместе с тем и сынок хорош! Зачем надевать этот омерзительный костюм? С какой целью он так полосат?! Зачем купаться в пруду?! Невозможно запретить, но и невозможно объяснить, – зачем бросать этот вызов? Ночь, глухая ночь была и в сердце генерала, и в сердце среднерусской возвышенности (сердцерусской?). Профессор не спал потому, что работал. Зоя Вечеславов–на раскритиковала несколько мест из его последних сочинений, и теперь, склонившись над текстом, он постепенно, без обычной, правда, благодарности осознавал, что критика эта резонна. Как она все–таки умна, Зоинька. Но, однако, эти эксцессы! Необъяснимые обмороки, они пугают. Зоя Вечеславовна всегда казалась и самому Евгению Сергеевичу, и общим знакомым человеком с приятным набором милых странностей. Они лишь подчеркивали глубину и оригинальность ее характера. Не более. Оказалось, что более. Не есть ли это болезнь? – спрашивал себя Евгений Сергеевич, стыдясь при этом, что способен такое думать – хотя бы и в интимном мраке своей души.
Не спали и юные петербуржцы. Не спали по–разному. Гость лежал с открытыми глазами и улыбался. Он что–то понял. Ему открылась бездна, но не испугала его, а показала какую–то научную драгоценность. Пусть и на шестипалой ладони.
Разумеется, завтра же необходимо ехать в Петербург. Только там можно достать все нужные реактивы и оборудование для постановки опыта. Да что там реактивы… Саша повернул голову в сторону отбившегося от науки товарища. Но видимее от этого товарищ не стал. Значительно проще было рассмотреть детали будущего открытия. Что это с Аркадием происходит, подумал естествоиспытатель и сам удивился, что способен думать подобным образом и тратить понимательные способности на то, от понимания чего дело не продвинется. Но он был благодарен ему за столешинские болота. Ах, болота, болота, торфяные толщи, хвощи, корневища, в этой толщи гниющие. Сбежав по ступенькам внезапной и ненужной аллитерации, он вновь оказался по щиколотку… И тут Аркадий неожиданно сел на кровати. Невидимо, но явно. Саша хотел его окликнуть, чувствовал, что окликнуть, пожалуй, даже стоит, но не сделал этого.
Скрипнула кроватная рама, и привиденьевого типа фигура встала во весь свой приблизительный рост. Царапнул лапой по полу стул. Ночная рубаха поглотила себя халатом. Все движения были медленными и бесшумными. Бесшумными потому, что медленными. И вдруг… Подразумевающийся халат сделал резкий выпад в сторону открытого июльского окна, оперся рукавом на подоконник и вылетел в ночь. Та приняла его полностью, не выдав ни единым звуком.
Выйдя из затаенного состояния, естествоиспытатель тоже опустил ноги на пол. Аркадий знал, что за ним наблюдают? Куда он побежал? И что теперь делать? По крайней мере, стоит подойти к окну. Саша подошел. Не без опаски положил ладони на прохладный подоконник. Медленно наклонился вперед, живо вращая при этом глазами. Если Аркадий затаился под окном или поблизости, хотелось увидеть его первым. Неизвестно зачем, но хотелось. Но все эти странные предосторожности не имели никакого смысла, потому что Аркадий был далеко от окна. Он бродил по саду, беспорядочно разводя слепыми руками ветки, топча травы, задевая то правым, то левым плечом яблоневые стволы. Не в поисках чего–то, без какого–либо маршрута. Иногда он останавливался и задирал лицо к небу. Лицо блестело от слез, а сквозь крепко сцепленные челюсти прорывалось то ли рыдание, то ли рычание. Он явно о чем–то вопрошал эти сочетания блестящих точек наверху, и виделось ему нечто вроде осмысленного и обнадеживающего ответа там. Если бы только не эта псевдопрозрачная, как сильное опьянение, туча, наползающая справа! Вот уже скрыты ею самые достоверные созвездия, и это заставляет все сильнее сотрясаться от бесшумных страданий исцарапанную яблоневыми когтями грудь.
Все! Небесная картина искажена и загажена. Там тоже уже нет правды. Шатаясь от горя, Аркадий двинулся дальше. Огибая особенно разросшееся растение, забрел на неуместную в такой темноте клумбу, растоптал ее, выб–рел на очередную лужайку, и тут вдруг земля зашаталась под ним, зашаталась и разверзлась. Он с глухим утробным криком рухнул вниз. Не сразу он сообразил, что наткнулся на заброшенный гамак. Некоторое время он позволял делать с собою все что угодно. Перевернулся, скуля, на спину и попытался вновь обратить взор к небу. Но ничего не получилось. Теперь мешала не только туча; изволила выйти еще и луна. Что она способна сделать с ночным садом, известно. Аркадий заметался, чтобы не слишком бросаться ей в глаза, почувствовал благодарность к гамаку, который перестал раскачиваться. Ему был виден бедно освещенный угол дома в проеме между двумя кронами. В стене имелся прямоугольный провал. Окно. Ах вот оно что, прошепталось внутри. Не могло быть никаких сомнений, что окно это уготовано именно для него. Умеющий выпрыгнуть из окна в ночь по справедливости должен обладать правом забраться в него. Освободившись из провисшей сети, Аркадий двинулся на черный прямоугольный зов. Он не думал о том, к чему приведет этот подсказанный высшими силами лаз, хотя и знал, к кому.
Не раздумывая и не сомневаясь, лишь слегка дрожа от нетерпения, он схватился за подоконник, подтянулся и одним движением внырнул внутрь, собрался с собою на шершавом узком половике и на четвереньках двинулся к бесшумной девичьей кровати.
Марья Андреевна выбежала из спальни и несколько раз дернула за веревку, посылая в спальню горничной испуганный звонок.
Калистрат локтем толкнул жену в бок: – Не слышишь, барыня кличет.
Груша вскочила, помотала спросонья головой и начала натягивать через голову юбку.
– Ишь ты, как будто и впрямь спала, – ехидно сказал муж. Привыкшая к его неизменному (низменному?) ехидству Груша отвечать не стала.
– Кто здесь?
Настя оторвалась от подушки и одним паническим движением влипла спиной в настенный коврик.
– Это я, не бойся, я!
– Аркадий?! Зачем ты здесь?!
– Я тебе все объясню.
– В халате?
– Ты пойми и не кричи.
Он схватил ее за руки, как будто именно их нужно было успокоить прежде всего. Настя руки, наоборот, вырывала, полный контроль над ними был ей важен в этот момент.
Аркадий говорил. Сбивчиво, жарко, с шепотом и рыданиями. Невозможно описать, какую он нес чепуху. В основном про Мазурские болота. «Везде, черт их раздери, эти болота!» Часто упоминал о девятнадцатом августа. «Не когда–нибудь, Настя, не когда–нибудь, пойми, а именно девятнадцатого августа!» Он настаивал, что от его «взвода» не останется никого. При этом продолжал ловить ловкие Настины кисти и проявлял намерение взгромоздиться на узкое ложе невинности.
– Какие болота?! Какой взвод?! Что тебе от меня надо?! Ты пьян!
– Мазурские, Мазурские, возле местечка Пшехонцы. Все местечко одним залпом, два дня по болотам. Титоренке оторвало ногу. Обе ступни. Не девятнадцатого, а семнадцатого. Я один, совсем один, Настя, представляешь, два дня. Все тряслось под ногами, ходуном все ходило. У них там такое слово есть – дрыгва. А потом дыра – и сразу по пояс…
– Я не хочу слушать ни про какие болота! Уходи отсюда, уходи!
– Да ты пойми, пойми, как это скоро! Он взлазил и съезжал, сталкиваемый худыми, но безжалостными ногами.
– Скоро, очень скоро, почти завтра. А тебе все равно!
– Мне не все равно, мне противно. Убирайся! Я сейчас начну кричать. Это же невообразимо.
– Да, да, невообразимо, это нельзя понять. Ты права. Трясина, девятнадцатое совсем рядом, и я ведь ничего особенного не прошу, Настя.
– А что ты просишь? – холодеющим тоном спросила она, всползая спиной по морщащемуся коврику.
– Ты же запираешься в сарае с дядь Фаней, со стариком. А я не старик. Я понимаю, его тоже зарежут, и его жалко, но меня тоже жалко…
– Ты! ты!., ты знаешь кто?!
– Кто бы ни был, но не старик, я даже умру молодым, Настя.
Он почти полностью вскарабкался на обороняемое ложе, но на одно короткое мгновение оказался в позе неустойчивого равновесия на краю его. Удара жилистой, пусть даже и женской, ноги было достаточно, чтобы болезненно обрушить его на пол.
Настя была готова к новому натиску (настиску?), но, оказавшись на полу, Аркадий обмяк. Он был даже не в силах подняться больше чем на четвереньки. Всхлипывая и бессмысленно жалуясь, он пополз к двери.
– Животное! – такой был поставлен ему диагноз. Он уползал, глухо колотя коленками в половик, рыдая, в растерзанном халате.
Проводив невидимым взглядом своего дальнего и свихнувшегося родственника, Настя отлипла от стены, шагнула босою ногой на половик и, пошатываясь, двинулась к окошку, одну безумную минуту назад впустившему Аркадия. Подойдя вплотную, она запрокинула голову – и вдруг с утробным звуком перевалилась через подоконник. Ее вырвало, мучительно и длинно. Так рвет или от отвращения, или от ужаса.
Взявший на себя обязанности следователя Саша был неподалеку, за деревом, он был весьма озадачен таким проявлением женского естества. Неприятные недоумения роились в голове естествоиспытателя. Аркадий медленно и, можно сказать, тщательно продвигался по коридорам родного дома. Время от времени ему приходилось становиться на колени – действие возобновлявшейся страшной мысли. Мучительно сглотнув несколько раз слюну, прояснив этими усилиями внутреннее зрение, он вставал и шагал дальше. Желание исповедаться крепло в нем. Оставалось только понять до конца – в чем именно. Но он был уверен, что последняя ясность постигнет его там, в том месте, которого он таки достигнет. Нужен был только убедительный сигнал, что вот оно, это место. А вокруг была только равномерная, нигде не сгущенная, ничем не чреватая ночь. Но повезло. Из–за поворота послышались быстрые легкие шаги. Только она, высланная ему на помощь, могла так неординарно передвигаться. Аркадий стоял на очередных четвереньках, у него времени и сил хватило только на то, чтобы поднять голову и открыть объятия. В них и попала вызванная барыней Груша. Объятия трагически замкнулись.
Калистрат медленно, несуетливо поднялся. Надел портки, рубаху. Подпоясываться не стал, равно как и наматывать портянки. Натянул сапоги на босу ногу. Вытащил из–под топчана английские ножницы для подстригания кустов, взялся за деревянные рукояти и бесшумно развел их на уровне груди. Очень отдаленно эта сцена напомнила историю про Самсона и его льва. Чахоточно–сардонический смешок вырвался из впалой груди. К чему он относился, понять пока было трудно.
Груша была девушка сильная. Упершись ладонями в плечи Аркадия Васильевича, шепча тихо, но вполне возмущенно: «Ах, барин! барин! барин! нельзя!», она дала обратный ход, мощно перебирая ногами. Она работала так решительно, что увлекаемый ею Аркадий не успевал встать на ноги и ехал на коленях. Он обнимал бурно работающие бедра и что–то пел про все те же болота, уткнувшись в теплый фартук. Эти речи переплетались с рыданиями и деталями неминучей гибели, а также диковатыми размышлениями вслух о том, что за маменькиными горничными волочиться и подло и принято. Одним словом, доказывалось, что ввиду скорых и неизбежных Мазурских болот он должен быть понят Грушею–доброю душою, ибо в ситуациях прочих, не предсмертных, не видела она от него грязных приставаний, а видела только все хорошее или безвредное. До Груши наконец дошло, что она имеет дело не с обычным случаем барского кобеляжа, а с чем–то непонятным и, может быть, небезопасным. Инстинктивно она уволакивала дикого барчука к выходу на заднее крыльцо. Там не было жилых комнат, там можно было избежать свидетелей.
Калистрат допивал стакан водки, когда услыхал звон колокольчика над своим семейным топчаном. Он поперхнулся. Очередной глоток дрожащая глотка отказалась принять. Роль последних капель для его душевной чаши сыграли дребезги медного негодяя. Почувствовав, как вспотели босые ноги в сапогах, Калистрат понял, что еще секунду назад не был окончательно решившимся человеком. Только этот повторный звонок (хотя на самом деле никакой не повторный) заставил его решиться.
Выбив задом скрипучую дверь, Груша вытащила все еще бормочущего студента на крыльцо, безжалостно залитое лунным светом. Тут было все, что нужно для романтического свидания. Покосившиеся перила, жасминовые дебри, свиристящая насекомая чепуха. Чувствуя, что выбивается из сил, Груша сделала последнее усилие. Аркадий сверзился по трем трухлявым, но высоким ступеням, уда–рясь коленями. Только внизу, уже на траве, он понял, как ему больно, и потянулся руками к больным местам, топя в тихом стоне детали своего сложного бреда. Воспользовавшись добытою свободою, Груша бросилась бежать по траве высокой, уворачиваясь от веток ухватистых, за угол дома. Мимо генеральского флигеля к длинному сараю служебному. С одной, ей-Богу, единственной целью – избежать освещенных лунным вниманием мест. И если бы не белый, как смерть, фартук, этот выслушавший столько грязных и странных предложений, не потемневший от возмущения и тоски кусок ткани, – вот если бы не он, Груша бы сумела темной стороной имения проскользнуть на прежнюю ровную дорожку своей незамысловатой жизни. Но фартук выдал, идол. Груша скользила, спиной прижимаясь к стене служебного флигеля и перебирая по ней руками. При желании можно было заподозрить в ней женщину, желающую скрытно прокрасться в некую дверь.
Василий Васильевич вздрогнул, потревоженный истошным женским криком. Он осторожно, но быстро встал – Галина Григорьевна не проснулась. Натянув халат и положив в карман браунинг, вышел из флигеля. Крик убиваемой Груши разбудил не только его. Первым у места чудовищного преступления оказался Саша Павлов. Он был, в общем–то, и свидетелем случившегося, ибо бродил по саду от окна к окну, стараясь проникнуть в смысл происходящих вокруг ненормальных событий. Сразу же после Василия Васильевича явилась чета Кор–женевских. Они были вполне одеты. «Мы еще не ложились», – счел нужным пояснить кому–то Евгений Сергеевич.
«В три часа ночи», – подозрительно подумал генерал. Проступила из темноты Настя.
– Что случилось? – спросила она, поднимая над головою толстую свечу. Ей никто не ответил. Привалившись к стене, сидела Груша. В ее некогда белом фартуке в районе груди зияли две дыры, из которых текли два потока, сливаясь в один на коленях. Генерал порадовался, что здесь нет Галины Григорьевны, и обратился к дамам:
– Может, вам не следует на это смотреть?
– Это Калистрат, – сказал Саша, – там, за дверью, должен быть еще один труп.
Генерал достал из кармана пистолет и что–то передернул в нем.
– Если бы сейчас был день, меня бы наверняка вырвало, – сказала Зоя Вечеславовна.
– Надо его немедленно разыскать, – сказал генерал.
– Чего его искать, он когда вышел оттуда, из комнаты, то пошел к сараю, – объяснил Саша. Настя опустила руку со свечою пониже, другую прижала ко рту, в горле билась повторная желудочная судорога. Генерал огляделся – кого взять на подмогу, – но потом решил, что справится сам.
– Помогите Насте, – сказал он естествоиспытателю.
– Как? – искренне спросил тот.
Калистрат сидел в бричке – с закрытыми глазами, сложив руки на груди. Он не стал оказывать никакого сопротивления. Только надменно покашливал, когда ему вязали руки и вели к погребу за конюшней.
– Разберемся утром, – сказал генерал. После всего он отправился к себе во флигель. Странно, но он находился в приподнятом расположении духа. Хорошо, очень хорошо, что Галина Григорьевна ничего не видела, и не только потому, что сберегла свои нервы, но главным образом потому, что предоставила мужу возможность покрасоваться в качестве рассказчика о кровавом преступлении и о своем решительном поведении. Подходя к дверям, Василий Васильевич как раз обдумывал нравоучительный эпилог этой истории.
Так и не закончив мысль, он заметил, что в окнах спальни горит свет. Тем лучше, не придется будить жену, заставил себя подумать генерал, хотя сердце его заволновалось.
Открыв дверь спальни, генерал остолбенел, побледнел. Будь он чуть–чуть поапоплексичнее, не миновать бы удара.
Галина Григорьевна, облаченная в один лишь пеньюар и наброшенную на плечи шаль, сидела в креслах, и у ее ног располагался Аркадий Васильевич. Его явно спящая голова лежала на коленях мачехи. Тонкая артистическая рука голову эту поглаживала. Не без приязни (ничего материнского в этих движениях генерал не рассмотрел), о чем свидетельствовала печальная улыбка на устах генеральши.
И среди подчиненных, и перед начальством Василий Васильевич славился отменной выдержанностью. Профессиональная выучка помогла ему и на семейном фронте. Дождавшись, когда утихнут мучительные внутренние взрывы и появится способность управлять своими голосовыми связками, он сказал:
– А теперь объясните, мадам, что все это значит? Он был готов к повинному пристыженному молчанию, готов был к хладнокровной (все же актерка) изобретательной лжи, готов был к покаянным истерическим слезам, расцарапыванию щек и ползанью по полу в поисках пепла. Даже к потоку встречных обвинений – в смысле «ты сам этого хотел» и «нечего жениться на молоденьких!». Но Галина Григорьевна его удивила, она подробно и почти спокойно объяснила, что значит все эго. И объяснения ее были чудовищны по своей неправдоподобности и аляповатости. Она утверждала, что Аркадий явился в халате и в слезах, а колени в крови, что пал перед ней на эти больные колени и рассказал, что утонет вскорости в каких–то весьма отдаленных болотах. Что он не видит никаких путей к спасению, и от этого жизнь его сделалась адом. Он рыдал и обнимал ее (Галину Григорьевну), но не как женщину, а скорее как мать, как единственного человека, которому может довериться.
– Вот и все, – искренне похлопав ресницами, сказала генеральша, – а потом он заснул, измученный. Василий Васильевич молчал.
– Вот видишь, я говорю, а он спит, – этот факт бывшая актриса подала как безусловный аргумент в какую–то свою пользу. Воспринял ли его так Василий Васильевич, осталось неясным. Он, старательно передвигая дрожащие от ярости ноги, прошел к свободному креслу и сел в него. Почувствовал себя увереннее.
– Болота? – спросил он, открывая следствие.
– Да, да, Мазуриковские, – торопливо подтвердила супруга, ей было приятно, что ее понимают.
– Но зачем, – жутко хмыкнул генерал, – какие–то специальные болота, когда в округе полно своих?! Сильно было подмечено, безжалостно, и Галина Григорьевна, потупившись, поняла, что ее позиция в чем–то небезупречна: что она может быть понята не так, как она сама себя понимает. Актриса новыми глазами посмотрела на симпатичную спящую голову у себя на коленях, и ей захотелось схватить ее и выкинуть за окно. Тогда прекратится опасная неловкость между женою и мужем. Теперь она уже и сама начала подозревать, что эта горячечная история про скорую гибель в чужих болотах неубедительна. Тем более при этой прильнувшей к коленям голове. Как же можно было так неосторожно проникнуться?! Наваждение!
– Должен вам заметить следующее, мадам…
– Не говорите так, – негнущимся от ужаса голосом прошептала Галина Григорьевна.
– …рассказанная вами история смехотворна. Вы сами от нее откажетесь. Но что бы вы мне ни рассказали впоследствии, это не изменит моего отношения к вопиющему факту неблагородства и предательства. Теперь я безусловно прихожу к выводу, что моя женитьба на вас была чудовищною ошибкою. Мы отныне прекращаем супружеские отношения. О способе, коим мы разорвем узы нашего негодного супружества, я вас извещу.
– Васичка…
Генерал встал, пасмурен и тяжел.
– Вынужден обратиться с одною к вам просьбою.
– Конечно, Васичка, конечно…
– До нашего отъезда из Столешина не афишировать вашу связь, равно как и наш с вами разрыв.
– Какая связь? Какая связь?
– С тою же просьбой обращаюсь к этой столь натурально спящей голове. Я прошу вас о соблюдении приличий, не чрезмерная просьба.
– Да какая связь?! – Галина Григорьевна схватила Ар–кадиеву голову за височную кудрю и яростно дернула, клок остался в кулаке. Юноша съехал на пол и так, не просыпаясь, зарыдал.
ВТОРАЯ ПОВЕСТЬ ОБ ИВАНЕ ПРИГОЖИНЕ
Двойник
Иван Андреевич очнулся. Дадим ему время свыкнуться с его новым состоянием. Нужно описать ложе, на котором он это сделает. Массивная, красного дерева амфисбена, в том смысле, что нельзя понять, где у этой кровати голова, а где ноги. Обе оконечности венчаются плавно загнутыми вовне спинками. И на левой, и на правой вертикальных панелях налеплено по бронзовому Гермесу; горизонтальная панель под шелковым матрацем во всю ширь занята ползучим бронзовым растением, вьющимся в разные стороны из пятиконечного медальона.
Если бы Иван Андреевич мог наблюдать свое пробуждение со стороны, он, несомненно, узнал бы именитый экспонат музея декоративных искусств в родном Париже. Кровать Гортензии Богарнэ. Но внимание очнувшегося было занято двумя открытиями другого рода. Он почувствовал, что под простынею, наброшенной кем–то на него, он совершенно гол. А в ногах у него сидит женщина, одетая очень по–домашнему: волосы (огромное количество) распущены по плечам, полупрозрачный пеньюар, выражение глаз таково, будто она видела его, Ивана Андреевича, еще до того, как на него была наброшена простыня. Подозрение неотвратимо превращалось в уверенность, и чем она становилась тверже, тем прекраснее казались эти молчаливые очи. Будто именно вид мужской слабости – та пища, что нужна демону женской привлекательности. В описываемые мгновения сей зверь был сыт и неотразимо загадочен. Чтобы как–то утвердиться в обретенном м'ире, Иван Андреевич попытался опереться на прошлое. Но, сделав мысленный шаг назад, оказавшись в туманном аду дуэли, тут же ретировался. Почувствовал себя слишком слабым для подобных воспоминаний.
Сидящая великодушно моргнула. Господи! хоть что–то человеческое не чуждо этой всеведущей душе! Кстати, кто она такая?! Лежащий знал, что, вспомнив имя этой женщины, он поймет все.
Она моргнула еще раз, и зародыш улыбки поселился в углу рта.
– Мадам Ева! – с огромным облегчением воскликнул Иван Андреевич, радостная судорога пробежала от левой ключицы к правой плюсне.
– Наконец–то. Я уже начала думать, что вы меня не вспомните, русский юноша, – чуть надменно (месть за медленную сообразительность), но в целом дружелюбно заговорила крупная красавица, – ведь это не первая наша встреча.
– Не первая? В каком смысле? – Иван Андреевич пробежал мыслью по своему обнаженному телу.
– Вам хотелось бы о ней забыть? Но не волнуйтесь, я
считаю, что вы искупили свою вину. Мне нравятся такие характеры – сначала надерзить даме, а потом вступиться за ее честь.
Иван Андреевич старательно вспоминал их первую встречу, да, несколько бликов, облаков, яблок… но, кажется, никаких дерзостей. «Дракула» был позже. Пока он плавал в прошлом, мадам Ева успела незаметно приблизиться и теперь занимала место на уровне его чресел.
– А вот дуэль… – Молодому человеку хотелось узнать, чем завершилось это безобразие.
– Именно дуэль, – посверкала большими глазами мадам, – когда мне донесли, из–за чего она случилась…
– Из–за чего? – Сам дуэлянт не смог бы ответить на этот вопрос.
– Этот неприятно таинственный господин Вольф давно уже преследует меня своими неприятными чувствами. Долго отвергаемая любовь неизбежно превращается в ненависть. Вы избавили меня от его общества.
– Навсегда? – Иван Андреевич хотел спросить: «Я убил его?», но отчего–то не посмел. Ответ мадам был как бы исчерпывающий и одновременно слегка туманный:
– Все обстоит так, будто его никогда и не существовало. Был некий призрак и растворился в тумане. Мадам Ева приблизилась на расстояние прямого дыхания. Рождаемое ею тепло полностью сообщалось щекам Ивана Андреевича. Потом она сделалась так близка, что он не мог одновременно видеть оба ее глаза и сосредоточился на одном расширенном, сложном, как географическая карта, зрачке.
– Мне донесли свидетели той сцены в трактире, что вы держались великолепно.
Иван Андреевич, впадая в панику и приходя в восторг, понял, что степень его близости с мадам Евой, возможно, сделается больше той, что возникает меж женским взором и мужской наготой.
– Этот усатый наглец, этот наглый усач раз за разом повторял: «С т е р в а! С т е р в а!» – мне объяснили, что это очень нехорошее русское слово, а вы раз за разом благородно парировали: «Я в восхищении, в восхищении!»
Ивану Андреевичу и нечего было ответить, и нечем, ибо губы его и язык вступили в приятную борьбу с агрессивным поцелуем. Но тут он вспомнил, что перед тем как схватить Алекса Вольфа за горло – вот так, вот так схватить (пальцы сами собой впились в талию «стервы» и обнаружили, что она обнажена. Пеньюар, как пена, собрался к ногам), – да, да, перед тем как сдавить шеищу этой черноусой сволочи, он вел с ней (со сволочью) беседу о… Господи! О матушке, о его, Ивана Андреевича, матушке Настасье Авдеевне. Этих нападок в адрес ее фамилии не смог снести любящий сын. А матушка каким образом возникла? Она возникла из разговоров о русской живописи. Каким же это образом? Он напряг силы еще не полностью отмякшей памяти. (Вспоминать приходилось, жадно целуясь.) Да, Вольф яростно поносил современную русскую живопись, а он, разумеется, подпевал, и только за Серова инстинктивно захотел вступиться. Вольф взялся утверждать, что Серов мразь, «Похищение Европы» (название картины произнес раз пять) – чушь, да и сама фамилия – дрянь. Во всяком случае – для живописца не годится. И тут Иван Андреевич заявил, что фамилия как фамилия, его матушка такую носила. И после очередной «дряни» или «мрази» пошли хрипы, выпученные глаза, суета официантов. Иван Андреевич вел эти сложные мыслительные расчеты не в слишком подходящих условиях, но не мог прерваться, не добравшись хоть до какой–нибудь истины. Официантам, малограмотным руситам, в свирепой словесной каше кабацкой ссоры, очевидно, просто почудились слова «стерва» и «восхищение». Они отчасти похожи на «Серова» и «похищение».
Оторвавшись на мгновение от губ мадам, Иван Андреевич глотнул теплого воздуха.
Соображения, по которым они (официанты) одному из дерущихся приписали только ругательства, а другому только славословия, остаются на их темной официантской совести. Но, убей Бог, непонятно, отчего эти с искаженным слухом аборигены решили, что имелась в виду именно мадам Ева?! Мадам Ева, ма–дам Е-ва, ма–дам Е-ва, мадам Е-ва, мадам Е-ва, дам–ева–ма, е-ма дам–ва, дам–ва е-ма, ва–ва е-е, дам–дам ма–ма, мама! ма–ма! ма–ма! а–а–а-а-а!
«Дорогая, родная моя матушка Настасья Авдеевна! Пишет тебе твой несчастный сын Ваня. Пишет в минуту тяжелую, лютую. Скоро, ох, скоро выходить мне на мое последнее поприще. О многом грущу я над листом этим белым, но горше всего над тем, что огорчу тебя, любимая, дорогая моя!..»
С этими словами проснулся Иван Андреевич. Он был один в кровати, но не один в комнате. Рядом с кроватью стояла плоская молчаливая горничная, на сером рукаве она безучастно держала платье молодого человека, гостя хозяйки. Иван Андреевич посмотрел на нее с некоторым смущением, но тут же понял, до какой степени она пребывает в должности прислуги – ее можно не стыдиться.
Обернувшись многострадальной простыней, Иван Андреевич проследовал в ванную. Зеркала, никелированные чудеса суперсовременной сантехники, мрамор и шкура хорошо питавшегося хищника под ногами. Радуга халатов и полотенец на вешалке. Иван Андреевич глянул в опальное озерцо, висевшее на стене: удивленное, но довольное животное. «Я ведь пару часов назад убил человека», – подумал он и ничего не ощутил. Даже усмехнулся. И тут же с невольным урчанием полез под поток шелковой воды, рожденный поворотом хрустального крана.
Стол был сервирован на троих.
– Мадмуазель Дижон, – сказала мадам, и Ивану Андреевичу пришлось поклониться рослой, усатой, уныло одетой тетке с базедовым взглядом. Конечно, вспомнилось ему, она мелькала на бале. Кажется, он был даже ей представлен мсье Вороном. Конфидентка. Поправим – не мелькала, но почти неотступно высилась в районе сладкого буфета. Иван Андреевич, прихотливо перемещаясь по зале, изволил видеть мадмуазель с разных сторон и посему впал в гераклитову ошибку.
– Мсье Пригожий, мой новый секретарь. Он специалист в мебельном искусстве и любезно согласился разобрать наши вековые завалы.
Иван Андреевич удовлетворенно поежился, его положение обрело определенность. Он благодарно поклонился благодетельнице. Она приветливо улыбнулась ему в ответ. В улыбку было подмешано немного приятной двусмысленности. Иван Андреевич скосил взор в сторону мадмуазель: разделяет ли она общее пикантное настроение? Мадмуазель была застегнута на все пуговицы приличия. «Какая неприятная, – подумал Иван Андреевич, – как хорошо, что не она здесь хозяйничает!» Усаживаясь за большой овальный стол с роскошной фруктовой вазой, сошедшей прямо с голландского натюрморта, он спросил:
– О мадам, я видел ваши разнообразные богатства и хотел бы спросить: вы предполагаете составить интерьер в каком–нибудь едином стиле?