444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Попов » Давай поговорим! Клетка. Собака — враг человека » Текст книги (страница 13)
Давай поговорим! Клетка. Собака — враг человека
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:10

Текст книги "Давай поговорим! Клетка. Собака — враг человека"


Автор книги: Михаил Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

19

– Я пойду? – жалобно спросил посыльный, когда Евмен Исаевич закончил чтение. Никто ему не ответил, и лицо его стало еще более испуганным. Чтец сделал такое движение губами, что с них должно было слететь «н-да», но не слетело. Подполковник, казалось, рассматривал рисунок трещин на своем паркете. Даже спортивные фигуры у двери испытали на себе воздействие произнесенного текста: дурманец трудноуловимого безумия подточил их собранность.

Всегда важно, кто заговорит после мучительно затянувшейся паузы. От этого зависит, куда свернет разговор.

– Леонтий Петрович, – раздался голос посланца. Причем в голосе этом звенело внезапное, явно неуместное прозрение. Тем не менее хозяин комнаты поднял голову.

– Леонтий Петрович, вы меня не узнаете? Это же я, я, Гриша Аннушкин.

– Гриша Аннушкин? – Леонтий Петрович еще не вспомнил, но уже понял, что тут можно что-то вспомнить.

– Я же учился у вас в училище. Вы еще… Мне сразу показалось… какое-то знакомое лицо… Только я никак не мог сообразить. А потом раз – и вспомнил, – Гриша подпрыгивал на стуле, размахивал грязными руками, приглашая всех присутствующих разделить радость узнавания. Бывший педагог наконец разделил.

– Гри-иша!

– Да, я, – пуская слюни и размазывая сухие слезы по щекам, радостно рыдал ученик.

– Это же умом можно сойти, – качал головою военрук, – тебя же узнать не узнать. Как ты себя довел до состояния, каким образом?

– Тем самым образом, – вздохнув, махнул по-житейски рукою Григорий, – все она, проклятая, она все. Вернее, две. Сначала злая жена, потом крепкая водка. Теперь бедствую.

Бывший студент показал привычным движением обтрепанные черные рукава.

– Этому ли учил я тебя, Аннушкин Григорий?

– Нет, нет, нет, – успокаивающе закричал Гриша, – наоборот! Вы знаете (это уже к свидетелям встречи), до сих пор помню, как в ушах стоит, один случай. Набрались мы с ребятами бормотухи. Что взять, пацанва. Лет уже десять тому. Все облевали в общаге. Скандал. Наутро нам лекцию читает Леонтий Петрович. Да не простую, а со смыслом. Начинает так. Говорит, представьте себе, что жизнь ваша – это приглашение на богатый званый обед. Там предполагается вежливо поздороваться-раздеться, интеллигентно побеседовать об предметах и литературе-музыке. Потом к столу. А там закуски, икра, колбаса, рыба и салаты, коктейли, потом горячее под водочку, потом кофе с ликером, дальше магнитофон и танцы с привлекательными дамами. Свет интимный, а в конце – чистая любовь-постель. Все это если прожить жизнь как следует, с головой. А вы – это он нам, – а вы притащились со своей бормотухой, сели на пол в прихожей, не снимая ботинок, выжрали по три бутылки, обгадили половики и храпеть. Это он образно, Леонтий Петрович, нам. На всю жизнь запомнил я тот урок.

– Действительно, образно, – сказал Евмен Исаевич.

– Что же ты, коль запомнил все отчетливо, не вел себя соответственно, Гриша? – горестно спросил Леонтий Петрович. Было видно, что ответственность и за эту судьбу он берет на свою совесть. Гриша, еще секунду назад искренне веселившийся, бросил лицо в ладони и зарыдал. Он что-то бормотал жалобное и лживое.

– Погоди, – хлопнул его по плечу Евмен Исаевич, – потом ты нам сплачешь. Раз уж получилось, что вы с Леонтием Петровичем хорошие старые знакомые, помоги ему, и мы войдем в твое положение, не станем «шить» тебе соучастие.

– Никакого соучастия тут не может быть, – резко вскинулся Аннушкин, – а помочь готов.

– Раз готов, расскажи поподробней о том, кто дал тебе эти бумаги.

– Да я же… все уж и рассказал: громила, хотя и молодой совсем. Из новых, мы их «отморозками» и «пачками» зовем.

– Кто это «мы»?

– Ну-у, мы и мы.

– Ладно, продолжай.

– Что продолжай? Здоровый, это я уже говорил. Пальцем проткнет. Кучерявый, глаза голубые.

– Ты его видел когда-нибудь раньше, ведь он местный, – глаза у Евмена Исаевича посверкивали, как лампочки на детекторе лжи. Если на детекторе есть лампочки.

– Нет, – задумчиво и медленно сказал Гриша, – не видел прежде. Я-то не совсем тут живу. Я за «строителями», за комбинатом еще живу. Вернее, жил.

– Так ты бомж?

– Мы – бичи.

– Но это же…

– Постой! – прервал диалог Леонтий Петрович, – так ты говоришь, здоровый, курчавый, глаза голубые?

– Сто раз уж говорил.

Подполковник повернулся к журналисту.

– Вы знаете, что я вам скажу?

– Догадываюсь, – усмехнулся тот.

– Этот передатель – Роман Миронов!

20

– Куда ты?

Василий одновременно защелкнул обе застежки на дипломате и через плечо поглядел на сестру. Она стояла посреди кухни, опустив худые бледные руки по швам застиранного ситцевого сарафана. Бледная немочь, с неожиданной нежностью подумал брат. Никому-то ты не нужна со своими реденькими пегими волосами, бесцветными глазками, бескровными губами. Черты лица не вызывали возражений, но где найдется идиот, согласный за счет собственного воображения наполнять их жизнью. Гладильная доска, а не сестра, подумал Василий и отвернулся, потому что в углу правого глаза зашевелилась слеза. Тридцать два года, и ни разу не схвачена за задницу, не заслужила ни одного непристойного предложения, не говоря уж о матримониальных, никто похабно не свистнул ей вслед. С нормальной женщины сняли слепок сестры милосердия и немилосердно отправили жить. Она, видите ли, при брате. Сготовить, прибрать… Василий зло тряхнул головой, так что чуть не слетели очки.

Надо что-то делать. Барахлит, наверное, щитовидка, стал плаксив. Нельзя, чтобы по поводу каждой ерундовой, хотя и родственной картины в груди вздымалось такое.

– У меня, Тань, дело в городе. Важное.

– Надолго?

Василий побарабанил по крышке кейса. Было ясно, что скажет он сейчас не всю правду и примеривается, сколько именно.

– Не знаю, Тань. Может быть, сегодня и не вернусь.

Сестра тихонько вздохнула.

– Может, мы с мамой пока поедем в город? Неудобно здесь оставаться. Дача ведь не наша.

– Дача эта ничья. В том смысле, что государственная. И как только она государству понадобится, мы ее вернем.

– Понятно, – покорно сказала Татьяна, – маме нужен свежий воздух.

– Вот именно, она, мне кажется, заслужила право хотя бы временно не жить в Капотне.

– Конечно, конечно, – быстро согласилась сестра, видя, что брат начинает заводиться.

Василий взял кейс в руки и замер, припоминая, все ли захватил, что нужно.

– Может, поешь?

– Нет, не хочется.

– Ну ладно, езжай.

– Пошел.

– Ты взял лекарство?

– Конечно.

Он спустился с крыльца на кирпичную дорожку, когда Таня его окликнула слабым извиняющимся голосом. Если бы он не ждал этого вопроса, он бы наверняка его не услышал.

– А Настя?

– Что Настя?

– Вдруг она приедет?

Василий неопределенно помотал головой и, ничего не ответив, пошел к калитке.

21

Татьяна сидела в плетеном кресле на кухне, свет из окна падал на нее сквозь огромный букет, стоящий в керамической вазе на подоконнике. Букет этот давно превратился в гербарий и мог рассыпаться от неосторожного взгляда. Эта жалобная и вдохновенная декорация добавляла облику совершенно бесцветной женщины почти все, что ей недоставало в глазах экзальтированного брата. Татьяна сидела абсолютно неподвижно, едва заметно улыбаясь и прислушиваясь к сложному беззвучию солнечного утра. Причем с таким видом, будто знает границы своего слуха и ждет, что на границах его вот-вот появится кто-то предназначенный ей.

Внешность напоенной солнцем природы – наиболее обманчивое явление жизни. Из своей глубины эта природа высылает навстречу неизбывному ожиданию не стук каблуков долгожданного кавалера, а сдавленный вопль обезумевшей матери.

Таня вскочила, утрачивая романтическую окраску, открыла железную коробку с прокипяченными шприцами, насадила на стеклянный прибор цепким пинцетом алмазно блеснувшую иглу. И начала надпиливать ампулу. И вскоре уже шла сквозь теплые заросли с занесенным таинственно поблескивающим шприцем.

Когда началось действие лекарства, Таня вернулась на кухню, зажгла газ, чтобы прокипятить побывавшие в теле иглы. И тут кто-то позвонил в калитку. Требовательно и четко. Через пару секунд звонок повторился. Таня внутренне сжалась. Она была уверена, что это приехали выселять их семейство с дачи. Может быть, затаиться? Бессмысленно, этот человек звонит так, будто уверен, что на даче кто-то есть.

Вытирая растерянные руки передником, отправилась Таня отпирать ворота. В проеме калитки увидела она крупного, даже толстого человека в очках и светлом парусиновом костюме. Под носом прямоугольные усики, на лице вежливая гримаса.

– Здравствуйте.

Таня молча кивнула. Тут же перед нею распахнулась бывалая книжица с надписью потертым золотом: «Пресса».

– Моя фамилия Петриченко. Я из «Ленинской смены», слышали, наверное. Мы задумали сделать материал о Платоне Григорьевиче Петрове, об одном из, так сказать, командиров советской промышленности.

– Он умер, – едва слышно прошептала Таня.

– Это-то мы знаем. Направляясь сюда, я рассчитывал максимум на то, что мне удастся встретиться с кем-нибудь из родственников. Можно войти? Может быть, посмотреть семейные альбомы и тому подобное.

Петриченко уже полностью вошел на территорию госдачи и, не спрашивая дальнейшего разрешения, двинулся по кирпичной тропинке к дому, собирая информацию опытным репортерским оком.

– Вы родственница? – бросил он за спину.

– Очень дальняя.

– Вот как?

– И бывшая.

– То есть?

Таню пугал сангвинический напор этого человека, она понимала, что ей не стоило бы с ним откровенничать, и даже быть просто честной с ним не стоило. Но ничего поделать с собой не могла. Профессиональный журналист чем-то сродни цыганке-гадалке, он знает, где расположены клавиши, пробуждающие доверие в человеке, даже если этого человека совершенно не знает.

– Мой брат Вася был женат на дочери Платона Григорьевича.

– Был? Так что, они развелись?

– В общем, да.

– А где он сам, брат Вася?

Уже поднялись на крыльцо. Петриченко перестал растрачивать свое внимание на взгляды по сторонам, надо было собраться для встречи с историком.

– Он сейчас в городе.

– Он вернется сегодня?

– Не знаю. Он так сказал, что не знаю, что и думать. Вы проходите.

Плетеное кресло удивленно пискнуло, принимая в себя парусиновое тело.

– Кофе?

– Давайте кофе.

– Мой брат очень любит заваривать сам. И меня немного научил. Разбирается он очень. В сортах.

Внимая этому бессодержательному лепету, Петриченко успел отметить: на газу кипятятся шприцы. Эта деталь почти наверняка чертовски важна. Что-то тут, на этой дачке, происходит интересное. Разберемся.

Подав гостю кофе, Таня села на свое место во вдохновенной тени полевого букета. Журналист отхлебнул горячего напитка и не смог сдержать сдержанного восторга.

– Это я такой кофеек нечасто пью.

Под бледной кожей на щеках хозяйки на мгновение появились розовые тени.

Петриченко, рассмотрев к этому моменту все, что можно было увидеть на кухне, решил, что пора обратить взор на хозяйку. Как человек опытный, наблюдательный и уже не пользующийся успехом у женщин, он поспешил с уничижительным выводом: «типичный огонь, мерцающий в сосуде». Он был профессионал, что выше неоднократно отмечалось, и поэтому решил воспользоваться тем, что понял. То есть начал оказывать знаки внимания некрасивой женщине. Сколь вдохновенны и грациозны были сидячие ухаживания потного толстяка, можно себе представить. Но на братобоязненную затворницу они подействовали. Натужные и пространные комплименты, в которых Петриченко пытался связать воедино внезапность их встречи, качество испиваемого кофе и таинственное молчание хозяйки, блеклую сестру милосердия просто одурманили. Она сидела, как свеча, беспокоящаяся за состояние своего воска, достигшего грани таяния.

Журналист нравился себе. Оказывается, не полностью вышел в тираж, курилка! Вон как полыхают бледные ланиты. В тени галантного трепа вел он свое подловатое расследование, цель которого и сам представлял смутно.

– Так ваш братец живет здесь постоянно?

– Несколько уже лет. Он устроился сторожем к Платону Григорьевичу.

– А стал зятем?

– Они полюбили друг друга.

– Но брак оказался недолговечным?

Таня пожала худыми плечами. Ей не слишком нравились эти вопросы, но задавались они таким серьезным, значительным тоном, что спрашивающего невозможно было заподозрить в праздном интересе.

– Любовь не вечна.

– У вас, я вижу, глубокие познания в этой области, – мягко и дружелюбно улыбнулся Петриченко, – как вас, кстати, зовут? Пора нам познакомиться.

– Ваша фамилия Петриченко, я прочитала.

– Ну, а…

– Таня.

– Замечательно. Знаете, Таня…

– Хотите еще кофе?

– Кофе я, может быть, и хочу, да нельзя мне больше. Полнота, нагрузка на сердце.

Лицо собеседницы сделалось глубоко озабоченным.

– Знаете, что мы с вами лучше сделаем?

– Что? – почти испуганно спросила хозяйка, и в глубинах ее сознания мелькнула совершенно дикая мысль.

– Осмотрим дом.

– Дом? Зачем?

– Сейчас объясню. Очерк я буду писать о бывшем советском вельможе. Легко сейчас такого человека оболгать, в том смысле, что у него на даче были золотые унитазы и всякое такое прочее. Помните, как было с маршалом Ахромеевым?

– Не помню.

– Ну, неважно. Я хочу быть максимально объективным, объективным до конца. Я хочу достоверно узнать, сколько было комнат в загородном доме человека, ворочавшего почти всею нашей металлургией. Понимаете?

Таня кивнула.

– Ну так пошли, хозяюшка.

И они стали подниматься по лестнице наверх. Петриченко что-то острил, вспоминая, например, что раньше было такое советское статистическое развлечение – исчислять количество чугуна и стали, приходящееся на душу населения. Так вот, теперь душа каждого свободного россиянина хочет посмотреть в упор на жизнь человека, столь отягощавшего ее прежде.

– И мы ей, душе то есть, сейчас в этом поможем.

Таня и слушала эти рассуждения и ничего не понимала. Она была занята другим. Пыталась определить, в какой именно комнате этот дородный вальяжный красавец с блестящими залысинами набросится на нее. О том, как ей вести себя в том случае, если это произойдет, думать она была не в состоянии.

Вот они уже преодолели подсознательную лестницу и окунулись в горячий раствор: запах нагретого солнцем дерева и застарелой диванной пыли. Вот они начинают обходить одну за другой небольшие комнатки. Сердце Тани до предела наполняется холодом, когда они оказываются вблизи какого-нибудь спального места. Где-то за границами сознания – журналистская болтовня.

Так ничего и не случилось.

Таня с облегчением вздохнула, когда они стали спускаться вниз. Но она не смогла бы ответить, радоваться ей этому облегчению или нет.

Теперь комнаты этажа первого.

Кухня-столовая. Странно обставленная гостиная.

Вторая, необжитая, веранда. Дверь, кажется, заколочена.

– А это что?

– Просто темная комната.

Узкое глухое пространство без окон. Почему-то Евмена Исаевича оно заинтересовало особенно сильно. Он тщательно осмотрел и даже ощупал косяки, вошел внутрь, подозрительно принюхиваясь. Заглянул в пустые ящики из-под телевизора и пылесоса.

– Ну, понятно. Темная, значит, комната.

– Да. Темная, – равнодушно ответила Таня. Этой комнаты она не боялась. Гость выглядел таким чистоплотным и лощеным, вряд ли он затеет что-то в этой пыли и на этих ящиках.

Петриченко задумчиво отвернулся от неглубокой прямоугольной норы. Потеребил свои ограниченные усы.

– А во дворе?

– Что во дворе? А, сараи, – Таня вздохнула и замялась, – и сторожка.

– Пойдемте, Танечка, пойдемте.

Это «Танечка» подхлестнуло воображение хозяйки. Она опять незаметно покраснела.

Они вышли в жаркие, хотя уже и несколько поредевшие заросли. Сарай был осмотрен, Петриченко остался доволен состоянием навесных замков. Гараж он тоже, кажется, одобрил. Пусто, душно, пахнет промасленной ветошью. Материалы для очерка о командире советской стали оставалось дополнить осмотром сторожки.

– Почему вы так смущены, Таня?

– Я не смущена, – смущенно ответила хозяйка.

– Меня невозможно обмануть, – отчасти строго, отчасти фатовски сказал Петриченко, глядя ей в зрачки.

– Нет, нет, я правда…

– Что там за этой дверью, Таня? Согласитесь, смешно это скрывать теперь.

– Я ничего не скрываю.

Глаза опущены, плечи дрожат.

– Я ведь все равно посмотрю.

– Хорошо, – бессильно согласилась Таня, – смотрите. Там моя мама.

– Ваша мама?

– Да.

– Жена Леонтия Петровича Мухина?

В голосе журналиста не было ни торжества, ни удивления.

Сделанное открытие открытием для него не являлось. Таню же оно буквально потрясло, она смотрела на Евмена Исаевича полными восхищенного удивления глазами.

22

– Добрый день, Вера.

– Добрый. А кто это?

– Это я.

– Кто «я»?

– У меня до такой степени изменился голос?

– A-а, господин аспирант?

– Послушай…

– И ты мне звонишь?! И ты мне еще звонишь?!

– Погоди, я все понимаю, я был не прав. То есть, ну ты понимаешь.

– После всего ты мне еще и звонишь?!

– Прости меня, Вера, я знаю, что сволочь, сам себе омерзителен.

– Ты накачал меня какой-то наркотой, представил своей шлюхой. Поссорил с моей лучшей подругой, а теперь…

– Ну, вот по этому поводу я тебе и звоню. Где она сейчас, твоя лучшая подруга? Она мне очень нужна.

– Гадина!

– Кто?

– Ты, ты гадина, ты!

– Пусть так.

– Мелкая гнойная гадина, вот ты кто такой.

– Согласен, но скажи, где живет этот ее модельер. Что ты молчишь?

– Тихо с ума схожу. Все-таки никак не могу поверить, что на свете бывают такие твари.

– Бывают.

– А мне плевать, что ты знаешь себе цену, понял?!

– Она мне очень нужна, позарез.

– Даже если бы я знала, где сейчас Настька, не сказала бы. Ты что, не понимаешь, что ты меня с нею поссорил?!

– Я думал, ей все равно.

– Врешь!

– Нет, я специально все это… эти все гнусности, скажем так, производил. Чтобы как-то ее зацепить.

– Ой-ей-ей, какая психология. Умеешь разлюбопытствовать женщину. Сейчас я расплавлюсь и под твои мрачненькие тайны что-то тебе выложу. На это рассчитываешь, ублюдок?!

– Да.

– Как мы честно вздыхаем! Только не повезло тебе, не повезло. Во-первых, ни за что я не стала бы помогать такой жабе, как ты. Ты мне отвратителен. Не морально, на это плевать. Ты мне противен… Я потом неделю спринцевалась после той истории. Любовник хренов.

– А во-вторых?

– А во-вторых, ты глуп. Раз я с Настькой в ссоре, в настоящей ссоре, откуда мне знать, где она? Я последняя буду, кому она позвонит, хоть это ты понимаешь, козел?!

– Я ее люблю.

– Пошел ты…

23

Леонтий Петрович в двадцать пятый раз перечитал письмо извращенца. Подполковник сидел дома один уже несколько дней. Журналист Петриченко куда-то исчез, и это подполковника почему-то пугало. Он не перестал ему не доверять, но не мог теперь без него обходиться. Разумеется, этот неприятный пронырливый толстяк ведет какую-то свою игру. Пусть ведет, пусть даже не вводит в курс своего наверняка нечистоплотного расследования. Но желательно, чтобы находился он где-нибудь поблизости. Даже со всей своей моральной неоднозначностью.

Пропал, собака. Исчез.

О том, чтобы связаться, например, со Светланой, с ее психиатром или с сыном, не могло быть и речи. Леонтий Петрович вспоминал свои пьяные к ним звонки, и ему становилось стыдно до тошноты. Раньше он никогда не переживал по таким ничтожным поводам. Что-то внутри случилось, и подполковник боялся выяснять, что именно.

Стояли невероятно душные, неавгустовские дни. «Самая высокая температура за весь период наблюдений», – передразнивал Леонтий Петрович глумливый голос теледиктора.

Даже Раиса пропадала с утра до вечера на берегах мутного пригородного пруда.

Облаченный в полосатую пижаму, чувствуя себя арестантом собственного отчаяния, бродил Леонтий Петрович по комнате от галеры до галеры и уныло копался мыслью в куче нравственных отбросов, коей стала постепенно операция по спасению Романа из кровавых лап ненормального педагога. Леонтий Петрович сразу поверил Грише Аннушкину, что письмо ему вручил именно Роман Миронов. Не истерзанный, не обожженный, не обезумевший от страданий Ромка Миронов. По крайней мере, ничего подобного Гриша Аннушкин не отметил. И врать ему незачем. Леонтий помнил этого своего ученика как парня если и слегка дегенеративного, то вполне честного.

В таком случае – что все это могло значить?! Самолично сочинить подобное послание Роман был не в состоянии, военрук готов был дать руку на отсечение. Можно, скажем, током вылечить от заикания, но нельзя никакими пытками тупого, дубинноголового негодяя сделать негодяем философствующим. Это Леонтий Петрович понимал четко. Остается что? Остается сговор. Ромушка, орясина, зачем-то сговорился с этим самым маньяком. Но на какой предмет?! То, что мучитель существует, Леонтий Петрович сомнению не подвергал. Сомневался он теперь лишь в том, является ли мучитель мучителем. С какого переполоха в обезызвиленном мозгу акселератического громилы могла появиться мысль о подобном союзе?! Это все равно как если бы девушка с веслом захотела в аспирантуру.

Надо сказать, что внутренний строй мыслей подполковника был не столь однозначен, как здесь невольно изложилось. Особой внятностью протекание внутреннего монолога не отличалось. Приходится, излагая, спрямлять, чтобы не сгинуть в извивах. Об одном оттенке не упомянуть нельзя. Разочаровываясь по поводу искренности страданий Романа, Леонтий Петрович не переставал во многом обвинять себя. И как отдельную личность, и как представителя поколения. Виноватым он считал и «меня» и «нас». Проглядели, проморгали, отнеслись формально и начетнически к нуждам и чаяниям поколений подрастающих. Пусть у них сейчас карманы полны кулачищ и баксов, были ведь они когда-то отдельными покладистыми детишками, и славной ребятней были. Бери и лепи нового, честного человека твердой, но любящей рукой.

Бездушие, бездушие и еще раз бездушие! – стучал жилистым кулаком по подоконнику подполковник, потом падал на кулаки шелушащимся лицом, и из узко посаженных глаз текли горькие стариковские слезы.

Надо сказать, плакал часто, почти каждый час. Вспомнит свое поведение по отношению к Зинаиде, ныне алкоголезависимой, и откинется на стуле, запрокинет голову и екает небом, глотая соленую влагу.

Скотина, животное сладострастное, павиан похотливый. Посуди, посуди, как мог парнишка, вырастая в такой прогнившей атмосфере, сформироваться нормальным, полезным обществу человеком. Всю, всю до капельки вину брал на себя Леонтий Петрович. Даже ту ее часть, от которой освободил бы его самый против него предвзятый суд чести.

Очень часто подполковничье самобичевание меняло смысловой масштаб и от отдельной, пусть и сложной, судьбы перекидывалось на карту судеб отечества.

Эх, фронтовички, фронтовички, приговаривал он, угрюмо улыбаясь. Перед «Тиграми» и фюрерами не спасовали, перед оскаленной пастью фашистской орды не оплошали, не дрогнули, защитили человечество от коричневой чумы. А что потом? А потом сда-али, сдали мы свои позиции, фронтовички. Вот ты с гранатой под танк броситься не боялся, а теперь трясешься перед бюрократической крысой, ты шагал с гордо поднятой головой по полям поверженной Европы, а теперь доживаешь век согбенным огородником среди дачных укропов. Что за загадка? Что за беда? Опыта не передали, уважение растеряли. Только и осталось, что девятого мая потрясти серебром медалей вслед уносящейся невесть куда заляпанной рекламными щитами птице-тройке.

Эх, фронтовички!

До чего дожили?!

Ни за кого не вступились, никому не помогли и, кажется, до сих пор ничего не поняли. Что останется от нас?! Чему мы были современники?!

Арал – лужа! Урал – свалка. Целина – пустыня! Волга – сточная канава! Чернобыль – могила! Власть – проститутка! Народ… от этого места сама собой начинается река слез.

А ведь мы могли! Какими мы вернулись с фронтов! Дух памяти захватывает от воспоминаний. Какими мы вернулись, сколько мы могли сделать для страны, для людей. Но вернулись мы, как выяснилось, не в нормальную жизнь, а в сплошную водку. Видно, человек, хлебнувший фронта как следует, похмеляется весь остаток дней. И вот теперь мы постарели, и в очередях нас называют «недобитками». Заслужили? Да, да и еще раз да!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю