Текст книги "Организация"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Черт возьми, – деликатно изображал изумление хозяин, – да тебя же ищут, Геня, а ты вот где!
Начинал объяснять Зотов свою незавидную долю, а Чудаков снова сотрясался в смехе. Обиженный Зотов умолкал.
– Расскажи, Геня, расскажи... – просил Чудаков, пряча улыбку.
Впустив гостей в квартиру, он смеялся над их настороженностью, над их опасливым зырканьем во все углы, откуда можно было ожидать нападения. Он так были похожи на воробышков. С неведомой ему прежде отчетливостью видел Чудаков малость людей и всего человеческого рода, как бы сгрудившегося на крошечном плоту над бездной мироздания. Смеялся и скорбел. А у этих двоих был усталый, печальный вид. Чтобы прийти в себя, Чудаков залпом выпил стакан водки.
– Вот теперь порядок, – сказал он.
Зотов сразу приуныл, как услышал, что его ищут здесь, в Нижнем. А Карачун был невесел оттого, что совершал унизительный переход от желания не мешкая вооружить партию идеей выдвижения его, Карачуна, в Президенты к осознанию необходимости бережного обращения с государственной тайной.
– Так кто же меня ищет? – спросил Зотов, когда они расселись вокруг стола в чистой и красиво обставленной комнате.
Чудаков изобразил радушие на своем важном лице.
– Вам налить, ребята?
– Подожди, скажи сначала...
– А то у меня есть, – не отставал пенсионер, заговорщицки подмигивая, – правду сказать, у меня приличный-таки запас.
– Наливай, – просто и мужественно ответил Карачун.
– Это... – начал было представлять Зотов своего спутника, но тот, предостерегающе подняв руку, коротко отрезал:
– Не надо.
– От дяди Феди в Нижнем тайн нет, – заметил Чудаков, доставая бутылку водки и рюмки.
Карачун недружелюбно взглянул на него, ему не нравился этот пестрый старик, казался лишним и неуместным в той бурной, напряженной жизни, которую они с Зотовым повели с нынешнего утра.
Хозяин – его окорочу, ставши верховным, думал Карачун, – твердой рукой наполнил рюмки. Чокнулись, выпили, и старый клоун, вдруг приметно захмелев, произнес, развалясь на стуле в непринужденной позе:
– Хорошо пошла, зараза! Так вот, Геня, приходила, знаешь ли, твоя жена и жаловалась на свою нелегкую женскую долю.
Отлегло от сердца у Зотова. Жена? Это пустяки. Повеселел беглец. Жена! Эка невидаль.
– Спрашивала про тебя, – каркал Чудаков. – Как будто даже искала здесь, не спрятался ли. Я ей говорю: с какой же стати твоему старому козлу здесь прятаться? Мерину этому облезлому, паршивому, парнокопытному и все такое прочее, ему, пентюху, для чего здесь хованщину разводить? Не за глаза, а в лицо прямо говорю тебе, прошмондовке, что ты закоренелая дура, если думаешь с меня в этом деле спросить. Это ты с ним что-то сделала, что он ударился в бега, вот и пользуйся теперь догадками собственного ума, а не ищи, как бы вернуть утраченное с чужой помощью. На себя пеняй. В общем, прочитал ей мораль. Она холеными ручонками лицо закрыла и стала с замечательной быстротой переходить от слез к бешенству, от гнева к рыданиям, и руки то отведет в сторону, то снова приставит к щекам, с которых еще не сошел румянец сытой и здоровой жизни. Возглашала: меня, еще не старую женщину, лишил достатка и средств к существованию, был у меня подкаблучником, а улизнул, однако, подлец, а мне что делать? Думаешь, что улизнул, и называешь подлецом, заметил я ей нравоучительно, а он, может быть, лежит где-нибудь сейчас убитый и мертвый, заслуживая соболезнования и доброй памяти. Ах нет, кричит, сердцем чую, он просто-напросто бросил меня, молодую, на произвол судьбы. Я ей резонно говорю: а если ты такая молодая, так ведь еще найдешь себе другого, помоложе Гени, и будешь с ним беззаботно счастлива, а она: Боже мой, да я такая неприспособленная, такая непрактичная, вам ли этого, Федор Алексеевич, не знать, может, вы поспособствуете... Рискнем, а? Это она мне говорит. Предлагает побыть на подхвате. Пустилась с чарующей усмешкой натирать себе возбуждение, томно потирая ногой об ногу. Но я мудр. Тонко распознаю ее хитрости: это ты мне предлагаешь рискнуть, а какой, собственно, подразумеваешь риск для себя? Ну как же, говорит, ставлю на карту свое доброе имя – вдруг он вернется, этот мой Одиссей, спросит, ну, жена, что скажешь, блюла ли ты свою супружескую верность и мою честь в мое отсутствие. Ничего у нас тобой, женщина, не выйдет, заканчиваю я диспут, потому ты не в моем вкусе, у меня к тебе нет притяжения. Ого! ого! – раздувается она от гнева в воздушный шар, сейчас под потолок взмоет, – вот оно что! у вас вкус? прихотливость изысканного запроса? а я вам не подхожу? Именно так, отвечаю. И уже молча указываю ей на дверь.
– Ничего, что я так с женой обошелся, – сказал Зотов и неопределенно пошевелил пальцами, составил из них на столе горку бледноватых сосисок, пусть помыкается, заслужила, короста. Не меня бы надо убивать, а таких, как она...
– Кто же тебя убивает, Геня?
– Меня жизнь убивает. Меня, Федя, хотели убить, понимаешь? Сенчуров меня хотел убить, так взглядом и пепелил... А этот человек, – указал он на Карачуна, – за меня заступился. Но у Сенчурова сила, а у нас пшик, голое одно бессилие перед торжествующим лицом зла, вот мы и брызнули от греха подальше в кусты. Его, – опять кивок на Карачуна, – его, не меня ищет некто Вавила, посланный Сенчуровым, его хочет убить. Но и меня заодно.
– Много вас тут стало шляться, – вздохнул Чудаков. – Сыщик московский, да еще этот америкашка... И у всех замысловатые истории, крученые мысли, запутаные дела...
– Что за америкашка? – быстро и тревожно спросил Карачун и всем своим естеством окрысился на угрожающую его планам несправедливость мировых сил: те силы говорили о дьяволе уму, чисто грезящему о Боге, и сеяли панику.
Чудаков вперил в него насмешливый и наглый взгляд.
– Дай договорить, дорогой, – сказал он. – Американец, да, у него с машиной поступили незаконно, как он выражается. А что мне, скажи на милость, до его машины? Вы же благодарите Бога, – закончил свой рассказ хозяин, снова потянувшись к бутылке, – что не напоролись на мою племянницу. Девчонка спелась с ними обоими – и с московским, и с заокеанским – и теперь она в моем доме все равно что пятая колонна.
– Нам бы где-то перекантоваться, – сказал Зотов. – Пока разберемся, что делать дальше.
Чудаков развел руками.
– Здесь у себя оставить вас не могу, сам понимаешь, друг, Анька сразу донесет своим новым дружкам. А они цепкие, натуральные клещи. Люди с вопросами. К тому же если твоя жена, Геня, проведает, что ты вернулся и прячешься у меня, она все тут разнесет в пух и прах. Этого не могу допустить.
– Обоснуемся в здешней комячейке, – перебил Карачун.
– Что это такое? – с удивлением спросил хозяин. – Кинематограф, применение комиков мирового экрана?
Карачун смерил его недобрым взглядом, щелками глаз заузил пестревшее перед ним изображение старика до удобной компактности мишени.
– А не рано ли ты забыл советскую власть, товарищ? Уже отмахнулся? И тени прошлого не тревожат? Разные там окровавленные мальчики не являются?
– А с чего бы им являться? Я чист и безвреден. А по твоим словам сужу, что тебя-то они как раз скорее должны беспокоить.
Службист скрипнул зубами.
– Про мальчиков к слову пришлось, из классики... Но ты мне мозги не пудри, друг. Я тебя насквозь вижу. Забыл ты, забыл уже, как в прежнее время лизал задницу всякому, кто хоть на вершок отрывался от земли. Навозом был, ты для таких, как я, тогда был все равно что подножный корм для домашней скотины, а теперь, смотри-ка, навоображал себе свободу, пузырь! Строишь из себя негоцианта!
– Какого негоцианта, помилуй!
– Про негоцианта к слову пришлось, а вот...
– Что-то тебе много случайного приходит в голову, – перебил Чудаков и, наливая по-новой, с гротескной для их тесной компании отчужденностью обошел Карачуна.
– А мне? – крикнул тот.
– Спляши, а я гляну и, может, налью, в противном же случае останусь при мнении, что нет у тебя таких заслуг, чтобы я с тобой делился живой водой.
Карачун стремительно выбежал на середину комнаты, танцуя, в неистовстве делая фигуры. Чудаков принял его искусство, оценил по-достоинству, и, снисходя, предупреждал, наливая, чтоб больше не позволял себе Карачун болтать лишнее. Карачун взял водку в рот, посмаковал, держал напиток, дивясь его обжигающей нежности, в устроенном из языка резервуаре, а выпив, презрительно выцедил:
– Я тебе так скажу, иуда. Ты в Организацию вошел не для того, чтобы служить правому делу. Не во имя народа.
– А что ты знаешь про Организацию?
– Ты нам должен представить полную характеристику Организации. Говорю тебе: карты на стол! Сполна опиши дислокацию, параметры, точки размещения охраны и то, что можно счесть готовым планом захвата этого враждебного нам плацдарма.
Замедлявшими ход перед атакующим броском, толстенно ползущими в траве гадами были Чудаков и Карачун, вытягивая шеи, они смотрели друг на друга белыми от ненависти глазами.
– Ты болен, – с отвращением изрек Чудаков, – и мой диагноз: белая горячка.
– Об Организации он знает все, что знаю я, – сказал Зотов. – Должен же был я с кем-то поделиться информацией!
Отвлекся Чудаков на мгновение от своей враждебности, чтобы уделить Зотову внимание человека, тоскующего оттого, что обманут в своих лучших чувствах.
– Вы оба в белой горячке, раз называете Организацией то, что я называю учреждением. Выходит, я говорю: белое, а вы тут же не обинуясь выдаете это белое за черное.
Затем Чудаков разъяснил непосредственно Карачуну:
– Я поступил в учреждение, чтобы зарабатывать деньги. Ничего другого у меня на уме не было.
– А в результате лизал задницу предателям и врагам народа, – определил Карачун. – Но теперь я беру Организацию в свои руки. Ты готов мне служить?
– Смотря, сколько платить будешь.
В этом близком к объявлению военных действий соревновании душ Карачун присвоил себе миссию борца за чистую идею, и Чудакову волей-неволей пришлось выкраситься в убогого и наглого корыстолюбца, каковым он в сущности и был. На тонкое замечание о зависимости усердия от количества платы за него Чудаков никакого ответа от внезапно впавшего в умственное рассеяние Карачуна не получил и потому имел все основания считать себя непобежденным. Вскоре гости покинули чудаковскую квартиру с твердым намерением обосноваться в комячейке. Карачун вытанцовывался, заряженный идеями и укрепленный водкой. Гостеприимный хозяин, хотя и был навеселе, вызвался отвезти их на своей машине. Однако едва они спустились вниз и шагнули из подъезда на тротуар, как из остановившегося у ворот крошечного автобуса выскочила Аня. Складным веером она замельтешила перед стариками, сжималась и расползалась вдруг, усеивая пространство вокруг себя причудливыми рисунками, и обмахивалось ею пышущее жаром лицо города.
– Что, дядя, опять глаза залил? – напустилась девушка на опешившего Чудакова. Но тут, разглядев Зотова, возликовала: – О, Зотов! Ваша жена всю Россию вверх дном перевернула, вас ищучи, а вы здесь пьянствуете!
Зотов стал эпичен: его ищут, перелопачивая отечество, ищет фурия.
Чудаков, пользуясь тем, что внимание племянницы переключилось на Зотова, большим кроликом припустил за угол дома, где стояла его машина. Он был тверд в намерении исполнить свою роль радушного хозяина до конца и самолично отвезти приятелей в комячейку. Между тем худосочный, впалый весь и вопросительно наклоненный вперед напарник Ани по телевизионной службе, небритый и бледный, как узник подземелья, с костлявой, почти еще подростковой угловатостью движений вдруг вылез из автобуса и, утвердив на плече камеру, стал наводить ее на Зотова. Природная его вялость и лень преодолевались сейчас желанием угодить Ане, отчего и прыщи на лице заиграли солнечно. Некоторым образом он зарозовел. Малый знал страсть девушки участвовать в расследованиях великих афер – всегда-то говорилось при этом, что вот уж теперь афера не иначе как главная в столетии, и решил, что не повредят их архиву документальные кадры, удостоверяющие факт существования человека, ради которого переворачивают вверх дном Россию. Он снимал, и за те несколько секунд, что отвел ему Господь на эту работу, пролетел у него сквозь вечное недосыпание коротенький сон про Аню. Он ступил за порог, слышит: ай, мальчишечка, давай поцелую, – это говорит Аня, возникая перед ним, в голосе ее смех, а в глазах искорки. Что за дом? что за место? Оператор не знает, никогда не снимал ничего подобного. Все погружено в теплый сумрак. В сновидении близость его к Ане даже глубже и ощутимее, чем в его мечтах, хотя и без них тут, конечно, не обошлось. Аня душит его в объятиях, у нее подмышки пахнут здоровьем и бодрой силой. А между тем их еще разделяет расстояние, еще не ответил он ей и не побежал на ее зов. Недоумевает оператор: откуда же ощутимость ее прикосновений? Нет у меня денег, чтобы заплатить тебе за поцелуй, горестно сознается он. А и бесплатно, смеется Аня, и он подбегает к ней с терпеливо нажитой сердцем любовью, а она оказывается большой, как башня, как пожарная каланча. Взгромождается на него, сучит по его бокам голыми пятками, подгоняя, чтобы взлетал в ночное невидимое небо. Проявляет себя Аня ведьмой и хочет лететь на шабаш.
– Не снимать! – рявкнул Карачун, судорожно трезвясь перед оператором.
Телевизионщик в полусне, но бдительно навел камеру и на него.
– Снимать, снимать! – весело одобрила действия коллеги Аня. – Страна должна знать своих героев!
Летят оператор и девушка по темному небу, наездница неприметным усилием истощает на себе одежду и становится ужас какой большегрудой, и, большерукая, раскладывает она звезды по небосводу в угодном ей порядке, а вдали уже виднеются огни костров, вокруг которых как безумные пляшут ведьмы.
Карачун заботился о секретности. Он думал не о том, что Зотов находится в бегах и что на него самого, совершившего сегодня немало странных поступков, уже, может быть, объявлен розыск. Первейшей его заботой сделалось теперь соблюдение той огромной тайны, которую ему доверил бывший инженер Зотов. И он грудью встал на защиту своих новых позиций. Растопырив пальцы, он ладонью закрыл оператору всякую видимость.
– Убери руку, – попросил тот жалобно, потому что ему не хотелось терять сон, в котором Аня показывала себя с самой неожиданной стороны. Любил он большегрудых, большеруких, задастых, и Аня была теперь из их числа.
Карачун, разгоряченный обуревавшими его идеями и выпитым, покачнулся, и его рука нашла опору в объективе камеры. Отборное мясо с ладони превосходно выкормленного партийца грубо полезло внутрь аппарата как в мясорубку, и огненный фарш ударил оператору в пристальный глаз. Голову несчастного орудием его производства дикая сила притиснула к стенке автобуса, на котором он, любящий, подбросил напарницу к дому. Пока ехали, были будни, казавшиеся вечными, теперь наступил ад. Оператор тоненько запищал от боли.
Аня, захлебываясь возмущенным криком, налетела на Карачуна и ударила его кулачками в грудь. Крепкий на вид гриб этот трухляво всколыхнулся и едва не упал. Оператор скулил, и Карачун скрипел, все еще выбирая между устойчивостью и падением. Аня ругалась. Было у Зотова чувство, будто он попал в сумасшедший дом. Вдруг скрипнули тормоза – это подъехал Чудаков, крича собутыльникам, чтоб скорее садились. Чудаков кричал. Слишком много было шума, визга, нечленораздельности, оборванных на середине фраз и полуслов, как бы чем-то напуганных и оттого потерявших связь между своими частями. Зотов зажал уши руками. Голова раскалывалась. Звуки побеждали, скопищем голодных и злых крыс они подбирались к его мозгу, который Зотов вдруг увидел перед собой тлеющим, как кончик торчащей изо рта сигареты. Более обстоятельный Карачун потащил его к чудаковской машине, и Чудаков сразу с места сорвался в бешеное движение, спасая для Карачуна ту драгоценность, которую он охранял теперь в Зотове.
Аня хотела преследовать дядю на транспорте телевизионной службы, но оператор, который одновременно был и водителем автобуса, временно выбыл из строя. Согнувшись в три погибели и чудом не роняя камеру, он потирал ушибленный глаз. Вдавленный внутрь, этот орган своим напором произвел шишку на хозяйском затылке, и та шишка тоже имела кое-какие зрительные способности, всецело сосредоточенные сейчас на созерцании небесной бездны. Ждал он оттуда возвращения своей дебелой подружки, слетавшей на ведьминский шабаш. Аня отвела его к себе домой, чтобы посильно оказать медицинскую помощь.
– Ничего страшного в действительности не произошло, – судила и рядила она.
Парень и впрямь несколько преувеличивал постигшую его беду, надеясь тем вызвать у Ани сочувствие и желание раскрыться перед ним во всей своей большетелой подлинности. Что на затылке у него выскочил все тот же сбежавший с фасада глаз, не выдавив ни капельки мозга, свидетельствовало об отсутствии последнего, но и голь умственная на выдумки тоже хитра. Как бы не слыша выводов Ани, он с глухим стоном распластался на диване; хитрый, он рассудил, что Аня не откажет ему в помощи, даже не веря в ее необходимость. Аня подала ему стакан воды. Она боролась за его жизнь. Близость девушки была необыкновенной, откровенной, не искаженной ни бесполезными мечтами, ни обманчивым сном, с обезоруживающей прямотой двигалась ее рука пощупать его лоб или наложить компресс на раненый глаз, она склонялась к нему, чтобы порадовать хорошо организованной целительной озабоченностью, и больной томно вздыхал. Сон, однако, продолжался. Уже давно виднелись вдали огни костров, но в своем полете огромная ведунья и ставший небесным конем оператор как будто и не приближались к ним. Они забрались на чрезмерную высоту, чтобы деятельной всаднице было легче заниматься звездами, но и в холодном безвоздушном пространстве парень не испытывал недостатка ни в тепле, ни в воздухе, потому что оседлавшая его путешественница источала сильный жар, а для его дыхания она брала собственное, превращавшееся у нее на губах в кусочки льда, и вкладывала ему в рот. Он сосал эти кусочки, они таяли в его рту, и межзвездный кентавр был доволен.
7.
Расскажи о себе всю как есть правду, не скупись и не скромничай, так, пожалуй, можно бы воззвать к человеку, и какую же правду рассказал бы, например, оператор? Он недостаточно умен, чтобы верно оценивать происходящее. Он, выходит дело, раздвоился, не зрячая ли шишка тому виной? Но удивительный сон он завидел, кажется, прежде ее возникновения. А не в том, однако, важность, чтобы посчитать, что чему предшествовало, впечатляет другое. Смотрите! Обыкновенный регистратор с плоской лепешкой физиономии и впалой комариной грудью, дежурный при Ане, при ее подвигах, забито влюбленный в нее, с именем ее на устах запечатлевающий на пленку великие события, вернее сказать, все, что окружает и вертит его возлюбленную, – там среди всякой всячины впрямь может вынырнуть великое, – заурядная личность, ничтожество, мразь, тля, букашка без силы и вдохновения, глина, в которую забыли вдунуть жизнь. А в то же время необыкновенно парящий среди звезд господин, волшебным образом превращенный в практически мощное и благородное вьючное животное, т. е. человек необыкновенный уже одним своим участием в происшествии, скажем, небывалом, но имеющем, как это в должный час наверняка выяснится, свое особое право на признание за реальное, фактически светлая личность, беспрерывно работающая безукоризненным интеллектом ума и сладчайшей добротой души, сильный конь, отличный ковер-самолет, взгляду с земли кажущийся сияющим ангелом. Сам он отличал ли явь от сна? – допустим, да, может быть, даже очень хорошо отличал, но сам он делил ли: вот это истинная правда, достовернейшая вещь, а вот тут что-то из области фантастики? вот это у меня прямо-таки полное бесовское ничтожество, а здесь я близок к ангельскому величию? Вряд ли, куда уж, при его-то внезапном уклоне в противоречия! И то и другое было его жизнью. Все, что он видел и слышал, все, чем дышал, было его жизнью. Разве это отнимешь даже у такого жалкого субъекта, как он? Раздваивался, а в любви к девушке искал нового единства, и все, все происходящее с ним корнями уходило в его безответную любовь. Нет, вопрос следует ставить так: можно ли его правду, его не делящую на светлое и темное, истинное и сомнительное достоверность принять за общую, ценную для всех достоверность? Впрочем, не об этом пока речь.
У парня этого была томность, у Ани – натурой она была цельнее на все сто, потому что перед нею он представал куцей нежитью, все равно что небытием, – у Ани совсем иного рода настрой, совсем другие стимулы, совсем иной пульс, тонус был, который у оператора безнадежно затерялся в каких-то нелепо разбрасываемых им мечтаниях. Она бы и крушение мира пережила, вышла бы из него помолодевшей и чем-то ободренной, он бы и собственной гибели не заметил. Но, пригревшись на груди у такой девушки, как Аня, такой человек, как оператор, способен-таки наломать дров. Аня жаждала деятельности, более активного внедрения в гущу событий, куда из-за своего израненного и ослабевшего соратника внедрялась, на ее взгляд, слишком медленно. Оператор мешал ей очертя голову броситься в бурлящий поток, цеплялся за нее. Грезил лобзаниями. Быстро он становился пережитком минуты, о которой девушке уже не лень и ни к чему было думать, и она кусала губы от досады, глядя на незадачливого ухажера. Скрипела зубами, лаяла на него. В конце концов оператор убоялся и отполз в тень. Необходимо подключить людей к процессу, знала девушка. Может быть, особого значения для расследования, которое вел Никита, появление Зотова и не имело, но столкновение на улице, когда оператор взялся за камеру, а некто и ругал, и бил его за эту чисто профессиональную деятельность, представлялось Ане заслуживающим внимания фактом. Ведь и она участвовала, ведь она защищала оператора, отбивала его у разъяренного незнакомца, позволившего себе атаки на гласность и даже нанесшего ущерб ее орудию. Повредил камеру этот негодяй. Никита сумеет сделать из случившегося надлежащие выводы и предъявить покушавшемуся счет. Аня теперь в собственных глазах была уже давним борцом за свободу совести, промышлявшим и в самые тяжкие, в самые безгласые времена, и хотела, чтобы Никита тоже видел в ней героиню битв их юности. Собственно говоря, Никиту свобода напитала и взрастила, и начинал он у свободы, как ни крути, всего лишь сосунком, а она была суть млеком этой путеводительницы всех думающих и волящих, ее налитой грудью. Сообразив все это, властно взяла она телефонную трубку, набрала гостиничный номер, а когда откликнулся Никита, услышала, кажется, в его голосе признательность за давнее кормление и, любящая мать, издала призывный рык, сообразуясь с внезапно зародившимся мнением, что грудь полна и доныне. Никита не понял зова, приглашения этого. Не пошел в миф, хотя девушка развертывала его ярко и захватывающе. Зачастила уже с некоторым обеднением речи представительница слабого пола: Господи, тут такое, тут такое творилось... приезжай! Любовь моя, мысленно добавляла она, и оператор, читая ее мысль, перекатывался на диване с боку на бок и с придушенным стоном, в кровь искусывая губы, хватался за грудь.
Появление Никиты, который был чист, как умытый утренней росой лепесток цветка, развеяло завладевшие Аней чары. Она вышла из одури, распространенной на нее, судя по всему, размякшим оператором. Дельно, хотя и не без волнения, она поведала сыщику и примкнувшему американцу о неожиданном возвращении Зотова, о попытке заснять его на пленку и столкновении, едва не стоившем оператору глаза. Оператор все еще покоился на диване, был как бы жертвой сил зла, но кошачьим мерцанием глазок из-за спины Ани он показывал, что и эта последняя вносит некую лепту в мракобесие, отвержением его любви раня не глубже ли, не опаснее ли для жизни, чем иной когтистый насильник, сующий пятерню в объектив камеры, или какой-нибудь там подзаплутавший Зотов? Слив в одно душу и облик, неслышно, но впечатляюще он повествовал, как любовью своей нес свет, а обернулось это для него прикованностью к скале и поклевками налетающей страшной птицы; происхождение и вид пернатой твари не назвал, но растерзанная печень была налицо. Раны оператор, между прочим, вполне залечил, а с этой своей пресловутой печенью он попросту перегибал палку, но считал парень своим долгом (и ничего с этим поделать нельзя было) находиться при Ане, когда ее снова затягивает водоворот событий. Спросил бы лучше себя, когда же этот самый водоворот ее не затягивал.
Никита впервые услышал о Зотове. Призадумался, обхватив подбородок ладонью и рассеянно глядя на американца, который сделал то же самое. Ане пришлось объяснить: Зотов сбежал из Нижнего, бросив жену и службу в Организации. Не исключено, его ищут, если, положим, не Организация, так уж по крайней мере жена. Медленно из рассказа девушки выплывал зловещий образ Карачуна. Все смолкло в комнате, упало до затишья перед грозой, ибо чувствовалось, заостренным в приключениях чувством угадывалось, что Карачун (имени его даже не знали) способен занять все еще пустующее место в кульминации разыгрывающейся на их глазах драмы, и в напряженной тишине лишь Томас Вулф пошевеливался с придыханием, проползал куда-то улиткой на фоне огромностей нижегородской яви. Всемирный скиталец доверял Никите и Ане, своим новым русским друзьям. Он с готовностью проникся доверием к оператору, который на деле доказал, что на него можно положиться. Беспримерную склонность к доверию американец проявлял потому, что ему хотелось рассказать кому-нибудь, какой он хороший писатель и какие великие романы вскоре напишет.
Помнил он столкновение в темном привокзальном переулке и особенно смешное нападение Ани, поспешившей на выручку Никите, – пусть не сразу, не тогда же, но стало ему ясно, что он имеет дело с людьми, которым можно доверять. Втеревшись в эту странную жизнь слежек, погонь, драк, разговоров о таинственной Организации, он не чувствовал себя в ней чужим и лишним и за благо почитал, что его не прогоняют, ни к чему не обязывают, ничего не вменяют, не вкладывают в него, не мешают жить по-своему, не сердятся, когда он уходит приветствовать на вокзале московский поезд, и, возвратившегося, не спрашивают его, где он был и что делал. Для чего ему участвовать в этой жизни, Томас Вулф не знал, собственно, и вопроса такого у него не возникало, потому наверное, что ему была непонятна Организация, о которой его друзья столько говорили, непонятна и неинтересна, как вещь, страна или планета, которой он никогда не увидит. В его существе не было уголка, куда он он мог бы поместить размышление об Организации, фантазию о ней, хотя бы смутное представление. Зато у него было представление о мировом просторе и о необходимости покорять его, продвигаясь неуклонно вперед, что он и делал всегда, сколько помнил себя, и ему казалось, что и тот человечий клубок, который он образовал с Никитой и Аней, тоже катится по мировому простору, что это всего лишь одна из форм покорения мира, принятая здесь и приятная ему.
Несколько иными глазами смотрел на дело Никита, он как раз многое вменял Томасу Вулфу в вину, многое вкладывал в него и ко многому обязывал. И если тот не понимал, что с ним работают, это еще далеко не означает, что работа велась с недостаточным напором. Никита считал Томаса Вулфа агентом разведки, профессионалом, матерым шпионом; он только не видел, что бы американец представлял какую-либо угрозу для миссии, которую выполнял в Нижнем он, московский сыщик, а потому надеялся в конце концов перевербовать заморского удальца. Организация не давалась в руки, постоянно ускользала в миф, в некую мнимую величину, а американец, он был под рукой, и если в его рослой фигуре каким-то там образом сосредоточились и схлестнулись интересы разных спецслужб, так почему бы и не поставить этого простака на службу делу, которому служил сам Никита? Дядя из Москвы одобрял действия племянника и руководил ими, направлял. Водили, однако, Примеров и Лампочкин дядю в тумане, забывал он, какой задачей сам уже и озадачил подчиненного, и, каждый раз как бы начиная с нуля, по трубке связи с Никитой требовал:
– Доложить цель вербовки американца на нашу сторону!
Есть доложить, отвечал Никита. Цель превосходила все мыслимые и немыслимые горизонты. Бодро сулил он начальственному дяде:
– Совместно мы с ним не допустим использования Организации ни заокеанскими спецслужбами, ни доморощенными преступниками во вред России. А это уже подвиг.
Мурлыкал дядя от удовольствия, слушая эти посулы, и видел оком воображения ордена, именые подарки от высших чинов государства, видел круги успеха, круги почета и славы. Видел он, как бедные друзья его, Примеров и Лампочкин, лопаются от зависти.
Убедительно и соблазнительно Никита мог бы говорить о преимуществах строя, которому служил он, но американца не интересовала политика, он, едва родившись, поставил на ней крест. Так явствовало из его жестов и путаных объяснений. Здорово пускал пыль в глаза! Но русского сыщика на мякине не проведешь. Он подбирал другой искушающий мотив, и это ему, похоже, неплохо удавалось, вот уже говорил частный детектив о преимуществах русской литературы, да не очень-то и завирался, легко лилась у него пропаганда, и Томас Вулф слушал раскрыв рот. Тонко прошил Никита историческую канву прелестными блестками вымысла. Теперь упивался вербуемый именами знаменитых писателей, которые, входя в нижегородские пивные, требовали себе двойную порцию виски и выпивали залпом, закусывая фунтом черной икры. Работу свою Никита проводил на местах, там, где как нельзя лучше проявлялся дух выпивки и всемирной русской отзывчивости. Американца надо подпаивать, иначе он не сломается, целесообразно полагал Никита. Вводя его в очередной трактир, в лицах он изображал знаменитого Тургенева, небрежно бросавшего с порога: двойной виски! и полового, который, со всех ног кидаясь к стойке бара, истошно вопил: два виски в один стакан великому русскому писателю господину Тургеневу! Американец тотчас начинал ломаться. Всем своим видом выражал он жадность к просвещению. Уже не в веселом трактире и не в изображении друга Никиты, а в его собственной восприимчивой голове требовал прославленный поэт Некрасов фунт черной икры и большую ложку и с превеликой охотой откликался половой. После третьей рюмки задумывался Томас Вулф, для чего же эти великие русские, живя в стране происхождения и производства столь отменного напитка, как водка, пили виски, после четвертой признавал за водкой безоговорочное превосходство, а затем уже страстно желал потреблением исключительно водки исправить смешную писательскую предвзятость. Так, исправляя недоразумение, познавал он силу и правду державы, внезапно его приютившей, и становился ее патриотом. Разработчик хитроумного плана перевербовки Никита украдкой отдавал свои порции роем мух вившимся вокруг него бродягам и мнимо хмельными глазками взглядывал на свою жертву пронзительно. Протрезвев, американец говорил о пропавшей машине, нетерпелось ему найти ее. Никиту удивляла такая меркантильность: парень ставил дурацкую машину выше неотложной борьбы с ужасной мифологией президентских выборов, творимой где-то в недрах Нижнего. На его упреки Томас Вулф отвечал лаконично: