Текст книги "Организация"
Автор книги: Михаил Литов
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– Профессиональная? – переспросил Никита иронически, высмеивая в соратнице наивную спешку приобщения к сыщицким делам..
– Я работаю на телевидении, – с гордостью ответила девушка.
– А раньше работать комсомольский вожак, – вдруг напомнил Томас Вулф и посмотрел на Аню многозначительно.
Вон как, запомнил же! И вроде бы ничего из ряда вон выходящего не сказал мистер, а просто и хорошо стало на душе у этих людей, объединенных старанием покончить в жизни со всякой чудовищностью. Даже и Никита простил бы сейчас Ане, когда б она вдруг снова взялась за свои прошлые делишки, дальновидно подхватывая общественные нагрузки и думая поскорее приступить к изучению Маркса, чтобы понять, что он замыслил и чего хочет от юной поросли ее родной страны. Все рассмеялись, не исключая оператора, который, впрочем, еще плохо разобрался, что за отношения царят в этом, как выражался Чудаков, "интерполе" и для чего Ане нужно было посвящать заокеанского гостя в подробности своей биографии.
Кстати, о Чудакове.
– Скажи лучше, где нам теперь этого Зотова искать? – обратился к реалиям дела Никита.
Аня тотчас напустила на себя солидный вид, движением прекрасных рук, шевелением тонких пальчиков устроила театр теней, в котором имела роскошную бороду и одежду сказочного волшебника, и, выйдя маститым судьей, рассудила:
– Раз их увез дядя Федя, то... известно где!
– Где же?
– Может, в морге, – вставил мрачно фантазирующий оператор.
– Типун тебе на язык! – крикнула Аня, сверкая на парня глазами; топнула ногой. – Иди лучше домой, что ты тут трешься?
Оператор смиренно поставил на себе крест. Сморозил глупость! Не потеряв надежды, принялся тоном робкого просителя оправдываться:
– Я же потому сказал это, что твой дядя был пьян, а сел за руль... В общем, просто с языка сорвалось... Я останусь, Аня... Позволь мне остаться, – унижался незадачливый, – я еще пригожусь... Машина к тому же... Я могу баранку крутить, а это, согласись, уже плюс для меня... Мог бы наш американский друг, но ведь у него машину угнали, не так ли?
Снизошла девушка к мольбам оператора. Он хоть и проявил бестактность, а все же высказался правильно и дельно; и не только как-нибудь там по-своему, скромно был прав оператор, а вообще, и если уж на то пошло, так даже и в высшем смысле. Покочевряжилась Аня, но в конце концов простила оператора, тем более что о том просили ее остальные. Разгладилось ее лицо, его черты, которые было грозово укрупнились, замельчили разным постоянно и многообразно живописуемым добром, она поняла к тому же, что как ни глуп оператор, а сказал все-таки отменно правильную вещь. А оператор хотел уже к ногам ее приникнуть. Величественным жестом она его остановила. Не нужно! Почти уже прощен он. О чем-то напряженно размышляла девушка. Смутная догадка вырисовывалась в ее воспаленной голове: а ну как разобьется дядя Федя? Тут было о чем призадуматься, над чем потрудиться уму. Прав, тысячу раз прав оператор! Поездка дяди Феди. Куда и с какой целью? В нетрезвом виде. Куда ж это подался старый дуралей, под мухой будучи? Никогда прежде не садился за руль пьяным, не позволял себе подобного. Дело принимало скверный оборот. Все так сопряжено с риском и в конечном счете все... так непонятно! Испортилось у Ани настроение, и оператор винил себя: я тому виной, я испортил ей настроение.
– Надо искать их... – произнесла девушка упавшим голосом.
Тут вдруг и появился Чудаков собственной персоной. Он вернулся в сумерках домой и выпучил глаза, даваясь диву: племянница понятно зачем тут, но Никита, американец, оператор, они-то чего? Почему сбежались? зачем тут? Смотрят как на подозреваемого. Как будто он у них на допросе. По какому праву приняли облик инквизиторов? Бултыхнулся старик на кровать, она была для него по нынешнему его гонору все равно что водоем, и бросился, прыгнул он очертя голову, как в омут, головой тут же зарылся под подушку, под шелковым покрывалом прикинулся пьяным и невменяемым, с бесами заодно затянул хрипло кабацкую песенку (оператор сдуру подтянул, попутала нечаянно и его нечистая сила), да не тут-то было, дескать, не пьян и нас ты вокруг пальца не обведешь, отвечай-ка на наши вопросы, а на бесовскую помощь упования не держи. Инквизиторы, они инквизиторы и есть. Весь хмель упал с Чудакова. Встал он босой, в помятых брючках и дрябло болтающейся на испуганном теле рубахе, сущим дурачком, христосиком, скоморохом вытянулся, стоит, переминаясь с ноги на ногу, и ждет печального решения своей участи, дожидается окончательной плачевности. Вся международная клика набросилась на него. Тут старик взбодрился и взыграл. Почему? По какому праву допрашивают? Кто их уполномочил судилище это разыгрывать? Быстро, однако, прошло окрыление это. В уме, впрочем, созрела задумка. В осуществление ее отпросился старый лис на минутку в сортир по малой нужде, – так делает и простой народ, и умники, и, если надо, даже разведчики высочайшего класса, – а там у него кое-что было припрятано, оно и понятно, что дальше было, поднапустит газу погромче для конспиративного вида, сам же хлебает свою живую воду, и наконец вознесся он к состоянию подлинного счастья. На сердце хорошо, но сердце спрятано теперь глубоко и известно ему одному. В лице чеканится доблесть, потому что герой. В груди нерассуждающая твердь, всем и вся отказывающая в компромиссе. Окружающему миру наотрез отказался Чудаков выдать своего лучшего друга Зотова. Теперь уже демонстративно он завалился на диван и отвернулся к стене, показывая, что считает разговор законченным и вопросами пренебрегает. Но у Ани на этот счет было другое мнение, к тому же вопросы ее цепляли сильно и кололи больно, так черти в аду железные крюки вонзают в мякоть грешной души, поневоле что-нибудь да пискнешь в ответ. Было что племяннице поставить дяде в укор, знала, какой предъявить ему счет. Заворочался старик с некой трезвящейся виноватостью на душе. Угрюмо пукнул. Снова нехмельно стало. Взбешенная, племянница набросилась на дядю с кулаками.
– Держи себя в рамках приличий!
От этой укоризны не то чтобы опомнился, а как-то умалился старикан, ужался и в этой обретенной сирости пополз стыдливо и застенчиво поближе к стеночке.
– Не уклоняться! Я тебе покажу, как отворачиваться! – преследовала племянница. – Ты у меня попляшешь! Я тебя раскусила! Знаю я теперь, что ты за гусь!
Московский сыщик, американец и неотвязный оператор не спешили вмешаться и защитить несчастного старца, который домой прибыл большим и внушительным, а дома выступил какой-то моськой, ползком улепетывающей от разъяренной девицы. Пусть повертится. Клонила Аня допрос к освещению преступной деятельности Чудакова. Предвидели ребята, что заставит Аня старичка капитулировать, а там и подтолкнет к подробному рассказу о главном, об Организации. С какой целью в Организацию вступил? чем в ней занимался? Вопросы уже были ясны как день, только отвечай, но допрос все еще велся с пристрастием. Туговато доходило до сократившегося и оскудевшего мухомора, что Аня разнюхала, чем занимаются в неком гараже некие его знакомцы. Сам он себя и съел, сам свои жизненные соки и выпил. Жадность его сгубила. Допрашивать такого – не радость, не праздник, не высочайшее поэтическое или, скажем, метафизическое наслаждение, а сплошная морока, но страстные и трепетные девушки справляются. Направила Аня в глаза подлецу сноп света, чтоб смутился, запищал и перестал держать стойку. Это светилась проницательность ее, разум ее неженский. Первым пискнул, правда, оператор: впал в экстаз. Старик не мешкая сдался, закрыл лицо руками от непомерной девичьей яркости, но пальчиками прикровенно нашаривал в гниловатой своей черепной коробке остатки хитрости, чтобы, болтая, не сболтнуть лишнего и, предаваясь во власть мучителей, найти и в том какую-то выгоду для себя.
– Гараж... – забормотал повинный, мыслью ощупывая названный объект как вещь обыкновенную, а минута ведь была из ряда вон выходящая, и странной казалась ему эта обыкновенность. – Кособокие всякие сооруженьица... машины... ну что вы в самом деле! что вам за прок в таком пустяке, как гараж! Вы же молодые, полные сил и здоровья ребятки, вам веселым и праздничным интересоваться надо!
Аня приступила к нему, красноречивыми жестами показывая, что происходит с теми, кто пытается заговаривать ей зубы.
– Машины я подразумеваю угнанные... Баловство это... это просто способ наживы... перепродажа краденного... – излагал покорный ее воле дядюшка.
Тут Никита сообразил, как не довести старика до удара, – мало ли что, еще кондрашка, чего доброго, старого пердуна хватит! – но и выудить из него необходимую информацию.
– Ну вот что, дядя Федя, – выступил московский сыщик вперед, преграждая суетно бегавшему прохвосту путь и жестом миротворца кладя ему руку на плечо, – машины – это в конце концов не наш профиль. Даже Томас Вулф, у которого вы тоже не постыдились угнать автомобиль – у своего-то гостя!..
– Это случайность! – запротестовал дядя Федя. – Да и не собственноручно... я к этому делу фактически непричастен! Просто ребята проходили мимо... ну и решили поступить по своему обыкновению... Очень им приглянулся автомобиль америкашкин. А я к этому делу никакого отношения не имею! И какой он мне гость, этот ваш Томас Вулф? Так, мимолетное виденье...
– Так я говорю, – убаюкивающим тоном вершил разоблачение Никита, даже Томас Вулф не будет иметь к вам претензий, если вы сейчас же укажете, где находится машина. Постарайтесь понять, мил человек, не в машине, собственно, дело и не из-за нее наш друг горячится, а имеется у него желание наболевшее заполучить назад зеленую папку, по чистой случайности пропавшую вместе с машиной. Не так ли?
Писатель огромно двинул голову сверху вниз, вдумчиво соглашаясь со своим русским другом.
– И мы замнем дельце, забудем всю эту историю с машинами, но... но при двух условиях! Во-первых, вы прекращаете этот свой более чем сомнительный бизнес... Это вопрос совести.
– Заметано! – подхватил старик. – Я давно собирался покончить... Сколько можно? Нажитого мне хватит до конца моих дней! А сколько мне еще осталось? Я старый человек... Мне о душе надо думать, о совести...
– Во-вторых, – строгим голосом оборвал его сыщик. – Вы должны сказать нам, где находится Зотов, ваш приятель.
– Про Зотова я совершенно не знаю...
– Вы же куда-то отвезли его?
– В центр, к кремлю. Там они высадились.
– А кто с ним был?
– Какой-то идиот, коммунистический мракобес...
При этих словах оператор пошевелился, провел пальцем по глазу, намятому Карачуном.
– Теперь я коммунистам спуску не дам, – заявил он.
– Минуточку, – сказал Чудаков. – Я готов помочь. Этот тип, что был с Зотовым, сказал, что они обоснуются в комячейке. Я даже удивился: что за комячейка? А он напустился на меня с бранью... Очень такой, знаете ли, возбужденный и пасмурный тип.
Томас Вулф тоже удивился. Комячейка?
– Ну, это мы найдем, – вмешалась Аня. – Заразы этой, комячеек, в городе теперь раз два и обчелся. Не красная у нас тут зона, и воли мы им не даем. Как избиратели, избираем не их, отсюда им не резон у нас плодиться и множиться.
Там, в своей далекой прямоугольной Америке, Томас Вулф насмотрелся, должно быть, вдосталь на дуралеев от политики, на карликовых, колченогих всяких, на чешуйчатых, перепончатых, с броней и без, на утконосых и беспозвоночных, которые друг у друга оспаривают право мниться отцами нации и учителями народов, а постиг ли он здешних? Разговор перешел в плоскость непостижимого для американского гостя. Не хотел он и постигать. Комячейки, красная зона... Никита, Аня и оператор бурно втолковывали ему суть всей этой знаковой системы, всех этих важных символов. Чудаков тоже вносил свою лепту. Ободрившись обещанием Никиты не раздувать дело из-за краденных машин, он изрыгал хулу на краснопузых и призывал к погрому их последних укрытий.
Впрочем, повернуло внезапно старика назад к мраку, не справился он с обилием положительных эмоций, и проточил его червь сомнения: как же это племянница проведала о хорошо законспирированном бизнесе? Он сам почти весь был этим червем, беспокоился, извивался. Каким образом узнала проклятая девчонка о гараже, где его подручные прятали угнанные машины? Что за притча! Наваждение какое-то... не могла она ничего пронюхать! Схватился старик за голову, застонал. Смеялись над ним молодые люди, а громче всех Аня. И американец смеялся. Империалист чертов! Может быть, Аня только сболтнула, наугад сказала, закинула удочку на удачу, а он и выложил все как на духу? Вот попался так попался! На всякого мудреца довольно простоты. Не от червя было у него лишь сознание, что скверная, отвратительная игра, афера эта с машинами все равно уже проиграна и дела не поправишь, и был это светлый уголок в его душе, там начиналась надежда: все темное и злое позади, впереди только свет и радость! – там гнездился последний шанс: нет, не конченый я человек, я выпрямлюсь еще! И тоже он смеялся, вторил молодежи, протискивался в их круг, важно было теперь не отстать, не допустить, чтобы его отсеяли, бросили, предварительно выжав, как лимон. Он и ощущал себя таким лимоном. Но с одиночеством боролся, не поддавался чувству покинутости и некой даже богооставленности, обходил острые углы и рвался туда, где все виделось, по крайней мере издали, плавным, бежал туда в надежде, что дальше уж само по себе понесет течение жизни.
– Отдам машину! – выкрикивал он словно бы в пароксизме великодушия.
– В гараж! Показывай, старик, дорогу! – общо заревела молодежь.
Прожужжал всем уши американец своей зеленой папкой, и Никита не меньше его хотел заполучить ее, потому как должна быть в той папке по меньшей мере шифровка. Облизываясь, он воображал, какие существенные документы попадут в его руки. Старик был сам не свой и от радости, и от злобы. Угрожающе мохнатилась его душа в сумраке, не нравились ей архетипы, которыми вздумал затолкать, затискать ее интернационал. Оставался у него один путь – в подполье, а его подпольем был дневник. Мысленно уже священнодействовал старик, расписывая вероломство племянницы, и с укоризной смотрел на веселую девушку, на которую положил столько сил и здоровья: знала она, давно знала о его преступном промысле, а молчала, пользовалась грязными доходами. Он выставит в черном свете девчонку. Он вершил черные дела, извлекал из них нетрудовые доходы, а она помалкивала, знай себе жила в роскоши, добытой неправедным путем, молчала, паскуда, держала рот на замке, сучка! А теперь выгодным ей показалось выдать родного дядю, бросить его на расправу московскому следопыту. Каялся нынче старик в нечестно прожитой жизни, неистово каялся, душераздирающей выходила сцена, но исчерпалась в этой потрясающей воображение драме до дна и подлая суть девицы, ведь молчала же, а?! ведь раньше ни словечком его не попрекнула! Бескомпромиссно выпишет старик всю правду о гиене этой, кровью сердца напишет хронику ее подлостей, невоздержан будет на язык, щедр на резкие жесты и мрачные краски, когда дойдет до последних, до самых ужасающих, дурманящих непостижимостью своей картин: как гаденькая, наюлившись вволю, швырнула его на растерзание международной своре. Дядю родного! Мерзкая душонка! Исступленно уворачивался старик от беспечных, ликующих взглядов девушки и смотрел, как угловатая неуемная тень ее то и дело перекидывается на темную сторону, где и была вся ее правда, не прикрытая светлой чистотой личика и блеском озорных глазок.
Оказался он самым маленьким и ничтожным среди всех, побитым. Ущемили его, приперли к стенке, покарали. Пал он жертвой обстоятельств и мировой суровости. Как крыса визжал. Сотворили из него козла отпущения. Но не изгнал был в какую-нибудь бесплодную пустыню, а повел тропой покаяния в гараж навязчивых демонов сыска, и не было в его душе привязанности ни к этим господам, ни к тем, с кем они враждовали. И те и другие, казалось ему, слишком плотно напирают животами, он ощущал. На нем испытывали свою прочность. Уничтожить бы всех. Гадок мирок убежденных в своей правоте, узок, но сколько от него вони! Задыхался и молил: воздуху мне, воздуху! Не принимал он их священной борьбы, их высоких идеалов и громких лозунгов. Все, что имело к ним отношение, было враждебно. Здания, где они побывали, дороги, по которым прошли, музеи, в которых осмотрели экспонаты, зеркала, отразившие их хотя бы на миг, все после хмурилось на него, косилось зловеще. Затошнившись, сблевал бы их к чертовой матери, да застрял в горле ком. Пропечатывалась в мятущемся уме Эйфелева башня, взмахивала факелком статуя Свободы, колюче зыркал на небеса Кремль, – от всего веяло чуждостью, ах, укрыться бы, отгородиться бы китайской стеной. Кипятили его живьем, принимая за нечувствительного, по недоразвитости, к боли. Он же сомневался, что им на его месте было бы больней. Да прокляты пусть будут вместе с Организацией своей пресловутой! Он как будто даже и не понимал, кто за что и против кого воюет, думал только сгоряча, что везде одна и та же глупость и обман, разлилось море глупости разливанно и сомкнулись над ним воды обмана. Глотнув водицы этой отравленной, в горестном положении отчаявшегося человека отплевывался. Гаражное объединение занимало огромный пустырь. Охранник не хотел пускать их, пока старик не сказал глухо:
– Кончай дурить, ты меня, Чудакова, знаешь, смотри же, что со мной сделали, смотри, в каком я положении, – показывал красноту и рыхлость своей сваренности и боль непроблеванности, – так кончай ломать комедию, все кончено, кончен бал...
Понурился и охранник вместе с ним, опасаясь за свою репутацию честного, неподкупного стража. Про себя, маленько еще обуреваемый сомнениями, рассуждал, что бросающаяся ему в глаза своей новизной бесхарактерность Чудакова, краснота его и жалобными словами означенная боль делают из него другого человека и узнавать ему, охраннику, этого человека не обязательно, даже, может быть, и вовсе не годится. Но выразить вслух свою мысль он не сумел, она была громоздкой и сложной. Уступил он. Старик провел следопытов в бетонную коробку, где они увидели замазученного, замасленного механика. Парень крутился возле машины, стоявшей в тусклом освещении с поднятым капотом.
– Вам кого? – спросил он, удивленно поднимая брови.
Аня рассматривала роскошную даже в полуразобранном виде машину. Только печальным было зрелище обнаженного металла. Как памятник, ничего не выражающий.
– Это чья такая? – спросила Аня механика. – А ты, чумазый, ты сам-то кто такой?
Бредовое было что-то в этом похожем на гроб гараже, в тоскливо умирающей машине, в замутненном облике человека, беспрестанно возившегося здесь среди металла и лишаями распространявшихся по каменному полу масел. И что-то долго сдерживаемое, жгучее, безумное прорвалось в механике в ответ на допрос, и едва Аня повысила голос, как все в нем вдруг стало истерикой и воплем.
– Кто вы? – заверещал он. – Как смеете со мной так говорить? Я не позволю!
Отступили на шаг от припадочного.
– Спокойней, друг, спокойней, – увещевал его Чудаков, – меня-то ты знаешь, так я тебе говорю, не суетись, все кончено, гаси свечи, милок...
За первой парой глаз, дико вращавшихся, у механика была еще одна, в которой словно мыши от кошки разбегались. Струсил он до невозможности, вот-вот упадет в обморок. А трусить нельзя было, страхом он не мог спастись. Двоясь на умоисступленную ярость и страх, ребячивший его, он бросился на серую гладкую стену, распластался под самым потолком, раскидал руки в стороны, в общем и целом распял себя – так он убивался, и по опавшим его щекам катились не то слезы, не то бусинки пота, а то, может быть, масло пролилось из его сгнившей, обломавшей на железе зубы души. Изъязвленный ржавчиной, был он похож на прокаженного. Между тем безумел от радости циклопистый Томас Вулф, издавал птичьи трели. Он уже стоял в углу гаража и, поворачивая так и этак, восхищенно и недоумевающе разглядывал белую дверцу от машины.
– Это же мой! – восклицал он. – Мой машина! А где вся она есть?
Механик, правду сказать, избрал странный путь, потерял в весе, вдруг скинул добрую половину тела, из всяких плотских выпуклостей как из старой ненадобной кожи выполз закруглившимся сверточком, юрким жгутиком и, соскользнув со стены, шмыг, шмыг между ног к двери ужом. Оператор на нем поскользнулся и опрокинулся на спину, Никита на шкодливого выползня твердо наступил ногой. Взвыл куцый драконишко от увесистости победоносной правды московской. Знай наших!
Пойманный бился, как муха в кулаке, конвульсии по нему волнами пробегали, пока его насильно внедряли назад в человеческий облик, чтобы мог держать ответ за дела рук своих. Вдруг его подхватил сам Томаса Вулфа, мастер иноземной словесности. Конечно, понял вопросы мэтра прохиндей, не очень уж и хитрые. Хлюпая разбитым до крови о пол и стены носом, он жестами разъяснил заморянину, что его машина разобрана на детали, весьма необходимые в новом народно-капиталистическом хозяйстве Нижнего.
– А "кейс"? – допытывался Томас Вулф. – Там быть "кейс"? Где он?
Ага, догадался Никита, это он про зеленую папку.
– Вытряхнули... Кое-что взяли себе, а что-то там...
Замасленный кивнул на кучу хлама в углу. Томас Вулф устремился к ней, а за парня взялся Никита:
– Надо думать, и эта машина, с которой ты тут возился, угнана?
– А это вы прямо сходу в самую точку попали. Не в бровь, а в глаз. Как в воду смотрели, – настойчиво сознавался механик, выпячивал свои провинности.
– Сам угонял?
– На разборке я... Исключительно по этой части.
– На остальных показания дашь?
– Все как есть скажу, – торопился механик и показывал на Чудакова, – а про него в первую очередь, потому как он организатор, заводчик всего дела и должен идти за паровоза.
Допрашивал Никита утратившего своенравие пачкуна, а сам зорко послеживал закосившимся набок глазом за американцем.
Аня закрывала лицо руками, осваивая умом и сердцем всю меру преступности своего дяди.
А Томас Вулф ликовал. В его руках была зеленая папка, и он викториально потрясал ею. Присев на корточки, американец раскрыл ее, и в тот же миг не что иное как эвристический элемент ярко выразился в поведении русских, все они, столпившись вокруг писателя, смотрели во все глаза, излучали неутолимую любознательность на один-единственный листок бумаги, лежавший внутри папки. Никита передал в ведение оператора плененного ими механика, чтобы свободно действовать в эту ответственную минуту. Оператор бил механика, мстя за то, что свержен был им с ног, а тот молча сносил, тоже заинтригованный содержимым папки. Чудаков шевелил губами, читая. Посередине листка по-русски, но буквами нерусскими было четко и крупно выведено: "Домой возврата нет". Сиял американец, причмокивал губами как младенец.
– И только-то? – удивлялась Аня.
Шевелил Чудаков губами, начиная читать заново. Вникал, а первым вник механик, тяжко вздохнул, осознав горькую правду прочитанного. Хорошо пишет америкашка, прочно слова ставит и краткой мыслью за живое задевает. Того же мнения придерживался и Никита, дивясь сложности и хитроумию шифра. К такому сразу ключ не подберешь.
Без всякого надлома и истерики, напротив, с какой-то женской игрушечной податливостью стены гаража расступились, вдруг исчезли вовсе, и в образовавшуюся темную пустоту шагнул освещенный Бог весть откуда льющимся неярким, словно плесенью источаемым зеленоватым светом Сенчуров, а рядом с ним шалуном бескостно приплясывал, ломал тонкими ножками цифры, а заумью общих движений переливчатого тела складывал их в нехорошее число коренастый лохматый господин.
– Что это за мир неведомых форм и неназванных явлений? – восклицал Сенчуров с болезненной робостью и обидой, вполне объяснимой: мыслил себя небожителем, а налетел ветер и опешившего его повлек как пух одуванчика. Почему меня здесь разбирает тоска, которой я не могу подобрать точного имени?
Лохматый – из всей своей игривой завихренности он попыхивал смехом, комическими фокусами, карнавальным искривлением всего того, что его спутник, а может быть и пленник, все еще думал делать прямо и последовательно, – забежал вперед, с блудливой улыбкой потрясая у носа Сенчурова пачкой бумагами. Сенчуров свысока, барственно, на мгновение забыв, что перед ним не лакей, спросил:
– Что там у тебя?
Лохматый покатился:
– Хо, хо!
Сникал Сенчуров, обижался и причину обиды искал не в себе, озирался по сторонам, отыскивая виновных, а может, и того, кто объяснил бы ему происходящее с ним лучше лохматого.
– А обрати внимание на эти, так сказать, прокламации, – заливался тот. – Ты расчеты строил, но вот бумаги... с подписями и печатями, все как полагается, убедился?.. да только там, где ты предполагал увидеть свое имя, пропечатанное золотыми буквами, значится нечто совсем иное. А ты – побоку. Провалился твой план, и не оправдались твои надежды. И выходишь ты не избранником, а шутом.
Словно и не слушал его потрясенный Сенчуров, словно не видел превращения бумаг в его мохнатеньких лапках в сияющее, но не сжигающее пламя.
– Моя душа привыкла, пусть и не полюбив, к человеческим строениям и обыкновениям, – изъяснялся он с кем-то поверх головы мельтешащего поводыря, – а что делаем и куда идем мы в городе, которого я не узнаю? Что мне думать об этом неузнаваемом крае и как воспринимать эту таинственную местность? – безнадежно спрашивал обескураженный, глядя перед собой невидящими глазами.
Он быстро прошел, облекаемый неотступным лохматым, там, где еще недавно стояла наполовину разобранная машина, и пронес ослепший взгляд мимо сбившихся в кучку свидетелей его горестного недоумения. Лохматый говорил:
– Слишком далеко зашло у вас дело, раздулись непомерно парадоксы фантазии, и рискованно распространилось заигрывание с тем, чего как раз не следовало бы трогать. Ах друг мой зарапортовавшийся, пеняй исключительно на себя одного! Теперь кое-кто не смотрит уже, что дело свое ты со товарищи начинал с маленького и забавного вымысла, а кончить должен был, скорее всего, ничем, мыльным пузырем. Кое-кто, ни тебе, ни твоим приспешникам не чета, заинтересовался, очень заинтересовался, и уже оставить без последствий неожиданно и необычайно разросшееся предприятие никак невозможно, незадачливый мой авантюрист. Сами напросились на сверхъестественное...
Бил себя Сенчуров в грудь кулаком, один раз ударил и с чувством занес руку вторично.
– Что мне делать теперь?
– Теперь отдыхай.
Ударил и во второй раз. Не до отдыха было. Глаза лезли на лоб, вылезли, забугрились выше макушки.
Не только свидетельствовали в гараже, прекратившем, впрочем, свое существование, прохождение Сенчурова по взятым из несуразных наваждений сферам, но и оставались врагами этого человека, – были его врагами Никита, Аня и оператор, и даже американец с Чудаковым оказались на невидимом фронте, давно уж образовавшемся против злой сенчуровской воли; не проникся любовью к нему и помятый механик. Стиснулись они как спички в коробке, наблюдательно созерцая происходящее, но, правду сказать, не было между ними организующей силы, способной перевалить военные действия в неведомые формы и неназванные явления, которым Сенчуров с такой замечательной, почти что художественной непосредственностью удивлялся.
– И я не узнаю города, где прошла моя юность, улиц, где бегала бесшабашной девчонкой, – пожаловалась Аня.
Почему же? Трава на улочках и в окрестностях, на обочине дороги была все та же, разве что чуточку жестче и изломанней вырисовывалась. Охранник поодаль в тупом, застойном размышлении переваривал, отчего вместо рядов бетонных коробок сделалась пустыня с высоким камышем, болотным мерцанием и сказочно большими лягушками, молча, без тени улыбки смотревшими на него.
Старик Чудаков объяснился:
– Не узнаю гаража...
Механик, в том гараже чудивший, просто пристроился к ним, ничего не соображая, и пошел, как все, за Сенчуровым и лохматым.
– Думал объять необъятное, а сел в лужу, – насмешливо внушал лохматый Сенчурову. – Теперь другой берет дело в свои руки. Другой, которому ты недостоин чистить обувь. А ты мелким дрянцом вышел, вошью.
Убедительно, ничего не скажешь. Сенчуров порывался остановиться. Лужа так лужа. Усядется среди жаб. Но какая-то сила неумолимо гнала его вперед.
Двинули, не суетясь и не толкаясь, улицей, была улица, но никакой старожил здешний не признал бы ее за известную. Она тоже шла, бесшумным колесом вращалась между сошедшимися почти горизонтами, и домашние скоты, сбежавшись на ее края, смешно подпрыгивали, чтобы пропустить ненужное им убегание земли и не потерять мест, к которым привыкли. Теплые огоньки домов с шипением гасли, наталкиваясь на собственные отражения, и только луна не искала движения, высоко в небе щекасто усмехаясь. Никита, опустив голову и глядя под ноги себе, думал о зеленой папке, о покоящемся в папке листе, о надписи на листе, о словах, которые были шифром. Подумал он: как расшифровать? Не было у него должных для такого дела знаний и навыков. Но требовали слова расшифровки, взывали к нему, взыскующей была истина, близко ходившая в неторопливой вязкости общего продвижения. Протыкали подметки туфель острые, негнущиеся пучки травы, и он не позволял себе вскрикнуть от боли, зная, что это испытание и оно будет длиться, пока не раскрыта тайна. Странно было только ему догадываться, что и с другими, пожалуй, так, они тоже страдают и тоже удерживаются от вопля, так что же, и они близки к разгадке? Все одинаково теперь? А разве он не чище, не лучше, не достойнее? В соревновании этом, принявшем необыкновенные формы, может случиться, что не ему достанется пальма первенства? Не того ли, что идет впереди, внимая разглагольствованиям лохматого незнакомца, необходимо раскусить и вывести на чистую воду, а может статься так, что он-то и пересечет первым финишную черту? Нетерпелось Никите выбежать вперед, составить авангард, а не удавалось, была у проклятого Богом и людьми Сенчурова инерция опережения, а у него – несчастная, насилу вымоленная инерция отставания. Мог бы и вообще затеряться, он это чувствовал. Ощущал свою ненужность. Не его был час. А чей? Чудаков, тот громко выкрикивал где-то впереди:
– Проклятие, проклятие на ваши головы!
И его не в состоянии был догнать Никита. Только и оставалось, что держаться за свое незавидное место в середине колонны; был незаметен, не по заслугам забыт. Вот так всегда! Молодой, энергичный, дерзкий, ты ведешь людей к роковой и счастливой черте, к грозовому перевалу, а чуть только останется та черта за спиной – уже другие впереди, ты же затерт и отброшен, и вместо заветного и желанного начинается для тебя унылое старение, убывание, угасают силы и меркнет дерзание.