Текст книги "Брат и благодетель"
Автор книги: Михаил Левитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– И женщины там есть? – спросила Наташа.
– Ну, конечно, вы не поверите, там труд раздельный, там женщины – и наказание и награда за труд, надеюсь, у Игоря нет проблем, в агитбригаде много проституток и каких талантливых, там есть одна маленькая, такая вертихвостка, вы не представляете, с такой откровенностью о себе, сцены из жизни, и все это выразительно, страшно, ваш папа умеет, совсем как у Босха.
Курносый все время рассказывая вертел головой, будто искал что-то. Две старые тетки Паши Синельникова следили за ним с ужасом, они не понимали, кто пришел. Вероятно, он искал, чего бы поесть, но в доме ничего, кроме огромного красного яблок,а не оказалось.
Мучительно было смотреть, как он перочинным ножом раздевает яблоко одной непрерывной лентой.
– Я вам почему-то не верю, – сказала Таня.
– Это мне совершенно все равно, – сказал курносый, жуя. – Не верите, ваше дело, я не понимаю, что меня к вам занесло, Игорь ни о чем таком не просил.
– Таня, прекрати! – сказала Наташа. – Очень хорошо, что пришли.
– Дочь ваша считает иначе. Вероятно, она в силу своей профессии испытывает презрение к людям творческим, я ее понимаю, скоро, очень скоро стихи совсем не будут нужны, каждый их поступок там, на канале, каждый поворот головы становится стихом, простые хорошие советские парни, и полотна не нужно – приезжайте и смотрите сами, как они движутся на фоне неба, со своими тачками, да, да, совсем как у Брейгеля.
– Вы что, все время с парохода смотрели? – спросила Таня.
– Ах, как остроумно! – сказал курносый. – И с парохода, и так, совсем близко, представление проходило ночью на поляне, единственная беда – комары, они там огромные, как собаки, пока всю кровь не выпьют, не успокоятся, а потом нас угостили прекрасным обедом, там чудно готовят, представляете? обратился курносый к тетушкам Паши Синельникова, повернувшись спиной к Тане. – Уху надо, оказывается, отваривать трижды, разные сорта рыбы, что там ловят – щуку, стерлядь, и заправлять бараний бульон, это бесподобно, вы когда-нибудь о таком слышали, именно – бараний, очень вкусно, и, пока мы на берегу у канала лежали, еду нам подавали каналоармейцы, это Фирин для всех такое название придумал – каналоармейцы, хорошо, правда? Игорь тоже каналоармеец, а повар все это время стоял рядом с вытянутыми по швам руками, вот так (говорят, это настоящий кок, его в Архангельске взяли прямо с какого-то северного судна, он там уже четыре года) – и не сводя с нас глаз, вот так! Впечатляет! Я хочу написать об Игоре очерк, Фирин говорит, можно, конечно, без имени, но вы поймете. До чего же мы были правы с Игорем, что остались, а сколько споров, вы помните, Наташа, сколько споров?
– Я помню, – сказала Наташа.
– Он еще сомневался! Друзья в Париже, ваш братец в Америке, а что они там видят, в этой Америке? Знаете, какой там культ СССР? Они газету бросаются покупать, чтобы не пропустить о нас чего-нибудь новенького, им ведь жить нечем, страна молодая, а жить нечем, и об этом тоже надо писать, и мы будем писать, будем!
Где-то на берегу канала прыгал под звуки бубна вместе с другими заключенными их отец, писатели, присланные на канал своими глазами увидеть, как социалистический труд меняет человека, хохотали, сидя в некотором отдалении, даже карельские комары не мешали им аплодировать, они убивали их, не сводя восторженного взгляда с Ляли Фураевой, бывшей проститутки, с Маши Банниковой, ее напарницы, Юры Соболева, Володи Казанцева, Миши Савельева, бывших карманников и рецидивистов, а те старались, ох, как же те старались разоблачить прежнюю жизнь, чтобы их снова не вернули таскать тачку в этой.
А Тане хотелось мазнуть его по голове-бульбе, она едва удерживала себя от этого желания, потому что Наташа полюбила бы теперь любого, даже курносого, только за то, что он недавно, совсем недавно, если не вчера видел ее мужа, говорил с ним. Она знала, о чем спросить, она забыла, о чем, ей хотелось спрашивать обо всем сразу: не похудел ли он, не зябнет ли лысина, не потерял ли он свою шапку, что он спрашивал про нее и Таню?
– А почему он должен был спрашивать? – спросил курносый. – Откуда такая уверенность у женщин, что, когда встречаются старые друзья, они должны говорить о доме? Это другая жизнь, он там уже почти три года, вам кажется, что с этого времени ничего не изменилось? Хорошо, если вам нужно: он любит вас, умирает от тоски, не знает, как вырваться, – вам было бы легче, если бы он страдал? Он не страдает, не надейтесь, там нет мещанства, он живет в здоровой среде перековавшихся воров и проституток. Это совсем другие люди, они исповедались трудом, понимаете? Вы можете представить себе человека, облегчившего душу? Это они!
– А папе-то что облегчать? – спросила Таня. – Вы папу сто лет знаете.
– Танечка, не надо, – сказала Наташа. – Если вам не надоело, расскажите еще, пожалуйста.
– Папе, – сказал курносый, – не нужно было знаться прежде всего с вашим братом, уважаемая, он его и погубил, американский дядюшка, и еще кое-какие грешки водились за вашим папой.
– За вами, что ли, они не водятся? – спросила Таня.
– Придет и мой черед, – сказал курносый. – И создадим мы с Игорем такую феерию на берегу еще какого-нибудь канала, что мир залюбуется, пусть на это уйдет еще несколько лет...
– Типун вам на язык, – сказала Таня.
– Надо там быть! – крикнул курносый. – Чтобы понять, как счастлив ваш отец! Это мы пребываем в гниении, ожидая, когда придет костлявая, а они по ту сторону смерти создают новую культуру, футуркультуру, о которой мы только могли мечтать!
– Когда вы еще туда поедете? – спросила Наташа.
– Не знаю, это не так просто, я попросил бы вас на всякий случай собрать все, что осталось в доме от вашего мужа, – рисунки, рукописи, – и отдать их мне, у меня они будут в полной сохранности, они вам совершенно не нужны, а я сохраню, я знаю им цену.
– Хорошо, – сказала Наташа.
34
Вера Гавриловна, Леня и ньюфаундленд приехали в Москву осенью.
– Я не могу оставить моих детей в беде, – сказала Вера Гавриловна, обнимая Наташу и Таню.
На самом же деле плохо было ей, а если еще точнее, Лене, тайна, о которой было известно всем: по осени на Леню нападала хандра, у него вообще была плохая наследственность, и он пребывал в такой подавленности, что никакие врачи не могли помочь выявить его душевную травму, и, главное, обстоятельства, при которых она пробуждается.
Считалось, что Лене необходимо менять среду, так считалось уже много лет, давно, но поменять он решился почему-то только сейчас, когда они с Верой Гавриловной и собакой приехали в Москву. Сразу стало шумно, и этот шум занял собой все.
На работу Вера Гавриловна устроилась сразу, оговорили возможность работы в той же клинике и для Лени, когда он придет в себя, а он все не приходил и не приходил.
Приступы депрессии выражались в том, что ему постоянно необходимо было исповедоваться, но исповедоваться не перед каждым, а только очень близким ему человеком, в Москве таким человеком оказалась Наташа.
Высокий, беспокойный мужчина с задранным куда-то вверх лицом ходил за ней по всей квартире и говорил, говорил.
В беспокойном, сбивчивом его тоне мало что было понятно, да Наташа и устала вникать, понимала только, что невозможно, невозможно, а что невозможно? Понимала только, что он любит ее маму, но не способен дать ей счастье, потому что, как он выразился, давно выронил вожжи жизни из рук, а в профессии вообще не оправдал надежд, на него возлагаемых.
В этом постоянном самобичевании что-то было и про нее, Наташу, и про Игоря, талант которого Леня считал очень высоким и готов был занять его место на канале, лишь бы Игорь вернулся, он признавался в любви к их семье, приютившей его, Леню, к спектаклям Игоря, он видел их по многу раз в Петрограде, помнил, что Наташа давно забыла их, или, порадовавшись, не придала им особого значения, а ему всегда казалось, что эти спектакли понадобятся людям, которых еще нет, вот жалость; а когда они появятся, этих спектаклей не будет, их уже и сейчас нет. Он говорил, что страшно хотел всю жизнь быть хоть в чем-то талантливым, – не пришлось, и тогда он понял, что талант его в любви к таланту других.
Сколько подробностей он помнил: и как в Игоревом "Ревизоре" бежали по дверце сортира вдоль бикфордова шнура белые мыши, а огонек пламени бежал вслед за ними, как прыгал Пугачев с колокольни на сцену Александринки на белом коне, как, сидя у трюмо, машинально перекрестилась пуховкой проститутка, оставляя следы пудры на платье, прислушиваясь к шагам на лестнице идущего ее убивать человека... Сколько он помнил и как увлеченно рассказывал, это не могло считаться чем-то болезненным, если бы, как заезженная пластинка, рассказ не повторялся несколько раз подряд. Это было невыносимо, душа разрывалась, но это было про Игоря, и Наташа сходила с ума, вслушиваясь и вслушиваясь.
Покорные двоюродные тетки Паши Синельникова стали жить на кухне, одна в кухне, другая – в чулане, они давно уже присмотрели себе эти места на старость лет, и вот теперь эта старость, вероятно, наступила, Наташа и Таня спали на диване в комнате Игоря, а гости с собакой в большой комнате.
И когда Леня по ночам плакал, все в квартире лежали и прислушивались к этому не похожему на людской плачу, надеясь, что это не Леня, а пес подвывает во сне.
В конце концов со всем можно смириться, но у Тани появился молодой человек, молодым его можно было назвать условно, просто это был первый молодой человек, доцент той кафедры, где она прирабатывала вечерами, он был старше Тани на десять лет, она не стеснялась разницы в возрасте, он стеснялся, деться им было некуда, они пропадали на осенних улицах и в холодных подъездах, и Таня часто приходила домой мокрая, раздраженная, поворачивалась спиной к Наташе, просыпалась по ночам в подушку, скрывая слезы. Одним словом, в доме было весело. Правда, появились деньги, а вместе с ними вкусная еда, а значит, и застолья почти как тогда, в Тифлисе, – с конфетами, вином, при свечах, правда, ни одного из тех мужчин теперь не было с ними и говорить о них вслух не рекомендовалось. При Лене и маме – о Михаиле Львовиче, про Игоря – при Наташе и Тане, про Мишу не хотелось вслух, о нем думали все и всегда, Вера Гавриловна как-то особенно горько, почему-то ждали Нового года, всем казалось, что Новый год – это время, когда все решится, явится Санта-Клаус, принесет весточку от Миши, но вот пришел Новый год, и никто не воскрес, не вернулся.
Леня стал ходить на работу, Таня забеременела от своего доцента, и Наташа с трудом уговорила ее, посоветовавшись с Верой Гавриловной, сделать аборт, собака подверглась первой случке, и теперь ждали, когда она родит, чтобы продать через клуб щенков, а вечерами они ходили в сад Эрмитаж смотреть оперетту.
Оперетту они любили еще с Тифлиса, но туда приезжали только гастролеры, а здесь настоящая, своя, вполне доброкачественная оперетта, и что удивительно, в ней играли еще те блестящие звезды, их кумиры, которых они помнили еще по Тифлису – сбежавшие от большевиков, а теперь неожиданно возвратившиеся.
Семья была большая, брали с собой даже двоюродных теток Паши Синельникова, и сидели на какой-нибудь "Веселой вдове" или "Фиалке Монмартра", занимая почти четверть мест восьмого ряда.
Игорь говорил когда-то, что жить мечтает в оперетте, крайним в хоре, если из зала, то с левой стороны, там, где он наполовину виден, другая половина в кулисах. Ищи меня в оперетте крайним слева, я буду загримирован, но ты узнаешь меня, таинственно говорил он. Наташа смеялась: почему именно в оперетте? А он действительно нанимался в какую-нибудь заезжую труппу на несколько спектаклей, но в хоре ему почему-то не находилось места, он считался способным на большее и несмотря на просьбу, чтобы в хоре слева, получал маленькие роли каких-то пьяных завсегдатаев кабаре, ухажеров Сильвы Вареску, подгулявших парижан. Он справлялся с этими ролями первоклассно, безумно завидуя тому, кто в хоре слева, но, будучи даже не всегда назван в программке, имел бешеный успех у своих друзей по Тифлису, которые оперетту презирали, утверждали, что ходят только на него, и останавливали действие, когда он появлялся, как принято теперь говорить в газетах, нескончаемой овацией.
А теперь она сидела и ждала появления хора, она не надеялась увидеть его в маленьких ролях, он мечтал быть обнаруженным ею, но только в хоре, хотя бы наполовину, но сколько ни вглядывалась на его месте всегда оказывалась подозрительная личность, желая остаться незамеченной, все действие уверенная, что никто не видит, болтала, обращаясь в кулису о чем-то своем, к оперетке не относящимся.
А Наташа искала Игоря, вытягивая шею, искала, иногда поглядывая на своих: вдруг им повезло и они увидели его раньше?
Ей так хотелось наклониться к ним первой и спросить: "Вон там, слева, лысый, видите, видите?"
35
Появлению этого человека предшествовало многое. Во-первых, высокие урожаи; во-вторых, над Москвой появилась комета и газеты стали сообщать что-то о разведке одного из вражеских государств, само государство названо не было, но подозревать разрешалось всех сразу; в-третьих, Таня перешла из своего института в другой и теперь, возвращаясь по вечерам, чувствовала, что за ней кто-то ходит, сначала с возмущением и брезгливостью заподозрила своего бывшего возлюбленного, а потом, припоминая, как он избегал ее, узнав о беременности, как охотно способствовал переходу на другое место, от этой мысли отказалась и поняла, что ее неотступно преследует кто-то другой, грубо, будто задался целью быть обнаруженным, но Таня бежала домой, не оборачиваясь, и всегда с некоторых пор просила Леню, чтобы он, гуляя с собакой, встречал ее на углу.
Человек отставал, но еще долго казалось Тане, что он смотрит на окна со стороны темной улицы в недоумении, укоризненно качая головой: как так она не разрешила ему подойти и заговорить?
Наташе тоже подозрительным показалось, когда вахтерша сказала, что приходил какой-то человек в школу с сиренью в руках, спрашивал ее, а когда вахтерша предложила позвать, оставил сирень и, ничего не объясняя, быстро ушел.
Вскоре оказалось, что комета на Москву не упала, Таня перестала чувствовать преследователя, к Наташе тоже никто больше не приходил, но вот однажды утром в дверь позвонили.
Дома были только тетки Синельниковы, вернее, одна из них, та, что в чулане. Она открыла, на пороге стоял молодой человек в шляпе, макинтоше, с толстым портфелем в руках, прижатым к груди. Казалось, он пробежал несколько километров.
– Мисс Наталья Гудович здесь живет? – спросил он с иностранным акцентом.
Тетке Паши Синельникова почему-то показалось, что она знает этого человека, она решила, что это Миша, Мишенька Гудович, которого помнила еще по Тифлису семилетним мальчиком, и тетка закричала:
– Миша, Мишенька, ты вернулся, какое счастье, а тебя тут как все ждут, и Вера Гавриловна, и Наташа, и даже мы, старые, заждались, ты, наверное, забыл меня, я тетя Паши Синельникова, твоего двоюродного брата...
Но молодой человек с портфелем невозмутимо смотрел на нее, не узнавая, а потом, отстранив плечом, вошел в коридор и спросил:
– Кроме вас никого дома нет?
– Никого, – испуганно сказала тетка. – Они вечером придут.
– Пожалуйста, – сказал молодой человек, – никому не говорите, что я приходил, это очень важно. Я не Мишенька Гудович, я, действительно, здесь по поручению Михаила Михайловича Гудовича, но об этом никому не следует говорить, кроме вашей семьи... Передайте, пожалуйста, этот портфель Наталье Михайловне, тут кое-что от ее брата, он просил передать, что жив, успешен, любит вас всех очень, особенно просил узнать о судьбе мужа Натальи Михайловны.
– Игоря нет давно, – заплакала тетка Паши Синельникова. – Он уже три года, как арестован, но он вернется, вернется, нам твердо обещали!
– Там для него коробка американских сигарет, – сказал молодой человек, причем иностранный акцент у него совершенно пропал. – Когда будете передавать весточку Игорю Герасимовичу, напишите как-нибудь зашифрованно, чтобы только ему одному понятно было, у вас, надеюсь, есть домашние заготовки, – все остается в силе. Так и напишите: все остается в силе. И коробку сигарет не забудьте.
– Хорошо, – сказала тетка Паши Синельникова. – А вы еще зайдете? Они все вечером собираются.
– Больше я не зайду, – сказал незнакомец. – С вашего разрешения, я передам Гудовичу, что близкие его здоровы.
– Все здоровы, все, – заторопилась тетка Паши Синельникова, – Ленечка немного приболел, это с ним бывает, но и у него по весне пройдет, вот весна наступит...
Но молодой человек уже не слушал ее. Он исчез.
36
Через несколько дней Таню вызвали в ректорат. В кабинете, кроме ректора по кличке "Будем Отчислять", находился еще один человек, белобрысый, тоненький, один из тех, кого без специальных примет не опознаешь. И сейчас в кабинете, будь еще хоть один человек, Таня могла белобрысого не заметить, так ненавязчиво он присутствовал.
– Татьяна Игоревна, – сказал "Будем Отчислять", не знакомя с белобрысым. – Вот должен сказать, что мы очень довольны вашим пребыванием у нас в институте, способный вы и добросовестный человек.
– Спасибо, – сказала сбитая с толку Таня.
– Вы сами видите, – продолжал ректор, – что, несмотря на некоторые сложности вашей биографии, вам лично никаких препятствий не чинится, вы учитесь и работаете, как равный со всеми остальными человек.
– Это так, – сказала Таня.
– Мы рассчитываем, – продолжал ректор, – что вы со своей стороны будете до конца откровенны с нами.
– Я в чем-то провинилась? – спросила Таня.
– Погодите, я не договорил. Вот, познакомьтесь, Сергей Сергеевич, вы не против его присутствия при нашей беседе, он хотел лично вас видеть.
Сергей Сергеевич, не взглянув на Таню, кивнул, продолжая сидеть в полупрофильном положении.
– Так вот, подтверждаю при Сергее Сергеевиче, что вы у нас на самом хорошем счету и до последнего времени ни в чем таком замечены не были, правда?
– Мне, кажется, да, – сказала Таня.
– Так объясните, пожалуйста Сергею Сергеевичу и мне происхождение посылки, которую принес вам несколько дней назад некий молодой человек с портфелем.
– А-а-а, – после небольшой заминки сказала Таня. – Он действительно принес, никого дома не было, кроме тетки, а она очень старая, мы бы не впустили, действительно было, было, так, кое-какие вещи из Америки, от моего дяди Михаила Михайловича Гудовича.
– Что вы сделали с этими вещами? – спросил ректор.
– Пока ничего.
– А почему вы сразу не пришли ко мне и не рассказали об этом, как вы говорите, друге вашего дяди?
– Я не знаю – друг ли он ему, я этого человека не видела, а вещи мы, конечно, вернем, только скажите, куда, и мы вернем, конечно.
– Вещи, девочка, нас не интересуют, – быстро сказал тот, кого ректор назвал Сергеем Сергеевичем. – А что, он вот так вот пришел и все?
– Да, – растерялась Таня.
– Принес вещи, поставил и все? А на словах, на словах он ничего не передавал?
– Нет, – сказала Таня. – Что-то странное для папы, тетка ничего не поняла.
Ректор и Сергей Сергеевич переглянулись.
– Бестолковые эти тетки, – сказал Сергей Сергеевич. – И моя дура. А подробней расспросить ее нельзя?
– Можно, – сказала Таня. – Но мне кажется, вы ничего не добьетесь, она старая, и, действительно, как вы говорите, немного бестолковая.
– Жаль, – сказал Сергей Сергеевич.
– Танечка, – перейдя на ты, сказал ректор. – Я бы очень тебя просил, если еще когда-нибудь подобное случится в твоей жизни, сразу ко мне, а теткам никаким не доверять.
– Будем отчислять? – спросила Таня и тут же увидев недоуменное лицо ректора, спохватилась: – Вы простите, я не думала, что это так серьезно.
– А вам и не надо думать! – огрызнулся Сергей Сергеевич. – Вы несите и все.
– Ладно, – сказала Таня – А с этими вещами что делать?
– Сдайте, – сказал Сергей Сергеевич. – Да, а сигареты там были?
– Нет, – подумав, зачем-то соврала Таня.
– Как – нет? – возмутился Сергей Сергеевич. – Что они там, с ума посходили, в самом деле?
– Сигарет не было, – теперь уже твердо сказала Таня.
– Сегодня же к вам придет человек. Все ему и отдайте. Все вещи до единой. И сигареты поищите. Должны быть.
37
Всем вместе он рассказывал про орден, это была парадная сторона жизни, орденом любовались, ахали, держали в руках; им – жене и дочке, когда все уходили, – на полу, в спортивных штанах, по каналоармейской привычке голый до пояса, в тюбетейке, тоже привезенной оттуда, говорил правду.
– Папка, ты ведь мог и не вернуться, правда?
– Как это? – не понимал он. – Я же вернулся.
– Многие не возвращаются.
– Ко мне сказанное тобой отношения не имеет, я мимикрирую и эти способности постараюсь передать своей дочке...
" -... Вы зачем подали заявление в партию? – орал следователь. Поиздеваться хотели? Кто вам предлагал вступить?
– Я не умею издеваться.
– Вы зачем о своем происхождении в первой строке написали? "Я – сын жандармского полковника". Это что – не издевательство? Кто вас просил?
– Но это правда.
– Ах, правда?"
И мордой меня об стену! "Хорошенькое начало," – думаю я. Кровь на стене, кровь из носа.
" – Не надо со мной так, – говорю, – я все подпишу, без мордобоя, давайте бумагу.
– То есть, как это все подпишете? – он опешил просто. – Я же вам еще обвинений не предъявлял.
– Все подпишу."
И подписал, не читая, – и то, что химзавод взорвать хотел, и то, что Мишка меня еще в Тифлисе в шпионы завербовал, и то, что рассыльный в "Ревизоре" на горца похож, – усы, бурка (это их особенно раздражило), и разговоры мои с труппой подлые, я даже, грешным делом, подумал: может меня кто из своих посадил? И я уверен, что это гениальное решение мне Бог подсказал.
– Ну, что ты говоришь? – возмутилась Наташа. – Подумай только, тебя четыре года не было!
– Но я здесь, с вами! Ваш папка – хитрый! Я мог исчезнуть когда-нибудь навсегда, но я здесь! Не может быть, чтобы эта чаша кого миновала, значит, и меня тоже, но я здесь!
– Ничего не понимаю! – сказала Наташа.
– Все зависит от инстинкта жизни, – сказал он, целуя Наташу. – И потом – я хитрый как Одиссей, я не Игорь, я Одиссей, ты – Пенелопа, а ты, Танька, как его звали?
– Телемак, – мрачно сказала Таня.
– Именно, он! Нет путешествия, из которого я бы не вышел живым, а лучше самому напроситься, чем тебя попросят, опередить события, пока материала не набрали. Хитроумная вещь! Я все признал, никого за собой не тащил, все на себя взял, приговорили меня к расстрелу.
– Папочка! – всхлипнула Таня.
– Если страшно, рассказывать не буду.
– Расскажи, все расскажи!
– Все честь честью, приговорили, повели, а в конце коридора втолкнули в карцер, я карцер знал уже, сидел один раз, и очень удивился: неужели я что-то не рассчитал и они меня перехитрили, зачем карцер, когда убивать ведут, или теперь расстреливают в карцере?! А они, оказывается, отменили расстрел в последний момент, какое-то распоряжение, разнарядка пришла или сами пожалели, они люди, тоже пожалеть могут, а может быть, на них впечатление лекция моя произвела и рука не поднялась меня расстреливать.
– Какая лекция? – спросила Наташа. – Они тебя еще до ареста знали?
– Я попросил в виде последней просьбы приговоренного разрешить мне как дипломированному юристу и режиссеру поговорить со всем следовательским отделом о способах ведения следствия. Я им сказал: "У меня очень большой стаж общения с людьми, я много сумел от них добиться, мне бы хотелось поделиться с вами этим опытом."
– Папка, ты врешь!
– Ну, конечно же, врет! – закричала Наташа. – С самого начала, а мы дуры!
– Умей я так врать, за мной бы никакому Мейерхольду не угнаться! Нет, правда, собрали для меня следователей, им же тоже развлечься хочется, я им и говорю: "Прежде всего не бейте, никогда не бейте, человек от боли тупеет, а вам показания непосредственные, живые нужны, он ведь и так ваш, зачем же об этом напоминать? Посочувствуйте, что можете для него при чистосердечных показаниях что-то сделать, излишней сентиментальности тоже не надо, просто попросите рассказать о себе и слушайте внимательно, не то, что вы услышать хотели, а все слушайте, со всем вниманием, не притворяйтесь, потому что говорить ему хочется, а с кем здесь, кроме вас? И тогда вы такое услышите, что у вас волосы дыбом встанут, он, человек, почувствует, что вам по-настоящему интересен, и захочет еще интереснее быть, потому что вы следователи, власть, а человек перед властью всегда интересничает, ищет в себе что-то отличное от других, а когда не находит, то выдумывает, просто так, оговаривает себя, непонятно ради чего, ради впечатлений, что ли? Сам себя боится, а наговаривает. Запоминайте, если надо, меняйте свои планы, шейте другое дело, но только не бейте, главное, не бейте, унизите – ничего не добьетесь!
– Папка, ты хитрый? – прижимаясь к отцу, спросила Таня.
– У-у-у, хитрый, – сказал он. – И подлый. Я ведь плел все, что в голову придет, хотя в чем-то был безусловно прав. Много я таких истин им наговорил, проявил интерес к их, так сказать, деятельности, понравилось, пожалели, что срок знакомства такой короткий, и повели на расстрел.
– Папка, что ты чувствовал, когда тебя вели на расстрел? – осторожно спросила Таня.
– Не поверите!
– Нет, ты скажи, скажи!
– Невероятную легкость, ужасное любопытство, – сказал Игорь .Я действительно именно это чувствовал, потому что ужасно мне к тому времени жизнь моя в тюрьме надоела!
Он лег на деревянный пол лицом вниз, тюбетейка свалилась, они смотрели на его лысину и понимали, что он не просто так лег, а отдыхает и лучше ему не мешать.
Они хотели тихонечко встать и уйти, но боялись помешать ему лишним движением и вообще боялись – вдруг снова исчезнет, а потом услышали знакомое еще с Тифлиса сопение, детское, булькающее, и догадались, что спит.
38
Это была седьмая лекция Гудовича в Гарварде и самая глупая. Успех вообще раскрепостил его, он стал говорить и делать глупости, ранее ему не свойственные. Возможно, потому, что аудитория была уж очень молодая и несведущая, возможно, и сам не понимал – зачем нужна в Гарварде русская история, разве для того только, чтобы считать себя образованным человеком.
Сам себя Гудович образованным не считал, так, каталог ненужных знаний, которые он зачем-то передавал другим, а хотелось прорваться, ох, как хотелось, и довериться сердцу, хотя он никому не порекомендовал бы в его положении читать сердцем русскую историю в Гарвардском университете.
Бостон ему нравился, здесь он хотел жить, гулять по парку в тумане. Однажды после лекции он так гулял вдоль моря и впервые показалось ему надежной эта полоса бесконечного тумана его жизни.
Он представлял себя здесь стариком – подслеповатым, немного неопрятным, озабоченным своими размышлениями настолько, что не всегда даже замечал расстегнутую ширинку; ходил с открытым горлом по Бостону и не досчитывался жизни. С тех пор, как прервалась тонкая денежная ниточка, связывающая его с родными, он много чего недосчитывался, но самым главным было не то, чего ты лишен, самым главным было, что у тебя есть кусок земли, на котором ты не побоялся бы умереть.
Бостон в любую погоду подходил для него, здесь было важное, вполне академическое население, преподаватели, студенты, и обыватели тоже были вполне интеллигентные, не корчившие из себя великих американцев, здесь началась самая разумная в мире революция, и если Америке когда-нибудь захочется успокоиться и вернуться к началу, у нее всегда под рукой Бостон.
Кто-то утверждал, что из всех американских городов этот очень напоминает европейский, но европейские города, как понимал их Гудович, беспощадны, они замыкают пространство, а этот казался даже бестелесным немного.
Это была седьмая лекция Гудовича в Гарварде, жаль, если последняя.
Студенты подозревали в этом русском большого хитреца и провокатора, с ним было интересно, некоторые преподаватели считали, что он излишне демократичен даже для Америки и своей доступностью портит студентов, другие – что он добивается популярности, третьи соглашались со вторыми, но задавали многозначительный вопрос – с какой целью?
К счастью, не находилось ни одного, кто заподозрил бы Гудовича в сочувствии большевикам.
"Папаша Гудович" – называли его студенты, что звучало иронически, но означало – добрый малый. Они-то знали, что он не заискивал перед ними, просто ему одиноко, а студенты только одиночеству преподавателя и способны верить, тот, у кого все есть, пусть сидит дома – что он может рассказывать людям? Студентам нужно кого-то жалеть, а Гудович нуждался в жалости, это было так очевидно, что никто из этих молодых и грубоватых детей ни разу не позволил себе пропустить его занятия.
В перерывах он выходил вместе со студентами поиграть на дворе в волейбол и заигрывался до такой степени, что мог опоздать даже на собственную лекцию. Он входил вместе со всеми, запыхавшись, обсуждая судейские ошибки, и только после того, как вытирал лоб и шею платком, лез на кафедру.
Его любили. Он был какой-то родной.
Составлялись петиции в опекунский совет с просьбой взять его на постоянную работу, дело шло к этому – и вдруг эта лекция, чуть не закончившаяся для Гудовича крахом.
Это были затаенные мысли, не мысли даже, а пытка подсознанием, когда хотелось заговорить о главном, а говорить все было нельзя и нельзя, когда какие-то высокие прагматические интересы, как-то: устройство на работу, деньги – становилось главным, и Гудович начинал стыдиться самого себя, у него ничего по настоящему не было в жизни, а он хотел это "ничего" подменить стабильностью своего положения в Америке.
"...мемуары, записки, иногда в них обнаруживаются люди воистину исторические, и неизвестно, влияют они на события, не влияют, а на какие события можно влиять? Они живут, принимая самостоятельные, только их касающиеся решения, переходят из одной веры в другую, меняют отечество не из корысти, а по внутренним убеждениям, отказываются занимать государственные посты, знают правду о себе и событиях, но не торопятся ее сообщать, пока их не спросят, а их никто и не спрашивает. Очень важно, чтобы эти люди повстречали на своем пути выдающуюся личность, такую, как Пушкин, например, важно его общение с ними.
Скромны ли эти люди, эти мыслители, кротки ли, и в этих ли свойствах дело? Они независимы и горды, они не задумываются даже о своей силе и не претендуют на то, чтобы она служила им или кому другому. Наблюдают ли за течением событий, нет ли, – они игнорируют его, они знают, что все, протекающее наверху, – мнимо и условно, что цари играют в игру, угодную их подданным, что подданные наблюдают за царями из праздного любопытства, развлекаясь, что уже никто не помнит точно, с чего все начиналось, что игра в государственность стала главным занятием людей.