Текст книги "Брат и благодетель"
Автор книги: Михаил Левитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Он вспомнил, что до революции поэт был известен своими либеральными воззрениями, надеялся на перемены, почему же так безапелляционно произнес он это слово – убьют?
Зачем он так? Человек не может знать будущее, это у него из старых символистских времен осталось – гадать на кофейной гуще. Разве мог Гудович хоть что-нибудь предположить из поворотов своей судьбы? Не похоронить отца, ничего не знать о любимых, очутиться на краю света, протягивать руку в темноту, в неизвестность, чтобы хоть как-то помочь и через помощь эту прикоснуться, и может ли он предположить, что предпримет, если в ближайшее время не узнает о них существенного, определенного, реального, живого, больше крохами жить нельзя, он имеет право знать, он не слепая тычинка, он гражданин Соединенных Штатов Америки, на которые с завистью поглядывает весь мир. Что ему делать здесь, в Париже? Униженно толкаться среди эмигрантов, вымаливая сведения? Сделать запрос в Советское представительство? Но кто знает – будет ли лучше?
Решения не было, ему оставалось только действовать, чтобы как-то продлить жизнь. Он стал заходить в каждый магазин и долго стоять, припоминая, что в письмах просила купить Наташа, его Наташа. Тогда возможностей не было, теперь есть.
Правда, теперь неясно, куда пересылать, и не изменились ли ее желания? Но все равно он купит ей все, что просила, а носит пусть Нина, ей понравится, у Наташи – хороший вкус.
Он заходил в магазины и, заходя, ни на один вопрос продавщиц не способен был дать вразумительный ответ, рассматривал, соглашался с любой подсказкой, утвердительно кивал.
Позже, утомленный таким бурным развитием событий, со свертками в руках, он вернулся в номер, чтобы сбросив на ковер покупки и устроившись на кресле под какой-то старой картиной, изображающей Короля-Солнце танцующим в Версале, вспомнит наконец, что он так и не разглядел Париж, третий раз в жизни.
25
Он всегда шел за ними по городу, не мешая, знал, что прогулка их закончится в сквере у дома, всегда на одной и той же скамейке, напротив которой есть другая, специально для него.
Наташа и Таня никогда не знали – с какого времени он начинал ждать. Стоило им появиться, как он в смущении ерзал еще полчаса, не зная, куда себя девать, потом поднимался, раскланивался с Наташей и уходил. Он появлялся строго по часам и садился благоухать, как раздраженно говорила Таня, то есть улыбаться, отводя глаза.
– Как жасмин, цветет при одном твоем виде, а уйдешь облетает! Мама, тебя когда-нибудь хватали за руки?
– Зачем?
– Ну, по-настоящему?
– Папа.
– Папа не считается, он вообще не умеет осторожно, всегда больно делает.
Таня не права, он умел обнимать не дыша, и в предвкушении таких объятий Наташа могла ждать его сколько угодно, в этом замирании, в этом прислушивании к нему и проходила ее жизнь. Неисправимо нелепый, неисправимо веселый! Что делать, если ей так повезло!
Обожатели Наташи, их лики просились на иконы, и это в Москве, и это в двадцать девятом году, где люди приставали прямо на улице и не стыдились, нэп догорал, надо было воспользоваться последними искрами нэпа, но так уж случилось, что она превращала мужчин из приставал в воздыхателей, к ней стеснялись подойти, пока она не даст какого-нибудь знака, и она не давала, разрешала любоваться собой с противоположной стороны улицы, и двоюродный брат, Паша Синельников, архитектор, еще там, в Тифлисе, встревоженно следил, как она движется по комнате, не придавая его существованию никакого значения, боялся проникнуть в ее мысли, где не было для него места, один только Игорь. Он и сейчас, устроив Наташу у своих троюродных теток, не разрешал себе, приехав в Москву, остановиться у них, чтоб не дай Бог не смутить ее.
– Ну это уже совсем глупо! – говорила Наташа. – Мы с тобой родственники, и потом я обожаю своих обожателей!
Но он только метался, прижимал руки к груди, лепетал что-то, и из всего его лепета она понимала, что он готов оставить семью, уехать с ней, куда она захочет, даже к Мише в Америку, и там выполнять все ее желания, потому что он не может видеть, в каком она положении.
– Мише только нас с тобой не хватало, – смеялась Наташа. – Ты что, тоже захотел сесть ему на голову? Что ты в Америке делать будешь, небоскребы строить, Пашенька? Поезжай в Грузию, спроектируй и выстрой дачу на взморье, привези жену, детей, будешь счастлив.
Но он только плакал, обещал себе и ей, что он еще уговорит ее, уговорит, нет смысла больше так жить.
Он очень страдал, Паша, и был единственным человеком, кого она из своих обожателей жалела, а Игорь святым не был – эстрадник, чечеточник, хулиган. Не умел любить женщин до самозабвения, не грозился покончить с собой, если она уйдет.
"Женщине нельзя дать пропасть," – заявлял Игорь, а сам пропадал куда-то, и она пропадала без него. Напрасно он думает, что она обречена вот так ждать, пока он вызовет их или сам вернется! Вот возьмет и подсядет к своему воздыхателю, что Игорь тогда будет делать?
И рассмеялась, представляя, как он будет хохотать, узнав о таком ее желании.
– Ты бы оскорбила его реальностью, дай человеку умереть своей смертью, он бы разглядел малосимпатичную родинку у левого уха и умер бы от разрыва сердца. Не приближайся, Наташка, ни к кому, кроме меня, к себе я приближаться разрешаю!
Ну, как его можно выдержать? А они любили с Таней всю эту, наполненную всякой чепухой жизнь, серьезное до них просто не доходило, он приучил их к чепухе.
А где чепуха, что чепуха? Вот это небо – чепуха, этот парк? И почему ее так мало в мире, когда его нет рядом?
Он называл ее поклонников лунатиками и говорил, что очень завидует им. Сам он любить платонически не умел, добивался взаимности мгновенно. Женщины нравились ему, как могут женщины не нравиться?
Он так упорно учил ее не ревновать, что она долго ничего не понимала, а когда поняла, расстроилась, а потом, действительно, научилась, но не ревновать, а молчать об этом. Это очень трудно, у нее получилось. Все было отдано Игорю.
Он светится на солнце, пусть смотрят! Его хватит на всех, он неистощим, пусть смотрят!
Этот город рассыпался и закатывался во все углы, его можно было обнаружить повсюду, он – понятие не географическое, а какое-то воздушное, ег как бы и нет вовсе, так, впечатление, но крепко-накрепко врезавшееся в сердце.
Жаль, Миша не видел Москвы, конечно, ему есть с чем сравнивать Америка очень большая, но и Москва, если полюбить, ничуть не меньше Америки, нет, конечно же, путешествие продолжается, и не только ее брат, она тоже одна из самых удачливых путешественников. А куда потом, куда потом? Дай Боже, чтобы никуда больше не пришлось уезжать.
А потом пришел курносый и сказал, что Игоря арестовали.
26
Труппа сидела на бревнах у ворот ОГПУ, будто собиралась фотографироваться, день был подходящий – неяркий, солнечный, почти воскресный. Вокруг бревен бродили куры, наверное, из служебного птичника. За ними ревностно приглядывал часовой у входа в небольшой двухэтажный зеленый особняк. На краю одного из бревен, спиной к остальным, сидела девушка, одетая в свитер, который Наташа подарила Игорю, и гладила кошку. Ждали только Наташу и Таню. Они пришли.
Теперь, когда они сидели перед ней все вместе на солнышке, не загримированные, во всем своем, никем не притворяясь, она могла впервые в жизни их разглядеть получше.
В глаза бросалась худоба, просто ужасающая. Торчали шеи из рубашек, кадыки, – молодая лопоухая труппа, следующая за Игорем из города в город. Когда Наташа и Таня подошли, все виновато встали, будто Игорь приказал, только девушка с края, не обращая никакого внимания, продолжала гладить кошку.
Лица у некоторых сморщились, они готовы были заплакать, если это потребуется Наташе, но она все выплакала в пути и только спросила: что он сделал?
– Честное слово, мы пытались отговорить, – сказал Сеня Магид.
– Что он сделал? – еще раз повторила Наташа.
– Заявление в партию подал, – сказала Настя Лопухина.
– Ну и что?
– Он себя оговорил, понимаете? – начала Верочка Икс, но ее перебили: "Помолчи!"
– Почему я должна молчать, человек спрашивает!
Но ее уже сменил добросовестный Сеня Магид:
– Он заявление в партию подал...
– Ну?
– И в нем сам себя оговорил, понимаете? – снова вмешалась Верочка, и тут общий вопль возмущения смял ее: "Да помолчи ты!"
– И в нем сознался, – сказал Магид, – что он сын жандармского полковника.
– Мы его честно отговаривали, – сказал Федя Долгоруков, – а он смеется – и ни в какую.
– Но он действительно сын жандармского полковника, – сказала Наташа.
– Это так, – сказал Сеня Магид, поглядывая на кур. – Но зачем гусей дразнить, его отец в этом городе служил.
– Да, да, – сказала Наташа. Кажется, она начинала что-то понимать.
– Он еще сознался, – сказала Настя Лопухина, – что готовили диверсию на химзаводе.
– А у вас здесь и химзавод есть?
– Что вы! Огромный! Мы про них спектакль готовили, замечательный спектакль мог получиться!
При мысли о спектакле на их лицах появилось выражение безутешного горя, тут они твердо знали – сколько потеряли сил, и, получи на то право, они сыграли бы его прямо здесь, у ворот ОГПУ. Они вели себя неловко, страдая, что они просто актеры, а главный остался там, за стенами особняка; они еще не знали, что значит быть предоставленными самим себе, на свободу требовалось разрешение, и что такое свобода, когда его с ними нет, они забыли сразу. И как люди, не подготовленные к жизни, надорвались за эти дни и очень устали. Их поддерживало что-то тайное, возможно запрет на уныние, Игорь приучил их почти к физкультурной бодрости, вечному куражу этой самоигральной труппы, когда ему только пальцами оставалось щелкнуть, чтобы они завертелись, забыв обо всем на свете.
Девушка сидела, поглаживая на коленях кошку, и показалось Наташе, что держать животное в безмятежности и так гладить мог научить только один человек на земле, ее муж.
– Что он еще с семнадцатого вашим братом завербован!
– Что ваш брат Гудович – американский шпион и белогвардеец – его еще до революции завербовал!
– Невозможно, – сказала Наташа.
– И в том, что он ему за информацию платил, деньги слал, тоже сознался, он во всем сознался, им и допрашивать не пришлось!
– Зачем он это сделал? – спросила Наташа.
– Никогда не догадаетесь – зачем! – крикнула Верочка. – А я не скажу!
– Она знает, – сказал Федя Долгоруков. – А мы все не знаем, какая умная!
– Ну зачем, зачем? – продолжала добиваться Наташа.
– А они все равно все узнают, от них не скроешься, он так всегда говорил.
– Хорошее место нашли орать об этом, – сказала Настя Лопухина.
– Что же они с ним сделают теперь?
– Не знаем. Наверное, расстреляют.
Ей показалось, что она присутствует при каком-то коллективном сочинении, когда, приближаясь к финалу, сочинители захлебываясь от восторга, предлагают варианты все ужасней и ужасней, чтобы окончательно добить зрителя и вызвать аплодисменты. Здесь нет места здравому смыслу, только нелепице, когда нужен успех, успех любой ценой.
Эти дети не понимают, что говорят о живом человеке, ее муже, что рядом с ними стоит его дочь, почти их ровесница, они продолжают сочинять жизнь, возможно, надеясь, что после того, как выстрел прогремит и занавес закроется, все в полном здравии пойдут домой, шумно обсуждая сегодняшний триумф.
А девушка гладила кошку и гладила даже после того, как все ушли, она гладила ее так, что, казалось, зверь задымится и пойдет искрами, но кошка только довольно мурлыкала.
– Что мне делать? – спросила Наташа у девушки.
– Подержи кошку пока, – сказала девушка Тане, отдала кошку и пошла в кусты, присела, сделала все, что собиралась, вернулась, взяла у Тани кошку и пошла, поглаживая, своей дорогой.
27
– Приятно быть свободным, безработным гражданином Америки? – спросил Зак. – Вы этого хотели, Гудович?
– Приятно работать, – сказал Гудович.
– Вам не надо было сюда приезжать, вы законченный коммунист, все равно, что делать, лишь бы делать, куда партия пошлет! Вообще, я начинаю думать, что в России строй – самый правильный, смотрите, как они все вырядились!
И он показал на людей, роющих вместе с ними траншею вдоль всего Ист-Сайда. По виду этих людей, действительно, трудно было представить, что они всю неделю рыли эту яму всего-навсего для ремонта канализационных труб, так, нормальные, для воскресной мессы вырядившиеся прихожане, у которых есть в кармане лишняя монетка для нужд любимого прихода и они охотно бросят ее в стеклянный ящик при входе в церковь. На самом же деле речь шла лишь о временной работе, предложенной Администрацией гражданских работ живущим на пособие безработным, чтобы они хоть на время почувствовали себя полноценными людьми.
Это была новая американская игра. Американцы не страдают, когда им плохо, не задумываются, они сразу же начинают играть, им только надо объяснить, что любое несчастье, даже такое, как этот кризис, – штука временная. Американец этому поверит, он не поверит, что где-то лучше, чем у него, он знать об этом не хочет, но что скоро все будет, как прежде, он обязан знать, а пока можно и поиграть немного.
Еще были живы те, кто закладывал туда трубы тридцать лет назад, но трубы успели сгнить в нескольких местах за эти тридцать лет, как и несколько раз успели сгнить основы американского миропорядка, может быть, по вине недобросовестного подрядчика, желавшего заработать, их решили не латать больше, а заменить новыми.
Программа нового курса президента Рузвельта заняла все воображение нации. Неясно было, имеет ли право правительство в стране свободного предпринимательства обеспечивать людей работой с твердым, пусть крошечным, но гарантированным заработком, игнорируя профсоюзы, что-то вроде государственного социализма.
Сиреневые люди – а они казались такими в подступающих сумерках теплого осеннего дня – стояли вдоль вырытой ими канализационной траншеи, как рыбаки вдоль канала с удочками в руках, но это были не удочки, а лопаты, и они то реяли над землей, то врезались в нее.
Остался какой-нибудь час работы, все устали, Зак просто маялся в ожидании свистка и метался от одного землекопа к другому. За те несколько дней, что они рыли, он со всеми успел перезнакомиться.
Лопата его валялась без присмотра, он был повсюду, ему удавалось поговорить со всеми, он знал каждого из них по имени, они тоже приветствовали его, как брата.
– Мистеры – джигиты! – узнав, что Гудович родом из Тифлиса, веселился при встрече с ними довольно бесцеремонный тип по имени Эсли Джексон, то ли большой любитель русского цирка, то ли повстречавший в годы гражданской войны казаков Дикой дивизии. И теперь он добродушно слушал прыгающего вокруг него Зака. Часть общей симпатии к Заку перепала и Гудовичу.
– Чему мы радуемся? – расспрашивал Зак. – Что нас надули и за три доллара в день заставили забыть о революции? Здесь три бакалейщика, один меховщик, владелец очень престижной картинной галереи, два скрипача из филадельфийского оркестра, один комиссионер и два профессиональных каменщика из Кливленда, остальные тоже ничего себе, и всем нам гарантирован инфаркт, вам это надо, а, Гудович? Мне не надо.
– Это временно, – сказал Гудович. – Правительство все объяснило.
– Объяснило? Да, объяснило, но я не понял, это до конца моей жизни или нет? Мне еще удастся заняться нормальным бизнесом и снова стать уважаемым человеком – или я должен в компании этих американских идиотов махать лопатой, роя могилу одной из самых прекрасных цивилизаций на земле? Простите меня, Гудович, что я впутал вас в это дело.
– Наоборот, я вам очень благодарен, – сказал Миша. – Мне нравится.
И сознание, что сейчас по всей огромной стране вышли на тяжелую работу, как на пикник, четыре миллиона безработных, наполнило восторгом душу Гудовича. Кто он такой, чтобы удостоиться быть среди них, чтобы о нем заботились? Перекати-поле, чудом заброшенный сюда родиной, неблагодарный, бесполезный, беспомощный, не умеющий смотреть на мир широко и открыто, просто жилец, просто гость, и он ждал разоблачения каждый час, когда начиналось утро.
– Ах, да, я забыл, вам же нравятся маевки, демонстрации, принудительный труд! хотел бы я знать, кто там сидит в администрации этого комитета и почему не нашлось места для расторопного и очень неглупого человека Александра Аркадьевича Зака. Боже мой! Смотрите, сейчас Уильямса хватит удар и вся правительственные инициативы кончатся, республиканцы им этого не простят, наверное, он подделал медицинскую справку.
Он снова бросил лопату и ринулся в сторону апоплексического человека в соломенной шляпе, как-то странно крякнувшего перед тем, как мешковато осесть на край тротуара, не в состоянии удержать шляпу, свалившуюся прямо в яму. К нему уже устремились люди администрации, а впереди всех Зак, угрожая поднятым в небо перстом.
Гудович остался. Он продолжал рыть, благословляя эту счастливую возможность выйти сегодня из дома, как добропорядочный американский налогоплательщик, расписаться в конце рабочего дня в ведомости за причитающиеся ему несколько серебряных монеток, зайти в кондитерскую, прежде чем вернуться к Нине и Андрею, купить четыре очень вкусных булочки с джемом, соблазниться видом сэндвича с индейкой и не купить его, потому что дома ждет ужин, – и он переложит часть монеток во внутренний карман, так, на будущее.
Нина изменилась. Это, вероятно, потому, что он почти не уделяет ей никакого внимания, раньше она любила отгадывать его мысли, а теперь, после Парижа, она молчит, он молчит, а что она может ему сказать? Это так узко, то, чем занята его душа, так наивно, она даже познакомиться не сумела ни с кем из родных, кроме мамы, вся ее семья – он и Андрюша, что она может сказать об оставшихся там, чем успокоить?
Теперь ей приходится задерживаться с Алисой на несколько часов позже, она даже не всегда заходит за Андрюшей после школы, домой он возвращается сам и сам готовит ужин в ожидании Гудовича.
Так они и сидят вдвоем, ужинают, и если раньше Андрюша любил расспрашивать Гудовича о своем, то теперь, казалось, он на все получил ответы где-то в другом месте и торопится только покормить его, убрать посуду и закрыть за собой дверь в соседнюю комнату.
А Гудович еще долго сидит и думает. Мысли его в это время обычно основательны, будто он готовится к лекции в каком-нибудь солидном американском университете и ему надо сообщить совершенно не сведущим студентам о Смутном времени, о Петровских реформах, о Пушкине, о народной Воле, об убийстве Павла I, все эти чудные сказки, сочиненные в дремучей стране печальными старцами с цевницами в руках. Он и сам не верил, что все, о чем думал, было на самом деле, теперь ему казалось, что самовлюбленные профессора его студенческой юности врали ему с кафедры, а книги – те просто писались в экстазе полуграмотными лохматыми людьми, желающими убедить себя, что у них есть история, дающая ответы на все вопросы, когда-либо могущие возникнуть у других народов; и что есть место, где все ошибки уже сотворены и нет резона их повторять, впрочем, так же, как и надеяться, что познание этих ошибок приведет к истине.
Если история и существует, то у каждого своя, ее и надо писать, не для других – для себя, ее не надо изучать, ее надо длить.
Очень поздно приходила Нина, злилась, когда пытался помочь снять пальто, взять сумку, тяжелела от раздражения и злобы, что он не спит, а сидит в темноте, дожидаясь ее.
Он оправдывался, а она злилась, злилась и однажды произнесла даже какое-то забытое бранное слово, оно относилось, правда, не только к нему, но и к Андрюше, ко всему на свете, однако он обиделся, он и в детстве обижался, когда его ругали несправедливо, но так, как Нина, ему не говорил никто.
– Прости меня, пожалуйста, – бросилась она к нему. – Тоскливо мне, понимаешь, тоскливо!
– Что я должен сделать? – Виновато спрашивал он, но она не отвечала, положив ему голову на колени...
– Я вас хочу познакомить с одним человеком. Перестаньте копать, Гудович, вы не машина, это очень интересно, всего одна минута.
За углом дома на днище грузовой тачки, перевернутой колесиками вверх, сидел бородатый неопрятный человек в лапсердаке, он растерянно улыбался, почесывал маленькие конъюктивитные глаза тыльной стороной ладони, казалось, Зак его только что поднял с постели и привел знакомиться с Гудовичем.
– Повторите, Моисей, пожалуйста, что вы мне только что говорили.
– А что? – спросил недоуменно Моисей.
– Ну только что!
– Я вам ничего не говорил.
– Моисей, не притворяйтесь идиотом, это вполне интеллигентный человек, мой друг. Что вы говорили про словарь.
– Ой, вы сглазите! – сказал Моисей.
– Вы меня первый день знаете? Я когда-нибудь приносил вам несчастье? Если так, побожитесь!
– Зачем вам это надо знать? – спросил Моисей Гудовича. – Вы не из администрации? Меня просили лишний раз не говорить, это личный план президента!
– Так уж и президента! – расхохотался Зак. – Ему больше делать нечего! Кто-то придумал из своих и хорошо придумал, чорт бы его побрал!
– Вы понимаете, – с опаской глядя на Гудовича, начал Моисей, – в Америке нет еврейского словаря...
– Аицен паровоз, – сказал Зак.
– Он всегда над своими издевается, – сказал Моисей. – Такой человек.
– Чтобы над вами все так издевались, как я, – сказал Зак. Продолжайте, нам пора уборные рыть!
– Нет еврейского словаря... И очень много нищих раввинов, которые хотят есть. Так вот, они там наверху нашли нам работу, мы будем составлять такой словарь, лучшие люди Ист-Сайда, самые ученые люди, и нам еще за это будут платить.
– Усраться можно, – сказал Зак, – Америка! Ну чем не благословенная страна!
28
– Почему вы сразу не сказали, что режиссер? Что у вас, у интеллигенции, за привычка все скрывать!
– Я написал, что поэт.
– Поэт – прикладное! Вы что – Пушкин, Маяковский, какой вы поэт, откуда? А режиссер, мне говорили, отличный. Вы какого направления?
– Как все,– сказал Игорь, – правильного.
– Я не о том, – отмахнулся Фирин. – Станиславский? Мейерхольд?
– Скорее, Мейерхольд, – подумав, ответил Игорь.
– Это хорошо. Я художественников грешным делом не люблю, у нас на стройке несколько художественников трудятся, такие вам скажу, цацы, какая там правда жизни! А вот конструктивисты, мейерхольдовцы – совсем другое дело, ловкие ребята! Необходима агитбригада, спорая, оперативная, люди нуждаются в искусстве. Уморительно! – И начлаг сморщился в приступе беззвучного хохота, таком долгом, что даже видавшие виды заместители встревожились. – Он проститутку эту раком поставил и велел курицу изображать. И, представьте себе, получилось! А мы все воспитываем, воспитываем...
Он потянулся за платком, чтобы вытереть слезы, но ничего в кармане не обнаружил, а руку заместителя, предлагавшего свой, брезгливо оттолкнул.
– Так мы эту курицу берем? – спросил он. – Способная? Толк будет?
– Мне нравится, – сказал Игорь. – Она веселая.
– Все они веселые,– помрачнев, сказал Фирин. – Может, все-таки с настоящими артистами познакомить?
– Если вы не против, – сказал Игорь, – я ни с кем знакомиться не хотел бы, я лучше с ворами попробую.
– Почему такое предпочтение? – прищурившись спросил Фирин.
– Они свободные, – сказал Игорь. – У них получится.
Замы вышли покурить, а они с Фириным остались в актовом зале клуба БелБалта имени товарища Ягоды, где Фирин, развалясь, не без удовольствия наблюдал, как Игорь экзаменует рецидивистов.
– Иди за мной шаг в шаг, – говорил Игорь. – Только на пятки не наступай, угадывай мои намерения, что я дальше делать буду, понял?
И пошел, а заключенный за ним, сбиваясь немного, но тоже ловко, почти как Игорь, Фирин просто залюбовался.
– Кто бы мог подумать? – сказал он. – Такие таланты!
– А теперь отражай меня, – сказал Игорь. – Только так же, не прикасаясь, я нападаю, ты защищаешься, ты нападаешь, я защищаюсь, только о руках не забудь, иди в ритме, понял? Я – резко, ты – резко, я – медленно, ты – медленно. Нападаю!
Тут для Фирина вообще стало происходить что-то невиданное: два только что познакомившихся друг с другом человека, приноровясь немного, стали двигаться почти синхронно, так что отличить их скоро стало возможно только по лысой голове Игоря и мокрым кудрям тридцатипятника Савельева.
– А теперь попоем, – сказал Игорь. – У тебя голос есть?
– У меня слуха нет, – сказал Савельев испуганно.
– Слух неважно, орать можешь?
– Ну! – обрадовался Савельев.
– Давай, кто громче! – И они заорали так, что в клуб ворвались, теряя рассудок, судорожно расстегивая кобуры, два спокойно до этих пор куривших фиринских заместителя.
– Здорово! – сказал Фирин. – Какое я удовольствие получил, вот это удовольствие, всегда мечтал подглядеть за репетицией хоть в щелочку, что это за профессия такая – режиссура, не фикция ли, не шарлатанство ли? А теперь вижу – есть такая профессия. Ну, что, этого бандита тоже зачисляем в бригаду?
– Идешь к нам в театр? – спросил Игорь Савельева.
– А бабы будут? – неожиданно спросил тот.
– Стой! – крикнул Фирин. – Стой! Это отменяется, ты куда пришел, народный артист, в малину?
– Я просто сказал...
– Не годится, – сказал Фирин .– Уведите его.
И еще долго после того, как Савельева увели, ходил по проходу скучный и недовольный.
– Жаль, он способный, – сказал Игорь.
– Все они способные, – сказал Фирин, – советских людей убивать и обворовывать. Вы их обезьяньим привычкам не очень доверяйте, как это у вас в театре называется?
– Вы имеете в виду – артистизм? – спросил Игорь.
– Он самый. У них этого артистизма! Я все-таки предлагаю профессионалов, от них артистизмом этим тоже за версту разит!
– Товарищ Фирин! – сказал Игорь – Вам же надо, чтобы мы ночью работали, да? Вскочили – и туда, где люди устали? Воровское дело – ночное, художник всегда немного вор, а эти ваши уважаемые артисты еще до революции устали, что я с ними делать буду, и потом – вы сейчас Савельева не приняли, ваше дело, конечно, но он нутро свое не скрывает, не умеет скрывать, он непосредственный, с ним просто построже надо быть, а так он во что угодно поверит и все сделает, лишь бы интересно было. Может, доверитесь мне, а?
– Почему это я должен вам довериться? – спросил Фирин. – Чем это вы право на мое доверие завоевали? Своими выкрутасами сейчас? Да на них, чтобы начальству понравиться, любой способен! Художник всегда немного вор, говорите? Так вы – вор или контрреволюционер, вы по какой статье сидите?
– Товарищ генерал! – взмолился Игорь. – Разрешите тачку продолжать возить? Ко мне на канале вроде никаких нареканий нет.
– Не разрешаю! Продолжайте экзамен. Савельева вернуть, – приказал он одному из офицеров. – А чтобы не очень мнил о себе, дать ему кулаком в морду пару раз, чтобы запомнил. А вы, гражданин режиссер, мне здесь художественный театр не разводите, а чтобы сразу на прорыв и с песней! Понятно?
– Исчерпывающе понятно, – сказал Игорь.
– Введите следующего, – приказал Фирин, и экзамен в клубе имени товарища Ягоды продолжился.
29
Площадь, по которой Нина вела Гудовича, как слепого, к Пенсильванскому университету, казалась самой чистой площадью на пути к успеху. Только что прошел дождь, и негры, торговавшие перед университетом клубникой, черешней и почему-то горшочками с цветами, шумно его обсуждали. Он был как знамение: смерклось, налетел, навел на товар и негров глянец и ушел в другую сторону, погромыхивая.
А Гудович и Нина продолжали отсчитывать положенные шаги на пути к первой лекции в его американской жизни.
"Тук-тук-тук," – стучало сердце Гудовича, как у ребенка, и все в Нине отвечало этому стуку, она знала, сколько он ждал этого дня, и еще она знала, что этой лекцией день для него не кончится.
Готовился ли он к лекции, она не поняла, слишком много пришлось обсуждать в последнее время с Ломоносовым, на многое решаться, они справились, решили, а как жил все это время Михаил Михайлович, она не знала.
В нем ничего не изменилось. Все так же терпеливо ждал ее возвращения, не возражал, не расспрашивал, и то, что она вообще узнала о сегодняшней лекции, – абсолютная случайность, Зак разболтал.
Был ли у него опыт преподавания, она тоже не знала, знала, что не очень любил говорить, а когда говорил, передоверял самое главное собеседнику. Если бы лекция заключалась в том, чтобы Гудович молчал и только слушал других, Нина не сомневалась, она прошла бы блестяще.
В профессорской, недоверчиво поглядывая на Гудовича, их встретила немолодая, в черном приталенном костюме зачесанная в тугой рыжий пучок на затылке дама, классический тип деловой женщины, с которыми в России Нина часто встречалась в гимназии, на курсах и никак не рассчитывала встретить нигде больше. Доброжелательно улыбаясь, женщина сказала:
– Администрация приносит свои извинения, господин профессор, но, к сожалению, студентов будет немного, вина наша, не успели вовремя оповестить.
– Два человека будут? – улыбаясь, спросил Гудович.
– Что вы! Гораздо, гораздо больше.
– Вот и хорошо.
Последний раз перед дверью в аудиторию Нина придирчиво оглядела мужа и, убедившись, что она сделала для него, что могла, – вполне заштатный профессор Пенсильванского университета в купленной на распродаже коричневой куртке с бархатном воротником, с вельветовыми заплатами на локтях, разутюженный, чистый, – перекрестила и, спросив разрешения у провожатой, вошла вслед за ним, чтобы пристроиться с краю.
Студентов было немного, но не настолько, как их пугали, – человек семнадцать, трудно представить, что их могло оказаться больше: университет был старый, с маленькими уютными классами, важнее было остаться с каждым наедине, а не швырять громы и молнии на многочисленную аудиторию с высокой кафедры.
Окно на высоте третьего этажа, вероятно, выходило на ту же самую площадь, и можно было только догадываться, удачно ли идет у негров торговля. Но потому, как, на ходу болтая и продолжая есть клубнику из корзиночек, вошли еще человек пять, опаздывая, Нина поняла, что неплохо.
– Мы, – став спиной к кафедре, рыкнула дама с рыжим клубком на затылке, – приготовили вам сюрприз, администрации университета показалось, что в те дни, когда Соединенные Штаты и Советская Россия вступили в дипломатические отношения, неплохо было бы нашим студентам хоть что-нибудь узнать об истории этой великой страны, с которой нам теперь придется иметь дело. Нам повезло, что здесь в Америке живет известный русский историк, мистер Гудович, и по рекомендации наших добрых друзей и попечителей мы пригласили профессора Майкла Гудовича провести для нас цикл бесед на темы русской истории. Мне не известно, с чего профессор начнет, но я не сомневаюсь, что нам, живущим так далеко от этой страны, абсолютно все будет интересно. Поприветствуем профессора!