355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Анчаров » Голубая жилка Афродиты » Текст книги (страница 2)
Голубая жилка Афродиты
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:20

Текст книги "Голубая жилка Афродиты"


Автор книги: Михаил Анчаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Слишком долгое ожидание. Рассказывает Алеша Аносов по прозвищу рыжик. Крах второй.

– Мы сидели у Памфилия и пытались привести его в себя, разговорить, а он все не поддавался, посылал нас изредка нехорошими словами, а когда мы поднимались уходить, он отворачивался к стенке на своей бугристой тахте, и тогда мы слышали дыхание его прокуренных легких, и тогда мы шли от дверей обратно и глядела на его затылок, который был выразительней его лица, так как лицо его ничего не выражало вовсе, а затылок выражал хотя бы презрение к нам, так ничего и не понявшим. – И так мы танцевали от двери к тахте некоторое долгое время и все больше увязали в липучей паутине бессмысленности. И потому, когда раздался осторожный стук в дверь, мы, честно говоря, обрадовались. – Да! – крикнул Костя. – Да, входите! – Хоть какая-то живая душа, – сказал я. – Слава богу. – Да! – крикнул Костя. – Да! Входите!.. Дверь приоткрылась, на пороге стоял невысокий человек в берете. Мы смотрели на него, он на нас. – Здравствуйте, – тихо сказал он. – Закройте дверь! – рявкнул Гошка, не поворачиваясь. – Дует... – Человек вышел и закрыл дверь с той стороны. Мы переглянулись. – Кто это? – спросил я. – Не знаю, – ответил Костя, идя к дверям. Человек стоял на лестничной клетке и ждал. – В чем дело? – спросил Костя. – Почему вы ушли? – Вы сказали "закройте дверь". – Недоразумение, – сказал Костя. – Войдите. Тот вошел и снял берет. – Меня направили к вам, – сказал он мне. – Я ваш новый... – Ко мне? – удивился я. – Извините, я продолжу... – сказал он. – Я ваш новый ассистент. – Так. Слушаю вас, – сказал я. – Извините, это все, – сказал он. – Немного, – сказал я. – Извините. – Костя посмотрел на него внимательно. [Image] – Странные у тебя ассистенты. – Начальству виднее, – ответил я Косте и обратился к нему: – Подождите нас. – За дверью? – спросил ассистент. Я откашлялся. – Гоните его к черту, – сказал Гошка, и мы увидели его блестящие глаза, обращенные к ассистенту. – Не обращайте внимания, – сказал я этому человеку. – Сядьте куда-нибудь. – Извините, а куда? – спросил тот. – К черту! – сказал Гошка. Мне хотелось сказать то же самое, но я сдержался. – Вы плохо начинаете, – сказал я ему. – Мне нужны инициативные сотрудники. – Он смущается, – сказал Костя. – Не тронь его. Вы смущаетесь? – Не знаю, – сказал ассистент. Костя побагровел. – Я взял ассистента за руку и подвел к креслу в дальнем углу. – Садитесь. Почитайте вот это... – я сунул ему в руки журнал. – Здесь есть статья об инициативе. Вам будет интересно. – Я почитаю, – сказал он. Мы подошли к Гошке. – Зачем вы оставили его здесь? – сказал он. – Он мне не нравится. – Гошка. – сказал я, – кончай все это. Надоело. Старый ты уже для таких штучек. – В том-то и дело, – сказал Гошка. – Вы болваны. Не поняли, что произошло. – Он ошибался. Мы прекрасно все понимали. Не хуже, чем он. Только мы сдались, а он нет. Вот в чем дело. И то, что он не сдался, было хуже всего. Чересчур все это напоминало безумие. И сейчас Гошка пропадал. – Я не верю в то, что человек состоит из пищи, которую он ест. И я не верю, что можно заменить слово "душа" словом "психология", а потом считать ее решающей системой. – Душа, а проще сказать, личность человека, это, видимо, все-таки не просто система, даже самая сложная. Хотя бы потому, что любая система может и не работать, если питание отключено, и все-таки оставаться системой. А личность человека, его душа – это процесс, работа. И устойчивость ее – это не устойчивость камня, лежащего в овраге, а динамическая устойчивость волчка, гироскопа, сопротивляющегося отклонению. – Я не верю в статику души. И потому я считаю, что искусство всегда держалось на исключениях. С нормой ему делать нечего. Норма – это инструкция. Может быть, я считаю, что искусство занимается патологией? Нет. Просто искусство интересуется теми исключениями, в которых оно предчувствует норму более высокую, чем обыденность. – Возьмите любой образ, самый реалистический и достоверный. Ну хоть Наташу Ростову, например. В финале она добродетельная самочка. А поначалу она обещала норму более высокую и потому была исключением. Обещание не выполнено, и читать про это неинтересно. Почему любят детей? Потому что они обещают. Отнимите детское у короля Лира, и останется вздорный старик, псих ненормальный. – Гошка был исключением из правила и потому погибал. И погибал он из-за этого проклятого марсианина, ничем, казалось, не отличавшегося от людей. – То есть, конечно, он прилетел не с Марса, но название его планеты почти невозможно выговорить, поэтому его стали называть марсианином. Ведь называли же на Руси немцами всех иностранцев. Не правда ли? – Помните, что произошло, когда прилетел марсианин? Ну вы же прекрасно помните. Немногие тогда понимали весь обыденный трагизм случившегося. – Праздновали, торжествовали, печатали статьи и интервью. Шуму и треску было столько, что все уже начали уставать, как при затянувшемся кинофестивале. И вот тогда никто еще ничего не понял, не поняли смысла того, что произошло, но уже ощущали – что-то случилось. – А потом разом прекратились все сообщения, перестали печатать портреты этого – хотел сказать, человека– марсианина. – Волнение медленно угасало. Какое-то время оно поддерживалось на Западе смутными слухами о неких особенных данных, которые он сообщает сейчас ученой и правительственной комиссии. Все ждали сенсационного коммюнике, и возникли даже страхи. Но когда оно было опубликовано, это коммюнике, страхи утихли и все успокоилось. – В коммюнике говорилось, что марсианин сообщил чрезвычайно важные научные данные об обществе его планеты, о природе и энергетическом потенциале планеты, что, как предварительно удалось выяснить с помощью электронного перевода, на планете существует единая общественная система, что его планета не знает войн и потому настроена дружественно к обитателям Земли, что марсианин в настоящее время проходит курс изучения языка, после чего Академия наук будет печатать многотомное исследование, основанное на данных, сообщаемых марсианином, и потому вклад его в науку неоценим. И все. Ну вы же помните. – И все. – И тут, наконец, все поняли, что произошло. – А произошло вот что. – Как там ни крути, а в душе каждого человека живет смутное представление о необыденном. – Смутное потому, что точных критериев необыденного нет. – И потому произошла ужасная вещь. – Если марсианин прилетел сюда сообщить научные данные, то грош цена этим данным, если рухнул некий неопределенный идеал необыденности, который втайне каждый относил почему-то к другим планетам. В том-то и дело, что прилетел. – Прилетел и стал давать автографы. И вся столетняя мечта о другом, недостижимо необыденном мире рухнула. Вся она свелась в общем к нормальному интервью: – Ну как поживаете? – Ничего. – Расскажите слушателям, как вы добились таких результатов. – Сначала у нас ничего не получалось, но потом... Стоило мечтать о прилете марсиан, чтобы услышать разговор типа: – Ну как у вас с продуктами? – Ничего. А у вас? А как же "Аэлита"? – О господи! Стоило дожидаться столько лет встречи с пришельцем, чтобы увидеть на всех экранах этого молодого человека, которыми у нас самих хоть пруд пруди. – Интерес к нему держался до тех пор, пока еще ощущалось, что вот он марсианин, а поди ж ты, ну совсем как мы с вами, и еще некоторое время, пока ожидали сенсационных сообщений. А когда началась нормальная научная работа и стало известно, что их жизнь отличается от нашей только деталями совершенно несущественными, если вспомнить, что речь идет о другой планете, то все поняли – ничего не произошло. И это самое страшное. – Вы же помните прекрасно, как все пережили тяжелый, ни с чем не сравнимый психологический кризис. – Конечно, все давно уже поняли, что нечего ждать милостей от природы и прочее и человек должен сам совершенствовать себя и свою жизнь, не надеясь на варягов. Все так. И казалось бы, уже примирились с этим. Все так, но казалось, казалось все же... Вдруг обнаружили, что в душе у каждого жил, а теперь умирает ребенок. Который верил в Деда Мороза и Снегурочку, верил в необыденное. А тут прилетел обыкновенный молодой человек, и рухнула иллюзия. Приехал молодой человек и привез кое-какие новинки техники, сообщение о том, что с продуктами у них неплохо и профсоюзные взносы уплачены за отчетный период, есть, конечно, кое-какие недоработочки, но в основном дела идут хорошо и дружными усилиями они избавятся от всех недостатков в ближайшую тысячу лет. – Мир повзрослел как-то сразу в течение нескольких дней. – Ладно. Детство прошло. Но наступило зрелое мужество. Надо было принять, примириться и думать о том, что делать дальше. – Теперь надо вернуться к этому проклятому клоуну Памфилию. – Вы, конечно, помните, что он говорил о той древней скульптуре? – То, что он говорил, достаточно хорошо известно, так как в свое время над этим много смеялись. – Он говорил, что всякий образ, родившийся в мозгу человека при известных условиях, может материализоваться в реальной жизни самостоятельно, так как будет создан по тем же законам, которые образовали его в мозгу человека. – Ну, посмеялись и забыли. – И только Гошка свято верил в это. – Мы сначала тоже не придали значения тому, что сказал Памфилий. Он поэт, и ему это полагается. "Ничего, – подумали мы. – Из этого всего получится, может быть, стих, а может быть, песня. И Гошка освободится". – Практика показала обратное. – Оказалось, что мы его еще мало знаем. А кого мы хорошо знаем, хотел бы я спросить? Может быть, себя мы хорошо знаем? Я пошутил, конечно. – Не получилось ни песни, ни стиха, а пришло письмо от Кати, моей жены. – Я тогда был в очень сложной командировке и, как всегда, заканчивал монтаж, как всегда, удивительно прекрасной схемы. Сколько я их состряпал за свою жизнь, одна лучше другой, но ничего существенного в мироздании от этого не произошло. Правда, на этот раз, кажется, тут действительно было нечто стоящее, и поэтому выбраться мне было затруднительно. А надо было. Потому что в письме было написано; – "Приезжай, Гошка пропадает". – Да, не получилось песни. – На этот раз песня обернулась острием внутрь, и Гошка пропадал. – Он пропадал потому, что все оказалось неправдой. Разве так он представлял себе этот прилет? Что угодно он мог себе представить, только не прилет этого заурядного марсианина, которому так обрадовались все мы, а потом постарались позабыть и о нем и о разочаровании. Ничего. Обошлось. А у него не обошлось. – Сейчас надо рассказать о том фокусе, который он проделал с нами много лет назад. – Когда Гошка пришел к мысли, что образ возникает в мозгу по тем же законам, что и его жизненный прототип, и что, стало быть, все, что возникает в мозгу, может при известных условиях повторяться в жизни, он обрадовался и успокоился. – Ну как же? Если изобретатель представляет себе во всех деталях двигатель, который он нигде не мог увидеть, то этот двигатель можно построить и он будет работать. Тут, правда, вмешивается воля и в момент воображения и в момент воплощения. И поэтому это пример элементарный. А образ возникает независимо от воли, и материальное подобие этого образа должно возникнуть независимо, значит надо ждать, пока законы, которые вызвали в мозгу этот образ, сами создадут его реальный прототип. А сколько ждать? Может быть, жизни не хватит? Может быть. Иногда простое ожидание героизм. – И Гошка ждал эту женщину, которая прилетала и улетела назад, оставив после себя головокружение и тоску. Но годы шли, люди занимались делами дня, и ожидание становилось нелепым. Менялись взгляды, делались открытия, ветер возвращался на круги своя, а Гошка ждал. Он уже становился анахронизмом. – Человечество трезвело, а "рыцарь Гринвальюс все в той же позиции на камне сидел", и над ним смеялся Козьма Прутков. – И тогда, много лет назад, мы, как и теперь, пришли к Гошке и тоже сразу поняли, что дело неладно. – Глаза у него лихорадочно блестели, трубка у него гасла, и на одну понюшку табаку он тратил полкоробка спичек. – Комната у него была чисто прибрана, на столе стояли цветы, и через каждую фразу он оглядывался на дверь. А когда он молчал, на его лице было такое выражение, будто он говорит быстро и жалобно. – Мы ему тогда сказали примерно то же самое, что и сейчас: – Гошка, кончай это дело. Фантазия фантазией, но надо заниматься земными делами. Посмотри на себя – ты похож на ненормального. – А что есть норма? – спросил он, и посмотрел на дверь, и привстал. – Мы тоже оглянулись. Дверь как дверь, белая и убедительная. – Кого ты ждешь? – спросили мы. – Ее, – ответил он. – Мы, помню, начали о чем-то допытываться, но услышали сначала бормотанье, а потом он вытер лицо и начал рассказывать спокойно и как бы удивленно. – Из нас троих Гошке больше всех было свойственно интуитивное мышление. Во всяком случае, у него эта третья сигнальная система работала чаще, и догадки его были неожиданнее, чем это бывало у нас. Оправдывались и подтверждались самые странные его идеи. – Я уж не говорю о нашумевшем его предсказании насчет золотых рудников в районе Джиланчика. Это когда он еще занимался поисками дьявола, я нашел зеркало. Все тогда отнеслись к этой догадке как к очередной мистификации. А когда через некоторое время здесь открыли самые мощные золотые пласты на земле и появилась статья в "Комсомолке" "Сокровища красных песков", – о его догадке постарались забыть. – Но совсем забыть не удавалось, и отношение к Гошке было странное, какое-то раздраженно-боязливое. Ну не может же быть, чтобы человек вот так, за здорово живешь, без всяких исходных данных взял да и предсказал геологическое открытие? И не то чтобы сделал геологическое открытие, а предсказал саму возможность этого открытия. – Но все дело в том, что интуиция – это вовсе не отсутствие исходных данных и фактов. Она просто опирается на факты и связи настолько тонкие, что они прямо входят в подсознание, минуя размышление, и поэтому кажется, что они взяты с потолка. – Он посмотрел в потолок. – Не кажется ли вам, что это произойдет через несколько минут... может быть, уже произошло... – сказал он с жуткой убедительностью. – Не сходи с ума... – Не заметили ли вы сегодня странную многолюдность на улицах? – спросил он. – Отвечайте, не увиливая, ну? – Мы молчали. – Заметили, конечно, – сказал он. – Только трусите признаться. – Мы действительно заметили и потому теперь начали трусить. – Смутные слухи, – сказал Гошка. – Смутные слухи. Я ехал в такси, и шоферша молодая рассказала мне о пункте, куда ей надо будет мчаться в случае начала войны. Понятно? – спросил Гошка. – Мы молчали. – Потом милиционер остановил такси, – сказал Гошка. – Это было начало паники. Город сейчас как огромная гостиница. Все знают, как поступать в случае налета. А на самом деле это прилет пришельцев. Я об этом сразу догадался. А потом передали по радио, что население должно быть готово к атомным взрывам или аннигиляции... Ну смотрите, как разворачиваются события... Тоскливый ужас перед крахом человечества и в то же время жуткое любопытство, которое я заметил у окружающих и которое передалось мне... Потом это предупреждение по радио – они прорвались... То есть где-то на Западе их ракеты приняли за враждебные земные, и по всем вычислениям плоского разума их надо встречать плохо, так как вычислено и подтверждено, что они принесут гибель... Поэтому и авангардные бои, и кого-то уничтожили из пришельцев, и теперь приближались мстители. – Фосфоресцирующее ночное небо в облаках и ощущение того, что где-то уже ведутся бои... – Ночь. Вдруг все заледенели. На небе засветился круг с размытыми краями... Сфокусировался – часы светящиеся... – Стрелка пошла по кругу: нам показывают, сколько осталось, догадался кто-то... И вдруг все поняли и заледенели. – "Это уже они показывают, сколько осталось". – Что осталось: до встречи или вообще – существовать?.. – Человек борется не столько с природой, сколько с плодами собственной фантазии. Которые, впрочем, тоже есть природа. – Когда ракета опустилась, открылся люк, и вышла ОНА. – Та самая, что 12 тысяч лет назад. Пустяки. Не произошло ни атомного взрыва, ни аннигиляции. Ничего не случилось, если не считать удара красоты, который ощутили все, даже те, кто за всю жизнь не произнес этого слова, даже ледяные красавицы сезона ощутили это, даже старики, интересующиеся только омлетом, даже кретины, ковыряющие в носу, ощутили этот удар понимания, эту бесспорную и безошибочную красоту. – Особое несловесное понимание, безошибочность, тающая нежность исходили от нее, как сияние. Даже тем, кто стоял далеко в толпе, даже тем, кто смотрел в окошки телевизоров, было понятно, что ее кожа под рукой как ветер. – Засмеялась. – "Сейчас", – сказала она, и каждый услышал это на своем языке. – Приложила руку ко лбу. Начала медленно говорить. – Толпа притихла. – Вибрирующий голос. – Отстранила услужливо подсунутый микрофон. Голос без усилия доходил до каждого. Видимо, усиление совершалось каким-то другим путем. Все поняли: никакой вражды не будет, на стрельбу ей наплевать, они шли на это, предполагали страх и ошибку. – Подошла к клетке ревущих зверей. Откуда эта клетка? Ракета мягко, не колыхнув воды и не спугнув лебедей, опустилась посреди пруда в Московском зоопарке, и утята помчались к ракете желтыми стайка. – Она открыла клетку. Ужас охватил людей. – Львы, рыча, кинулись наружу, тяжко сшибая друг друга, и с воем начали подползать к ней – как будто узнали. – Крокодилы, сопя, ползли к ней, скрипя песком, трущимся о чешуйчатые брюхи. Передний открыл пасть, как при зевоте. Она положила между челюстями тонкую руку. Он не захлопнул пасть. Она засмеялась и оглядела всех. – В толпе послышался стон. Люди начали становиться на колени... – Перестань! – закричал Костя. – Памфилий замолчал. По щекам у него бежали слезы. – Псих ненормальный, – сказал Костя. – Ты же сумасшедший совсем. С тобой потолкуешь и сам свихнешься. – Откуда ты набрал все эти подробности? – спросил я. – Видел, – сказал Памфилий. – Где? – Внутри себя. – Бред. – ...И на улице, – сказал Памфилий. – вы же видели толпы на улицах? – Сегодня праздник авиации,– сказал Костя. – Гошка, опомнись... – Да, праздник авиации, – сказал Памфилий. – Подожди, дай я докончу. История не окончена... После того как я рассказал все это вам, и вы сочли меня сумасшедшим, и я на это ответил вам, что все это просто фантазия, а мало ли фантастики печатается сегодня, и вы с этим согласились, – после этого мы включаем радио, и тут диктор скажет: "Передаем чрезвычайное сообщение, – и голос у него задыхающийся. – Президиум Академии наук, скажет диктор, – сообщает, что радиотелескопы обнаружили межпланетные корабли, и они приближаются..." – Он замолчал. И мы не знали, что сказать на это. Как он цеплялся за свою фантазию! Он уже и нас включил в нее, и мы уже стали элементом рассказа. Но это все-таки был рассказ. Как говорил Олеша: рассказ-это все, что рассказано. На улице был белый день. Реальная жизнь шумела на улице, а здесь несчастный парень пытался материализовать фантазию. Зачем? – Зачем? – Я люблю ее, братцы, – сказал он. – Вот в чем штука. – Кого, чудак? '– Ту, которая прилетит... – Ладно, – сказал Костя. – Тут пути нет. Разве что в безумие. Ты становишься маньяком. Гопака. Вернемся к реальной действительности. – Он включил радио. Нормальное московское радио. – Вот послушай реальные известия, – сказал он. – Кто где что посеял и что из этого выросло. После всей болезненной чепухи это звучит райской музыкой. – И тут диктор, реальный диктор, а не выдуманный, реальный московский диктор сообщает о непонятных сигналах из космоса, обладающих периодичностью в сто с лишним дней. И что среди всех хаотических сигналов космоса это первые сигналы с устойчивой характеристикой. И что многие советские ученые не исключают возможности их искусственного происхождения... Ну, вы все, конечно, помните это сообщение. Обидно только, что никто теперь не поверит, что Гошка рассказал нам свою фантазию о сообщении раньше, чем оно прозвучало по радио. – Мы ничего не понимали. Чересчур это напоминало продолжение Гошкиного рассказа, и хотелось проснуться. – Мы посмотрели на Гошку. Он смеялся. Морда у него была спокойная и довольная. – Ну вот, – сказал он дружелюбно. – Я же говорил вам, а вы не верили. Я знал, что сегодня должно случиться что-то в этом роде. – Поглядев на наши лица, он сказал: – Выпейте водички. Еще посмотрим, кто из нас псих. Пошли куда-нибудь, закажем и съедим большую еду. Я помираю от голода. – Он потянулся с хрустом. – Я не гордый, – сказал он. – Теперь могу подождать сколько нужно. А вы балды, братцы кролики. Сами придумали третью сигнальную систему, а сами боитесь ею пользоваться. Чуть меня с толку не сбили. – Вот как было много лет назад. Так здорово начиналось. А что из этого вышло? – Случилось самое фантастическое – прилетел этот научно-промышленный марсианин. – Ну и что хорошего? – спрашивал Гошка. Ладно, пора прощаться с детством. Я имею в виду детство человечества. – Кстати, этот тип, мои будущий ассистент, присланный невесть откуда и невесть каким начальством, так и сидел в углу, куда я его посадил с журнальчиком. И он был нам совсем не нужен сейчас, и только моя врожденная вежливость не позволяла мне спросить его сразу, что ему, собственно, здесь нужно и почему он не пришел мне представляться в лабораторию. – Послушайте, почему вы пришли сюда? – спросил я его. – Мне сказали, чтобы я разыскал вас, и я разыскал... – Имелась в виду лаборатория. – Мне никто не сказал этого, – ответил он. – А сами вы не могли догадаться? – спросил Костя. – Он пожал плечами. Меня начал бесить этот жест. – Боюсь, мы с вами не сработаемся, – сказал я. – Почему? – спросил он. – Я вам потом объясню, – сказал я. – Вы прочли то, что я вам дал? – Да. – Я ему дал статью, где убедительно доказывалось, что, несмотря на развитие кибернетики, человеку полагается думать. – Вы согласны с тем, что там написано? – язвительно спросил я. – Он пожал плечами. – Он пожимает плечами, – сказал Костя. – Почему вы пожимаете плечами? – Вы спросили меня, согласен ли я... – робко сказал он. – Ну? – Я этим движением хотел показать, что я не понял... – Чего не поняли? Согласны вы или нет? – Я не понял того, что я прочел... – тихо сказал он. – Не поняли того, что вы прочли?.. А что, собственно, там можно не понять? – спросил я. – А почему, собственно, вы держите журнал вверх ногами? – Вы мне его так дали... – робко сказал он. Он как взял журнал вверх ногами, так и пытался его читать. Он в нем ничего не понял. Мы глядели на него ошеломленные. – А... почему, собственно, вы не могли его перевернуть?.. – тихо спросил Костя. – Он посмотрел на Костю снизу вверх, и робко улыбнулся, и пожал плечами. – Тогда Гошка вскочил с тахты, схватил его за шиворот, выволок из комнаты, протащил его по лестнице и вышвырнул на улицу. – Потом он вернулся, потрогал стены, стол, потолкал тяжелое кресло, как будто хотел убедиться, что все прочно стоит на местах. – Не люблю фантастику, – сказал он и вытер руки о штаны. – Костя повернулся от окна. – Он там внизу ждет, – сказал он. – Сигналит. – Узнай, что ему нужно? – сказал я. Костя открыл окно. – Что вам нужно? – спросил он. – Я у вас забыл берет, – ответил ассистент. Гошка схватил берет и вышвырнул его на улицу. – Не человек, а какой-то марсианин, – сказал он. – Тут позвонил телефон, и Гошка снял трубку. – Тебя, – сказал он мне. – Начальство. – Что они все, сбесились? У меня выходной день... Слушаю. – Ну как? – спросил голос в трубке. – Это академик Супрунов из отделения биофизики. – Что – ну как? – Как вам понравился ваш новый ассистент? Потом он мне все объяснил, что и как и зачем все это было нужно, и выходило, что я сам выпросил себе такого ассистента потому, что моя работа по расшифровке сигналов мозга требует как раз такого ассистента. Я и мечтать не мог о таком. – Братцы, – сказал я ребятам. – Братцы... Гошка, знаешь, кого ты вышвырнул за дверь? – Кого? – спросил Гошка. – Марсианина... – То-то мне его лицо показалось знакомым до отвращения, – сказал Гошка.

Привет тебе, Аврора. Рассказывает Аносов. Крах третий.

– Я посмотрел на часы и тут же забыл, который час. Совершенно очевидно, что они сегодня не прилетят. Колючие звезды шевелились в черном небе. Корыто локационной антенны вращалось как бешеное. – Ждать и догонять труднее всего, ждать и догонять. Мы сильно продвинулись вперед и, по-видимому, догнали их. Теперь оставалось только ждать. – Весь мир ждал. И мы ждали. После того, что произошло с первым прилетевшим марсианином, у нас для этого были все основания. Сейчас, когда они должны прилететь и уже нет возможности повлиять на события, особенно важно припомнить все подробности того, что случилось в эти последние безумные несколько часов. – Поначалу ничего не было заметно. Поначалу казалось, что этот паршивый марсианин не был таким паршивым. – Я человек реальный, не фантазер. У меня сказано сделано. У меня тоже своя идея, которую я тащу через всю жизнь. Но только в отличие от Кости и Памфилия идея моя практическая. – Суть дела состоит в следующем. Люди должны понимать друг друга. А что у человека для понимания? Язык слов? Язык жестов? Язык мимики? То есть понимание человека человеком держится по-прежнему на догадках. Оцениваем жесты, симптомы, статичные признаки, ищем подтексты в словах, догадываемся, что они означают на самом деле. Хаос, дисгармония. – Понять – значит упростить. [Image] – Понять себя – значит упростить себя. Отсюда вся кибернетика – от идеи свести функции мозга к простым "да" и "нет". Для частных задач расчета и управления она годится, для открытий – нет. – Вдумаемся. Машина – всегда для облегчения усилий. Стало быть, ясно одно: человеку трудно с достаточной быстротой отвечать "да" и "нет". А почему? Потому что самое трудное для человека – это сделать выбор. Даже самый маленький выбор для него микротрагедия. А почему? Потому что все, что есть, для чего-нибудь нужно. – Выбор относителен. В каждом варианте есть "за" и "против". Поэтому истинное решение лежит за рамками противоположных доводов. Но до этого надо созреть, а это всегда трагедия. Вредность или полезность любого выбора относительна, и человек смутно чувствует это, к его охватывает противоборство желаний. У робота же никаких желании нет, поэтому решение его мгновенно. Желаний у него нет, но у него заодно нет и совести. – Мы еще не знаем, что такое желания, но мы знаем, что они есть. Мы стараемся понять причины желаний, потребностей, но суть их одна – человек несчастен, если они не удовлетворены. – Но исполняются наши желания, и мы опять несчастны, так как чаще всего результаты нас не удовлетворяют. – И очень часто мы испытываем счастье тогда, когда мы этого вовсе не ожидаем. То есть удовлетворены какие-то наши глубинные желания, о которых мы и понятия не имели. – Неизвестно, как поведет себя человек, столкнувшись с одним и тем же фактом. Что это означает? Что человек нестабилен, что он что-то вроде тумана или броунова движения? Нет. Стабильнее человека нет ничего. Только стабильность его высшего порядка. Все его бесчисленные, не поддающиеся учету реакции обеспечивают его главную стабильность, которая делает его человеком и безошибочно отличает его от любого животного вида. – Что же это за отличие? – Не кажется ли вам, что единственное, что делает человека человеком, это вовсе не способность вычислять, и анализировать, и делать выбор – это умеют делать машины, не приспособляемость – это умеют даже бациллы, – не кажется ли вам, что человека делает человеком только его способность к сочувствию, распространяющаяся на окружающих? – Вы скажете, что это тоже мысль, и, стало быть, упрощение? – Да, но только в той мере, в которой она выражена словами. – Подберите любой термин, назовите это чувство нежностью, этикой, душевностью, состраданием, милосердием, совестью, взаимопониманием, каким угодно словом назовите это чувство – наблюдение останется верным: все человеческое связано у человека с этим, все звериное или машинное – с отсутствием этого. Чего этого? Человечности. Человечности! – Так нельзя ли, спросил я себя, не дожидаясь, когда станет известен механизм человечности, придумать механизм, улавливающий и использующий симптомы гуманизма? Если есть это чувство – должны быть и его симптомы. – Любое чувство – это процесс, то есть некая энергетика, и, следовательно, на выходе всегда изменение биотоков. Значит, их можно записать, получить энцефалограмму любого чувства, в том числе и главного этого. – Если можно записать энцефалограмму, то ее можно и воспроизвести. Можно построить генератор, способный передавать на расстояние прихотливую звенящую энцефалограмму человечности, и она будет накладывать свою синусоиду на весь спектр человеческих биотоков, и вызывать резонанс, и отзываться эхом в человеческой душе, и, стало быть, эта задача при всей ее сложности чисто техническая, а это уже по моей части. Так думал я. – "Послушайте, – думал я, – а разве мы не занимаемся этим повседневно? Разве вся педагогика, воспитание, школа, семья с самого нашего детства не занимаются тем же самым? Только они это делают словами, звуками, красками, которые вызывают образы, а я обойдусь без промежуточного звена и, стало быть, смогу проще дойти до больших глубин и сделать рефлекс человечности устойчивым, как потребность". – Но тут передо мной вставал другой вопрос. Где взять образцы? – Кто решится энцефалограмму одного человека сделать эталоном для всех остальных? В любом случае остается сомнение: а нет ли более высокого образца? И кроме того, где доказано, что сама человечность статична, не изменяется, не эволюционирует? Где доказано, что в каждом следующем поколении не может быть достигнута более высокая ступень? Кто же решится остановить этот великий процесс и загнать человечность в одну, даже самую просторную, колодку? – Так возник вопрос о последствиях. – Сегодня уже нельзя отмахнуться от этического смысла науки вообще и любого эксперимента в частностисти. Поняли уже, наконец, что научное открытие, изобретение не нейтральны. Молотком можно забить гвоздь, но можно и пробить голову. Важно, в чьих руках молоток. – Науку остановить нельзя, но ученые повзрослели, и никто уже теперь не идет на эксперимент, не предусмотрев "фул пруф", защиты от дурака, не разработав техники безопасности. Панорама домов уходила в легкий августовский туман. – Я выпил молока и стал тихонько убирать захламленную мастерскую. В душе у меня звенели трамваи моего детства. – Она все еще спала. – Благородная норма, – сказал когда-то старик. – Она спала. – Я наклонился и стал смотреть на эту вздрагивающую на шее голубую жилку, в которой была заключена светлая и яростная надежда всей мыслимо обозримой вселенной. – Как же мне было поступить? Как же снять противоречие между необходимостью проверить эту идею (чересчур заманчивы были последствия) и необходимостью обезопасить человечество от этой идеи (чересчур страшны были последствия)? – А выход нашелся очень простой. Вот какая моя задача лично моя, какая моя задача конкретно, как ученого? Моя задача: смонтировать генератор, способный глушить синусоиду бесчеловечности. Вот и все. – Вот и выход из моего противоречия науки с этикой. – Не нужно создавать единого эталона человечности и тем тормозить ее эволюцию. А нужно глушить бесчеловечность и тем тормозить ее эволюцию. – Создавать идеалы – это дело оторвавшегося от земли Памфилия и держащегося за землю Якушева. – Я не художник. Не мое дело создавать идеалы. Мое дело – выпалывать все, что мешает их цветению. – Кто мне в таком деле поможет? Человек, которому легче всего взглянуть со стороны на земную норму, на человеческий вид в целом и который, с другой стороны, сам бы ничем не отличался от нормального человека. Кто же это? Вы угадали. Марсианин. – А теперь надо рассказать о четырех ребятах, из-за которых все окончилось благополучно. Если, конечно, можно считать благополучным неудавшийся эксперимент. – Главная среди этих четырех была одна гречанка. Я тогда еще понятия не имел, что она старая знакомая Кости Якушева. – Она была немножко лохматая, с огромными, не то огненными, не то меланхоличными глазами. Рот у нее был всегда полуоткрыт. Бывало, уставится и смотрит. И не поймешь, думает она о чем-нибудь или просто ждет, когда же ты, наконец, уйдешь. – Сначала все считали ее глупой. Но это быстро прошло. – Телка, – сказал наш сотрудник Кожин. – Уставилась и смотрит. Интеллект на точке замерзания. – И еще многое говорил. А потом совсем интересно говорил. Мы все забыли даже, из-за чего он разговорился. А когда стало совсем интересно и он уже одобрительно поглядывал на нее и думал: вот, наконец, у нее что-то живое в глазах, – в этот самый момент она усмехнулась и спрашивает его: – Стараешься? – А потом пошла прочь и сорвала травину длинную и голенастую. А мы смотрели, как она шла, далеко отставив согнутую в локте руку, так как травина была длинная и голенастая и светлый конец травины она держала губами. – Как она шла! Посмотрели бы вы, как она шла! А у Кожина был бледный вид. – Он опять заговорил о чем-то, но Толич сказал: – Тебя почему-то интересно было слушать, пока она здесь стояла. А теперь неинтересно. А может быть, ты глупый? – Кожин тогда повернулся и ушел. От Толича всегда можно было ожидать нелепых выводов. Он этим славился. – А как она танцевала! Боже! Она распускала тяжелый пучок волос, встряхивала головой и роняла волосы на спину. Грива! И тогда она начинала танцевать. Кисти рук отведены в стороны, шаги длинные, повороты – не уследишь, талия – как тростинка! А в глазах опять никакого выражения. Нельзя понять – интересно ли ей, что на нее смотрят, или она просто дожидается, когда устанут на нее смотреть и разойдутся. И все время летающая грива волос. – А в общем-то она не задавалась, не была недотрогой или какой-нибудь одинокой. Она дружила с тремя ребятами. Самыми неинтересными из всех, каких вы когда-либо встречали в своей жизни. Иногда вы могли их увидеть всех четверых. Тогда она клала кому-нибудь из них руку на плечо, и все четверо смотрели на тебя. – Потом они уходили. – Больше всего раздражало то, что вот так рассмотрят, взвесят и уйдут. И не то чтобы они при этом понимающе переглянулись или потом поговорили о тебе, обсудили. Нет. Просто у них было единое мнение на все. Поэтому они посмотрят на тебя и уйдут, и каждый из них будет уверен, что у каждого из них, у всех, одно и то же мнение. Вот собаки! – Можно подумать, что наедине они вели содержательные беседы – рассказывали друг другу сюжеты фильмов, задавали друг другу вопросы: "А как ты провел день?", или: "Нравятся ли тебе новые стихи, напечатанные в газете?" Нет. Наедине они все четверо не вели содержательных бесед. Не вели они также бессодержательных бесед. Они не вели никаких бесед. Они молчали. – Можно было подумать, что у них уже все рассказано друг другу. Нет. Они понятия не имели о прошлом друг друга. Это было известно точно. А может быть, они были связаны какой-нибудь тайной? Или они родились в одном доме или в одном роддоме? – Или родители их погибли, завещав им... В общем на любое предположение, которое может вам прийти в голову насчет того, почему она была с этими тремя парнями, самыми неинтересными из всех, которых когда-либо я знал, был один ответ: "нет". – Мы познакомились со всей четверкой на острове. Река была сизая в то лето. Дулись в волейбол в кружок. Потом появилась эта четверка. Я когда-то давным-давно ходил на лекции по истории кино, только чтобы поглядеть старые фильмы. Знаете, такие старинные звуковые фильмы, где играют еще обыкновенные живые артисты, как в театре, не понимая, что театр – это каждодневная игра, а лента – вещь станковая, как живопись или скульптура. Удивительно. Но мало ли что нам сейчас удивительно. Нам вот сейчас кажутся удивительными старинные обтекаемые формы автомашин. Вспоминаю, что их такими делали для скорости, как будто нельзя было поставить посильнее мотор. Я там посмотрел историческую картину, называлась, кажется, "Богдан Хмельницкий", да, именно так. Там был один кадр, когда глашатаи объявляли: "Татарин на острове!" – и показывались татары, идущие россыпью вверх по берегу. Вот так эти четверо и шли по берегу, чуть наклонившись вперед, когда мы их увидели первый раз. А мы организованно играли в волейбол и на нее – нуль внимания, чересчур она была заметная и немыслимо яркая. В газете был чей-то рисунок, портрет "Мисс фестиваль", кубинка с последнего международного фестиваля, помните? Вот на кого она была похожа. Когда у Кожина потом нашли этот рисунок, все сразу догадались, почему он его хранил. – Потом, когда закончилась работа и мы все уехали с острова, я думал, что больше не придется иметь с ней дела. Но вот теперь, когда установка была закончена и встал вопрос об эксперименте, я, перебирая в уме картотеку людей с необходимыми данными, картотеку, сто раз пропущенную через статистические машины, все чаще наталкивался на группу из четырех фамилий, три из которых были мужскими, а одна женская. – И только на последнем туре отбора, когда надо было из десяти отобрать одного абсолютно нормального человека (чтобы эксперимент прошел чисто, нужно всегда иметь дело с нормой), я решил, наконец, посмотреть фотографии. Так как внешний вид тоже имел значение (Костя, например, предлагал начинать отбор с внешнего вида, но я не решился). Когда я посмотрел на фотографии, я сразу узнал всех четырех. Ее и троих скучнейших, ординарных до зевоты парней. – "Слава богу, – подумал я, – хоть этих троих я брать не обязан". Вопрос же о единственной кандидатуре решился сразу. – Нет, не потому, что тут были какие-то личные мотивы, я как раз не люблю нормы, это Костя любит норму, я люблю исключения, я люблю Катю, это моя жена. Мой выбор пал на эту девушку, так как ко всему прочему он была гречанкой. А сами знаете – у каждого из нас есть какое-то тайное почтение перед людской породой, родившей самую высокую норму, тип. А я хотел предусмотреть все. – Я и предусмотрел все. Кроме одного. Я не предполагал, что она откажется пройти испытание без своей унылой свиты. – Она отказалась наотрез. – А они молчали, и сонно смотрели на меня. и понимали что-то свое, для меня непонятное, и опять были согласны друг с другом во всем, и я чувствовал себя идиотски. – Была проделана огромная работа, я даже боюсь сказать, сколько лет, сил и средств ухлопали на этот эксперимент. Один среднестатистический отбор стоил... не буду называть сумму... И вдруг эта особа говорит, что она отказывается, и выдвигает глупое условие. Все равно как если бы первый космонавт заявил перед запуском, что он полетит только со своими хорошими приятелями, иначе ему лететь не хочется. – Что оставалось делать? Я плюнул и согласился. В конце концов не все ли равно – один или четыре. Расходов это почти не потребует. – Мы с марсианином начали готовить установку. – Он сказал: – Сначала попробуем на себе... Чтобы не повредить остальным. – Это меня растрогало. Скажите пожалуйста! Приезжий, можно сказать, командированный, что ему до наших земных дел, зачем ему связываться с экспериментом, результаты которого неизвестны? – Если бы я не познакомился с ним за это время и не полюбил его, я бы сразу сказал "нет". Зачем мне в этом чисто земном опыте путаться с неизвестным, чуть не сказал – человеком, марсианином? – Так и сказала эта гречанка, хотя ее никто об этом не спрашивал. – Не путайте его в это дело, – сказала она. – Кто его знает, какие у него там биотоки. – Чепуха, – сказал я. – Он ничем не отличается от человека. Это показали объективные исследования. – В том-то и дело, что объективные, – сказала она. – Я разозлился. Я никак не мог понять и оправдать ее открытой неприязни к марсианину. Я присматривался к нему все то время, и, за исключением некоторых странностей, вроде того, что он ничего не делал без разрешения, ни одного шага не мог ступить без того, чтобы не спросить: разрешите? – что, впрочем, объяснялось его боязнью нарушить какие-нибудь земные правила или привычки, – и его все полюбили за эту мягкость и тактичность, и обслуживающий персонал был от него прямо в восторге, и я полюбил его за ласковость, – ничего плохого я не мог заметить за все это время. Но я понимаю, конечно, что бы я ни написал и какие бы доводы я ни приводил сейчас в пользу марсианина, любой читающий эти строки уже насторожился, поскольку эта красивая молчаливая девушка высказалась о нем неодобрительно. – А какие я должен был проводить исследования субъективные? Я и провел и увидел, что это немного безынициативный, обаятельный парень, который принес из другого мира колоссальное количество устной информации, с которой сейчас возятся ученые во всем мире, а конструкторы исследуют эту небольшую ракету, не имеющую возможности вернуться обратно. Я увидел, что в его лице мы столкнулись с абсолютным доверием к нам. И вот теперь, когда он, трогательно одинокий на нашей земле, предлагает нам исследовать биотоки своего мозга, мы почему-то должны быть более насторожены, чем он, и ответить ему недоверием. Нелепо и некрасиво. – Согласен, – сказал я. – Попробуем на себе. Конечно, в этом был элемент риска. Взаимно записать характеристики мозга не представляло никакой опасности. Опасно было, конечно, передать друг другу свои усиленные энцефалограммы: кто его знает, как поведет себя мозг при столкновении с незнакомым спектром излучения? Но, судя по всем предварительным исследованиям, показатели его мозга принципиально ничем не отличались от показаний нормального человеческого, и, кроме того, начинать можно было на малой мощности передачи, мы хорошо продумали систему автоматической блокировки на тот случай, если мозг испытуемого проявит хоть какое-нибудь неудовольствие во время эксперимента. Короче – предусмотрено было все, что только можно по части безопасности эксперимента. И та микроскопическая доза риска, которая еще оставалась, не шла для меня ни в какое сравнение с возможностью первому увидеть образы чужого мира. – Вот с какими чувствами начинал я этот эксперимент, закончившийся так печально. – Вот описание того, чем закончился этот эксперимент. Лень и ни к чему пересказывать всю цепь мелких событий, которые постепенно вызывали у меня в душе чувство нудной настороженности и желания отказаться вовсе от этой затеи. Я не мог отказаться" если не хотел унизить в своем лице весь человеческий род. – Все, что нужно, вы поймете из дальнейшего, поэтому перехожу сразу к тому, что случилось после эксперимента, опуская несущественное. – Когда все закончилось и мы обалдело смотрели друг на друга, как люди, подглядевшие случайно сквозь замочную скважину нечто неприличное, мы не сразу могли заговорить. – Наконец, он прервал молчание. – Это ты был? – Мы уже давно были на "ты". – Я. А это был ты? – спросил я. – Я. – Не густо, – сказал я. – И не очень интересно. – Да. – Было слышно, как снег царапается в окно. – Я не могу себя считать плохим человеком, – сказал я. – Я тоже, – сказал он. – Мало ли какие следы выбора и отброшенных желаний может вызвать встречная энцефалограмма. Ни один эксперимент не защищен от влияния экспериментатора. Нельзя строить новый дом в белых перчатках. Для того чтобы два мозга, две личности достигли понимания, нужна терпимость. В прошлом есть не только вина, в прошлом есть беда. Нельзя жить без доверия к будущему. Нельзя ждать, пока все станут ангелами, чтобы начать хорошо жить. – Главное – это чистить в своей душе авгиевы конюшни. – Он нервно засмеялся. – Тебе не кажется, что речь здесь идет о чем-то большем, чем достижение взаимопонимания? – спросил он. – Больше здесь ничего нет. Не так мало, а? – сказал я. – Что ты имеешь в виду? – Милочка моя, – сказал он, – речь идет о власти над миром. Вот так-так... – Тю-ю... – сказал я, а больше ничего не мог сказать. – Он подумал. – Я всегда знал, что ты в общем недалекий человек, – сказал он. – Я тоже, – сказал я. – Но меня это устраивает. А как ты себе представляешь власть над миром и что вообще это означает?.. И вообще на кой черт она нам нужна? – Ладно, последний раз тебе предлагаю, – сказал он . – Что предлагаешь? Власть над миром? – Да. – Тут я засмеялся. – Весь мир, да? И чтобы у нас над ним власть?.. Ну ладно, давай. Как ты себе это представляешь? Он задумчиво почесал нос. – Записывать то, что есть в нас, неинтересно, – сказал он. – Тут ты прав. Мы не дети. Накопился всякий мусор обид и прочего в том же роде. Интересно будущее. А это надо вообразить. Если записать то, что я воображаю... или ты, – добавил он, подумав, – свои идеалы... как, например, я себе представляю хорошую жизнь... на самом деле... то есть все потаенные желания, все вожделения, вообще все – понимаешь? – Ну-ну... – жадно сказал я. – Продолжай. – А-а, – протянул он, – и тебя заело? – Заело, – сказал я. – Так вот. Можно будет навязать свой вариант жизни всему остальному человечеству... Больше того... Заставить его хотеть жить как мне угодно. Им будет казаться, что это добровольно. – Ну-ну... – Что "ну-ну"? – А как ты это сделаешь? – Чепуха, – сказал он. – Запускаем несколько спутников и с них ретранслируем поле на весь земной шарик. – Он так и сказал: "шарик". А я вспомнил, как мы два часа шли до бензоколонки по хрустящему снегу и какая была огромная земля на закате, а ведь всего было шесть километров. И казалось, что земля плоская, как до Магеллана, и как это было приятно. – Представляю, – сказал я. – Да, – сказал он. – Вот так. – И отошел к окну. – А за окном под снежком бежали люди. Власть-то была у них. А теперь, стало быть, власть будет у нас. Я никогда не задумывался над тем, люблю ли я людей. Не то чтобы кого-нибудь отдельно, а всех скопом. А сейчас вдруг понял: люблю. Я теперь могу сделать так, чтобы они все ко мне хорошо относились. Я теперь буду встречать одни улыбки, и все меня будут любить, прямо-таки обожать, и будут счастливы оттого, что любят меня больше всех. Я тогда и работать, наверно, перестану, а буду только ходить по гостям, сопьюсь, наверно, а? – Чудовищно, – сказал я. – Почему? – сказал он. – Им же будет казаться, что это добровольно... А раз добровольно, следовательно, и они будут счастливы... Знаешь что?.. – Что? – Можно будет даже не запускать спутников, а воспользоваться уже летающими... Их сейчас до черта летает... На первый случай... А потом они сами будут их запускать, добровольно. Представляешь? – Нет, – сказал я. – Какого черта?! Ты смеешься надо мной? Скажи прямо? – Нет, – сказал я. – Просто не представляю, какие такие у тебя идеалы, чтобы из-за них стоило хлопотать. – А ты вполне счастлив? – спросил он. – А как же насчет взаимопонимания всех? – спросил я. – Значит, нет. А хочешь счастья? – Каждый хочет. – Можешь попробовать. – То есть? – Сейчас, – сказал он. – Мне это не приходило в голову. – А кто будет пробовать? – спросил я. – Да... это вопрос.... Тот, кто попробует первый, вставит другого... ну и так далее... – Чушь какая, – сказал я. – Ну, бросим жребий. – Нет... – сказал он. – Жребию я бы не подчинился... Это дело слепое. – Я подумал: куда девалась его робость, его вежливость, его почтительность? Ведь когда он появился, у него вид был такой: ешь меня с маслом, и все тут, благоговею, и все дела. Посмотрели бы на него сейчас те, которые верили в его ангельские качества. – Тогда не знаю, – сказал я. – Он весь дрожал. Рот у него всегда был маленький и женственный. Теперь он его стиснул так, что рот у него стал похож на куриную гузку. – Есть способ, – сказал он. – Какой? – Борьба. – Ты способен на то, чтобы драться со мной? – спросил я с интересом. – Да. – Он вытащил пистолет и направил на меня. "Интересно, откуда у него оружие?" – подумал я. Он почти касался панели с пусковыми кнопками. – Болван ты, – сказал я. – Отойди от панели. Хочешь пробовать, пробуй на мне, черт с тобой. – Ты правду говоришь? – спросил он и взвел курок. – Я же могу проверить. – Проверяй, пожалуйста, – я пожал плечами. Соображать надо было быстро. Но на улице был снежок и шли люди. Теплые, мягкие парни девушки. и все со своими собственными желаниями. Я как подумал что этот подонок может сделать с девушками... Или со старухами. Он всегда не любил старух. Он же их просто уничтожит. Когда старушка од на идет по улице, мне плакать хочется. Я маму вспоминаю. – Не трусь, – сказал он голосом сильного человека. – Я тебя не трону. Ты правда согласен? – Правда. – И тут я понял. Вспомнил, кого он мне напоминает. Не удивительно, что я не сразу догадался. Мы разбаловались, отвыкли, пропал иммунитет. Привязали тип к признакам быта, к канарейкам, устарелой мебели. Мещанин. Вот кого он мне напоминает. Озверелого мещанина. Резерв фашизма. Самый загадочный феномен предыдущей исторической эпохи, последний социально исторический тип. С исчезновением классов можно уже говорить только о типе психологическом. И я подумал: "Интересно, черт возьми, а что, если попробовать?" – Попробуем, – сказал я. – Смотри, без дураков. – Дураков нет, – сказал я. – Я вступаю с тобой в коалицию. Тебе всегда будет нужен смышленый помощник. – Он не сразу заговорил, сначала помолчал. – Теперь верю, – сказал он. – Господи, почему? – спросил я. – Я вижу у тебя реальный интерес. Возможность уцелеть заставляет тебя согласиться на ограничение твоих вожделений. – Да, на ограничение, – сказал я. [Image] – Не горюй, – доброжелательно и презрительно сказал он. – И потому это все временно. Для меня это только начало. Потом я улечу, и ты останешься хозяином земли. Ну, конечно, с подчинением центральной планете, которую я выберу в солнечной системе. А потом в галактике. Земля, конечно, провинция, но еще Юлий Цезарь сказал: лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе. Так что не огорчайся. – Юлий Цезарь был мещанином, – сказал я. – Какая разница? – сказал он. – А где гарантия, что ты меня разбудишь? – спросил я. – Чудак! Мне необходим толковый помощник. – Черт возьми, – сказал я, – теперь верю. Тоже вижу твой реальный интерес. – Ну вот ты наконец-то понял. Слушай меня всегда. Я научу тебя жить. – "Откуда у него эта лексика? – подумал я. – Лет. Я не могу отказаться от этого случая. Представляется неповторимый случай узреть идеалы мещанина не снаружи, а изнутри. Именно идеалы. Не канареек, которых боялись в прошлом, не низкопоклонство перед барахлом, а свободу воли мещанина". – Добро, – сказал я. – Спущусь в подвал. Включу общий рубильник. А ты следи за приборами. 0н поднял пистолет. – Не дури. – У бездарного человека сомнение выражается в недоверии, – сказал я. Господи, с тобой невозможно работать. – Я тебе это припомню, – прошипел он. – Энергия нам понадобится вся, телефоны отключены, оружие и ключи у тебя. Какие тебе еще нужны гарантии? – Ну иди... – Боишься, – сказал я. – Эх, ты!.. А еще хочешь управлять галактикой. – Пошел вон... а то я передумаю, – сказал он. – И убью тебя... э-э... не отходя от кассы. – Осваиваешь идиомы, трусишка, – сказал я и пошел прочь. – И мне пришло в голову, что только большой трус может мечтать о власти над миром. Так как только она может дать ему иллюзию безопасности – так он надеется, и жаль, очень жаль, что не сохранились энцефалограммы великих тиранов. Трусу необходимо попытаться завоевать мир, он не может позволить себе роскошь отказаться от этого, он же должен себя обеспечить. – И я тогда подумал: ну нет, я от этого отказаться не могу. Узнать подлинные идеалы мещанина, без вранья, на самом деле, без игры в сверхчеловека, в сильную личность, без павлиньих перьев, без игры в цинизм, узнать, так сказать, без нижнего белья, голенького, побывать в подсознании – ну нет, от такого путешествия я бы не смог отказаться. Чересчур важные сообщения я мог принести людям. А риск? Пусть будет риск. Путешествовать необходимо, жизнь сохранить не обязательно, сказал Магеллан. Меня душила ярость. – Я спустился в подвал. – Конечно, все четверо пришли, как и грозились. Господи, какое счастье, что они нарушили мой приказ не приходить! – Они все четверо сидели на большой трубе воздушного охлаждения. – Опыт удался, – сказал я им. – Действительно, можно заглядывать друг другу в душу. Ребята, вы молодцы, что пришли. Я пень. В общем опыт удался. – Последний, я надеюсь? – спросила она. – Предпоследний, – сказал я. – Двери все заперты, а ключи у него. Телефоны мы с ним отключили сами, чтобы нам не мешали, но дело в том, что у него оружие. Вы были правы, ребята. Это подонок. – Так, – сказала она. – Парни быстро соскочили на пол и смотрели на нее. Курчавый взял лом. – Отставить, – сказал я. – Мне надо провести последний эксперимент. Объяснять некогда. Дело касается его идеалов. Я должен знать. А вдруг что-нибудь полезное? – Каких идеалов? – сказала она. – Вы все с ума посходили... Один потерял любовь в прошлом, другой в будущем, а третий пробует на себе отраву-хочет узнать идеалы подонка... Фантазеры несчастные!.. – Ребята, – сказал я троим, – если бы у вас был выбор: спасти себя или ее, что бы вы сделали? – Все трое кивнули. – Ясно... Теперь вы видите? – сказал я ей. – Я очень боюсь за вас, Алеша, – сказала она. – Девочка, все будет хорошо, – сказал я. – Она резко подняла руку. – Я сразу понял. По лестнице шелестели шаги. Легкие, как будто бежала крыса. Потом все стихло. Потом завертелась ручка двери. – Отвори... – сказал он из-за двери. – Слушай, подонок, – сказал я, – иди наверх и жди меня там. Если еще раз придешь-все отменяется. Ты меня понял? – Я буду стрелять, – сказал он. – Лапочка, – сказал я нежно, – тебе же тогда конец. Кроме меня, никто не согласится на этот опыт, а времени у тебя до утра. Утром придут люди. – Согласится... – неуверенно сказал он. – Оставим глупости, – сказал я. – Мне надоело. Я иду к двери. Стреляй, сволочь. Ну! – Ладно. Я подожду еще, – сказал он. – Только поскорей, не копайся... А почему у тебя голос дрожит? – У меня колебания... Я борюсь с собой, – сказал я, зажимая рот курчавому и пытаясь вырвать у него железный лом. – Ага, – сказал он. – Теперь верю. И стал подниматься по лестнице. Курчавого оттащили. – Видели? – спросил я. Все тяжело дышали. – Счастье, что вы услышали, как он крадется,– сказал я. – У меня большой опыт, – сказала она. – Да, надо попробовать. – Значит, так, – сказал я, – когда стрелка покажет максимум – переведите поток на него. А меня отключите, ясно? Но не раньше... Все очень просто. – Присядем, – сказал низкорослый. – Присели. – Потом я поднялся. – Я уже старик, – сказал я. – Потеря небольшая. Передайте Кате, что я вел себя хорошо. – И вышел. Позади осторожно клацнул замок. Все. Пора было окунаться в грязь. – ....Я пропускаю обычные картины накопления барахла и душевного ожирения, картины корысти и зависти, картины патологических страстей, воин, убийств, звериной ненависти к таланту и презрения к необыденному. Я пропускаю картины обычного удовлетворения картины гурманства, которые, если отвлечься от частностей, были похожи на что-то вроде бани, где теплая водичка плескалась вокруг возвышающегося твердого островка, его живота. Воздух был наполнен благовонным туманом, и на этот туман проецировались возбуждающие кинокартины, чтобы фантазия его трепетала и не давала ему уснуть. А под сводами бани раздавалась классическая электронная музыка, полезная для клеток его организма. – Я пропускаю элементарные картины и перехожу к изысканным удовольствиям. К идеалу его счастья, о котором он, может быть, и сам не знал, но которое выявило и вбивало мне в мозг безжалостное усиление. – В этих изысканных удовольствиях главную роль играл я, его помощник. – Роль моя заключалась в том, что я должен был вылизывать его поясницу. – Я вылизывал ему поясницу, но должен был делать так, чтобы он этого не заметил. Чтобы это ощущалось им как легкое дуновение теплого ветерка, повышавшего его настроение и тем самым жизненный тонус. Я старался это делать так, чтобы он, упаси боже, не почувствовал ко мне благодарности, которая бы его оскорбила. – Вылизывая его, я с легко усвоенным мастерством добивался того, чтобы у него было впечатление, что он является как бы автором всех моих бывших и будущих мыслей, и работ, и открытий, и наблюдений и, естественно, владельцем всей могущей выпасть на мою долю людской доброжелательности, славы и любви и вместе с тем имел бы возможность отречься от меня в случае надобности. – Но это все относится к моим задачам по отношению к человечеству. Что же касается моей личной судьбы, то главной моей задачей в процессе вылизывания было добиться его твердой уверенности в том, чтобы он думал, что я думаю, что он умней меня, и что меня от всего этого совершенно не тошнит и мне вовсе не хочется повеситься. – Потому что, если бы у меня мелькнула мысль, что я хочу повеситься, он бы понял, что я могу известным образом хоть и деликатно, но все же болезненно укусить его в поясницу, и ему бы пришлось слегка отдернуться. А это телодвижение могло быть неправильно истолковано испуганным человечеством как прямое указание совсем самоуничижаться и не дышать вовсе. А это могло бы вредно сказаться на здоровье и численности человечества и тем самым – и это главное – на его настроении. – Наслаждение его от моего вылизывания поясницы становилось все острее, становилось почти болезненным. Язык у меня одеревенел, и я чувствовал, как ко мне приближается моя гибель. Потому что надвигалось неудержимое желание плюнуть. – Плюнуть ему в помутневшие, узко прищуренные от вожделения очи, а заодно и плюнуть на свою раздавленную жизнь. У меня уже скапливалась слюна, а за окнами зала, украшенного орлами, дикторскими пучками и свастикой, я слышал веселый лай овчарок и хриплые голоса команды, и тянуло гарью от душегубок. – И тут все кончилось. – Молодцы эти четверо. – Молодцы эта девочка и эти трое ребят, которые могли показаться скучными только такому стареющему олуху, как я, девочка Афина и трое рабочих парней, трое мастеров – крепость, корни, кровь человечества, гордость земли и ее великая норма. – Юный рассвет заливал опоганенную лабораторию. Розоперстая Аврора поднималась над заснеженным сказочным лесом вдали. – Привет тебе, Аврора, – сказал я. – И эхо загудело в пустых переходах: Аврора... Аврора... – Раздался вежливый шорох. – Я оглянулся. Он сидел на полу, прислонившись к стенке, – этот несостоявшийся гибрид электроники и Чингисхана. Он глядел на меня удивленно и не узнавал. – Привет, – сказал я осторожно. – Привет... – Он закивал головой и засунул палец в нос. – Что ты чувствуешь? – Ничего. – Ну и прелестно, – сказал я. – Тебе чего-нибудь хочется? – Нет. – Пора завтракать, – сказал я. – Я вытащил из-под него пистолет и вышел. Ничего. Шок скоро пройдет. – На лестнице я встретил ребят. – Увидев меня, они остановились и смотрели спокойно и празднично. Только у белобрысого, курчавого, самого эмоционального из них, дрожал подбородок. – Золотые мои, красавцы мои, праздничные мои... – сказал я. – Я люблю вас всех, чертей, вы даже себе не представляете, как люблю... Я всегда вас любил, только на этот раз мне, кажется, удалось доказать это на деле... – Не плачьте, – сказал низкорослый. – Энцефалограмма получилась что надо. Аккуратная, как диктант. – У меня есть одна догадка насчет него,-сказала Афина. – Дайте ему позавтракать, – сказал я. Начинался рассвет. Они прилетели... Дальше расскажет художник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю